https://wodolei.ru/brands/Jika/lyra/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Глава III
Так шло до тех пор, пока родители Глинки не решили везти сына в Петербург. Это случилось в 1815 году и вот по каким причинам.
Иван Николаевич – человек деятельный, в свободные от хозяйственных занятий часы, прохаживаясь с раскуренной трубкой в руке взад и вперед по террасе, часто подолгу задумывался над будущностью сына. К военной службе у Миши не было склонности. Иное дело – карьера дипломатическая. Мальчик разнообразно способен, умен, в ответах находчив. Но если думать всерьез о дипломатической карьере, то домашнее воспитание недостаточно, Мишу должно определить в пансион или в лицей.
О Царскосельском, недавно открытом, лицее с восторгом писал из Петербурга второй брат Евгении Андреевны. По слухам предполагалось учредить при лицее и специальный подготовительный пансион.
Соображая все эти известия, Иван Николаевич советовался с женой.
Евгения Андреевна по обыкновению была занята детьми, которых, кроме Миши, уже было пятеро, и младшие поминутно требовали забот.
Мысль разлучиться со старшим сыном сначала огорчила Евгению Андреевну, потом она понемногу склонилась на доводы мужа. Ее занимало еще и другое соображение: старшая девочка, Полинька, все хворала, ее не мешало бы показать столичным врачам. Если уж все равно везти в столицу Мишу, то кстати можно и Полиньку прихватить, особого расхода и не потребуется.
За лето решение ехать в столицу созрело. Остановились на Царскосельском лицее, при котором прошедшей зимою открылся подготовительный пансион.
Жизнь в Новоспасском вдруг изменилась. Дворовые девушки под надзором старшей швеи с утра и до вечера шили в большой гостиной «приданое» будущему пансионеру.
В приготовлениях, в сборах, в классных занятиях лето прошло быстро. Настала осень, ясная, без дождей, осень 1815 года, когда Глинки собрались и поехали в Петербург.
Из Новоспасского тронулись в трех каретах, с целым обозом подвод, нагруженных разнообразным домашним припасом: мешками с мукой и крупой, кадушками с маслом и медом, гусиными тушками, всяким копчением и солением, перинами, тюфяками, подушками, сундуками и ящиками. Впрочем, ехали налегке, так как положено было остановиться у брата Евгении Андреевны, дяди Ивана, который жил в Петербурге с семьей.
Евгения Андреевна уезжала в тревоге, впервые покинув меньших детей на няню. Муж провожал ее до Смоленска. Ехали Полинька, Миша, Варвара Федоровна, старый дворовый Илья, облеченный доверием господ и назначенный в дядьки Мише, и дядюшка Афанасий Иванович.
Миша то и дело выглядывал из оконца возка, по обыкновению замечая все церкви, и с увлечением говорил сестре:
– Христофор Колумб открыл Америку, ну и пускай. А я тоже открою новую землю, еще получше Америки. Про меня напечатают во всех книгах. Я буду устраивать в новой земле оркестры, концерты, разную музыку и всех сделаю музыкантами.
Он всю дорогу дурачился, хохотал, старался всех рассмешить. Путешествие оживило его, он точно переродился.
За окнами кареты мелькали леса, иногда попадались озера, иногда с высокой горы открывалась необозримая даль. Навстречу по пыльной дороге тянулись возы, изредка мчалась почтовая тройка, еще реже вдруг обгоняла тележка с сидевшим на ней усатым фельдъегерем и пропадала в пыли. Там и здесь на пригорках виднелись пахари, корогоды сжатого хлеба куда-то бежали по желтым полям, над рекою богатырями стояли сенные стоги, и все это было залито солнцем.
Заунывная песня паромщика, улица сонной деревни, бабы в паневах и в пестрядевых сарафанах, с серпами на левом плече; старуха, глядящая из окна; оконца, заткнутые тряпицей вместо стекол, худые собаки в репьях, с заливистым лаем кидавшиеся под ноги лошадям, коровы на жнивье у самой околицы и пастушата с кнутами, – все мелькало в глазах, запоминалось и забывалось, и отходило назад верста за верстой. От бесконечного повторения этих картин неприметно одолевала дрема, и Миша засыпал.
Затем потянулась болотистая равнина. Призраком встал впереди таинственный Петербург.
Шпили и башни как будто взлетали с плоской земли, вонзаясь в серое небо. В осенний, дождливый день Глинки проехали заставу и полосатый шлагбаум.
От непривычно высоких домов улицы казались темными. Мелькание экипажей, обилие пешеходов, грохот колес по булыжной мостовой сразу ошеломили.
Миша присмирел и затих. Его внимание привлекали вывески лавок, разноцветные флаги над воротами домов, квартальные в шляпах с плюмажем, в белых лосинах, ботфортах, перчатках с секирою у ноги.
Новоспасские экипажи остановились у трехэтажного дома на Невском проспекте. Глинки приехали.
