Сервис на уровне Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Джей-Джей Джонсон и Кей Уайндинг на тромбоне, Бадди Де Франко на кларнете, Птица на альте, Ленни Тристано на фортепиано, а Шелли Манн на ударных. Были и некоторые другие музыканты. Пит Руголо дирижировал. Запись была сделана на RCA и называлась «Metronome All Stars».
Птица на этой сессии страшно хитрил. Постоянно требовал все заново переписывать, потому что, видите ли, не понимает аранжировки. Но все он прекрасно понимал. Просто делал вид, чтобы побольше заработать. По новым законам в контракте со студией был заложен трехчасовой лимит, одобренный профсоюзом, а все остальное время считалось сверхурочным. Так что Птица, с его вторыми и третьими дублями, попросту растягивал сеанс записи часа на три сверх лимита, и все получали больше денег. Потом мы из-за Птицы называли эту тему «Свехурочная».
Пластинка получилась паршивая, если не считать, что я, Фэтс и Диззи хорошо сыграли. Нас всех ограничивали, потому что солистов много, а скорость записи – 78 оборотов. Но наша трубная секция сыграла превосходно. Мы с Фэтсом шли за Диззи как за лидером и играли в его стиле, а не в своем. Настолько близко к нему, что он даже не очень осознавал, когда он заканчивал, а мы вступали. Господи, наши трубы божественно импровизировали. Это было нечто. После этого многие музыканты поняли, что я могу играть и в стиле Диззи, и в своем собственном. Они – поклонники Диззи – после этой записи стали относиться ко мне с большим уважением.
После «Оникса» я начал выступать в «Королевском петухе» с оркестром Тэда Дамерона. Тэд был прекрасным аранжировщиком и композитором и вдобавок очень хорошим пианистом. Я был у него в штате, и после моего ухода от Птицы это было очень кстати, так как мне было нужно кормить семью. Фэтс Наварро регулярно играл у Тэда, но к тому времени он превратился в конченого наркомана, даже исхудал. Он постоянно болел и пропускал концерты. Тэд писал много тем для Толстухи, но в январе 1949-го Толстуха не мог больше играть, и поэтому его сменил я. Он все еще иногда заходил и играл, но уже был совсем не тем музыкантом, что раньше.
Отыграв ангажемент с Тэдом в «Королевском петухе», я перешел в оркестр Оскара Петтифорда, и мы с тромбонистом Кеем Уайндингом начали играть в «Трех двойках». В январе 1949 года владельцы «Трех двоек» Сэмми Кей и Ирвинг Алекзандер открыли на Бродвее новый клуб, который назывался «Клик». Они надеялись привлечь туда джазовую публику, переместившуюся с 52-й на Бродвей, но через полгода им пришлось закрыться. Потом это помещение сняли новые хозяева и летом 1949 года открыли там клуб «Бердленд».
В оркестре Оскара Петтифорда