С той самой минуты, как звонко залаяла старая, памятная еще по Шмакову, моська и дядюшка Иван Андреевич в пестром бухарском халате и тетенька в утреннем платье, выбежали навстречу, оборвалась прежняя деревенская жизнь, а вместе с нею кончилось детство.
В первый же день приезда узнали, что осенью принимать в пансион не будут, что экзамены перенесены на весну. Евгения Андреевна испугалась: – Неужели приехали зря!
Но приехали не зря – за зиму Миша мог хорошо подготовиться. А сам он был очарован и поглощен огромным неведомым городом, той удивительной жизнью, которая в этом городе шла. Дядя Иван Андреевич завладел племянником безраздельно. Каждое утро они прогуливались по Невскому, осматривая Казанский собор и Адмиралтейство.
Вечером, после чая, Иван Андреевич, сам неплохой музыкант, вместе с племянником ехал на концерт к Юшкову послушать новый квартет.
У Петра Ивановича Юшкова, державшего в Петербурге порядочный крепостной оркестр, собирались лучшие столичные знатоки музыки.
Хозяин, тяжелый и тучный барин, во время концерта сидел в первом ряду насупясь, едва заметно подергивая щекой. Музыканты во время игры глаз с него не сводили: боялись его как огня. При удачных пассажах Юшков оживлялся, всем тучным корпусом поворачивался к гостям и слегка разводил руками.
Примостившись на золоченом стульце около дяди, Миша, не отрываясь, следил за музыкантами. Они как будто бы были похожи на шмаковских, но в то же время и отличались от них. У Юшковых играли отчетливо, чисто, серьезно.
Музыка у Юшковых доставляла Мише огромное удовольствие, но еще больше восхищал мальчика театр. В театр поехали первый раз тогда, когда там давали оперу «Красная шапочка» Буальдье.
Говор, шелест платья, мигание ламп и свечей, топот и шарканье ног, нестройные звуки оркестра, настраивавшего инструменты внизу, – все вместе вскружило Мише голову. Он то вертелся на стуле, то перевешивался через барьер, то дергал дядюшку за рукав.
Но как только лампы погасли и началась увертюра, Миша позабыл обо всем на свете. Стараясь не проронить ни звука, он закрыл глаза, так было удобнее слушать.
Всю зиму Глинки ездили в оперу, в балет, на концерты к Юшковым. У дяди Ивана Андреевича нередко сходились гости. Правда, Миша больше всего проводил времени за классным столом с Варварой Федоровной.
Глинка не заметил, как уехала мать в Новоспасское, как промелькнула зима, как наступила весна и подошла пора экзаменов.
Туманным мартовским утром Варвара Федоровна разбудила Мишу ни свет, ни заря, по замечанию дядьки Ильи. После наспех выпитого чая поехали вместе с дядей в Царское Село, в Софию.
По дороге коляску Глинок не раз обгоняли экипажи, из которых выглядывали встревоженные и любопытные лица мальчиков, также торопившихся на пансионский экзамен.
Экзаменовал Глинку сухонький старичок в зеленом мундире. На вопросы Миша отвечал бойко, тоненьким от волнения голосом. Экзамен сошел отлично.
В ожидании результатов экзамена, сидя с дядей в приемной, Глинка от возбуждения совсем не заметил своих будущих однокашников. Те также жались к родителям, приглядываясь не столько друг к другу, сколько к старшим пансионерам, сновавшим по лестницам вверх и вниз.
Наконец растворилась дверь, и пансионский инспектор Нумерс объявил, что в числе учащихся младшего возраста принято пять человек, среди них Михаил Глинка. Глинка наспех поцеловался с дядюшкой, Варвара Федоровна с чувством его обняла, и пятерых новичков повели в гардеробную одеваться в казенное платье. Глинка оглянуться не успел, как очутился в большой рекреационной зале уже настоящим пансионером, одетым в тесную куртку с жестким обшитым воротником, в узких нанковых панталонах.

Пансион в Софии и Царскосельский лицей были связаны между собою множеством явных и тайных нитей. Явная связь выражалась, во-первых, в том, что начальник пансионеров, австрияк Гауэншильд был подчинен по службе директору лицеистов Егору Антоновичу Энгельгардту. Во-вторых, большинство лицейских профессоров преподавали и в пансионе. В-третьих, программа занятий в подготовительной школе была приноровлена к требованиям лицея. В-четвертых, пансионеры, учившиеся отлично, из последнего класса переводились в Лицей.
Что касается тайных связей, невидимых строгому глазу начальства, но именно потому игравших главную роль, – они возникали из отношений прямого родства, знакомства и дружбы между воспитанниками обоих учебных заведений; они заводились во время прогулок пансионеров и лицеистов по Царскосельскому парку, путем – сначала непреднамеренных, а потом и условленных – встреч в тенистых его уголках, посредством записок, пересылаемых из Лицея в Софию, через лицейских и пансионских дядек или же оставляемых в дуплах лип, служивших вместо почтовых ящиков. Пансионеры, как младшие, пользовались во всем покровительством лицеистов. И те и другие бывали отлично осведомлены во всем, что касалось внутренней жизни двух родственных школ. Лицейские ученические журналы, стихи, эпиграммы и анекдоты, сочиненные лицеистами на преподавателей и начальство, почти всегда становились известны и в пансионе.
Царскосельский лицей был основан правительством как школа совсем особого рода, для подготовки юношей из дворянских семейств к занятию должностей «в важнейших частях государственной службы». Из лицеистов готовили верных правительству и царю молодых чиновников. Так было задумано, а вышло совсем не так.
Патриотизм, стремление к свободе и ненависть к деспотизму, пробужденные в русском народе войной двенадцатого года, против воли властей легли в основу лицейского воспитания.
И первый директор Лицея Малиновский и знаменитый профессор Куницын, читавший нравственные и политические науки, оба отличные педагоги и настоящие патриоты, сумели с первых же лет внушить лицеистам критический взгляд на самодержавный строй, царя, правительство, крепостное право. По их примеру другие профессора читали лекции в том же духе. Лицей действительно стал «особою школой», только в совсем неожиданном для правительства смысле: он превратился в рассадник свободомыслия. Ранняя смерть Малиновского мало что изменила. При новом директоре, Энгельгардте, вольномыслие лицеистов скорее окрепло, чем ослабело: уже приближалась пора рождения тайных обществ, гусарские офицеры, квартировавшие в Царском Селе, – горячие головы, пылкие молодые сердца, – Каверин и Чаадаев, знакомые многим лицеистам, поддерживали в них вольный дух. Именно этот дух через тайные связи проникал в пансион, по-своему преломляясь в сознании учившихся там детей и принимая свои особые, быть может, наивные, но не менявшие общего направления, формы.
В первые же дни пребывания в пансионе Глинка узнал от товарищей, что воспитатель младших классов Калинич зовется попросту Фотием; что инспектор Нумерс – колпак, целыми днями разгуливает по пансиону в халате, и никто его не боится; что математик Архангельский строг, никак невозможно не приготовить его уроков; что славятся в пансионе и всеми любимый словесник Кошанский, историк Кайданов и уж, конечно, Куницын, читающий в старших классах право и ифику (этику). Что Гауэншильд, директор пансиона – австрияк, меттерниховский прихвостень и подлец, зато директор Лицея Энгельгардт – человек образованный.
В лицее самое главное то, что там учатся Дельвиг и Пушкин – два славных поэта, Пушкин в прошедшем году читал при самом Державине «Воспоминания о Царском Селе». Стихи Пушкина не только в лицее, – и в пансионе твердят наизусть.
Говорили, что к Пушкину, хотя он только еще лицеист, приезжали знакомиться Вяземский и Карамзин. О Пушкине Глинка слышал впервые. Имена Куницына, Вяземского, Карамзина были решительно незнакомы Мише. Но услышав имя Державина, над стихами которого сиживал он не раз в классной комнате, Глинка сообразил, что и все остальные должны быть людьми знаменитыми, и что сам он попал в совершенно особый, значительный мир.
Учение в первом классе не требовало от двенадцатилетнего Глинки особенного труда: он был хорошо подготовлен и многое знал по программе вперед.
Жизнь в пансионе не только день ото дня раздвигала, но и ломала тот круг незыблемых детских понятий, вкусов, которые были ему внушены в Новоспасском. Барский, обманчивый взгляд на мир, которого держались родители Глинки, незаметно вытесняли новые суждения о жизни.
Первое сильное чувство, испытанное Глинкой в пансионе, было незнакомое прежде чувство товарищества.
Вокруг Глинки все жило общей и дружной жизнью. Резкой разницы между возрастами и классами не было. Старшие часто дружили с младшими, младшие льнули к старшим. Происходило это по очень простой причине. Многие семьи отдавали своих сыновей в пансион не по одному, а сразу по нескольку.
Так, вместе с Глинкой учились трое Карамышевых и трое Нумерсов: Логин, Август и Виктор; все в разных классах. Их так и звали: «Нумерс первый», «Нумерс второй», «Нумерс третий». Отец их, инспектор, был «Нумерс последний».
В час обеда за шумным общим столом сходился весь пансион, младшие братья пересылали известия старшим, старшие – младшим. Мигом становилось известно все, что случилось за первую половину дня по закоулкам и уголкам двух пансионских зданий. Тут обсуждали последние новости, хвалили и порицали профессоров, распространяли остроты, шутки и эпиграммы на гувернеров, разучивали вновь сочиненную неизвестно кем крамольную песню на самого директора Гауэншильда, обыкновенно являвшегося в столовую в час обеда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я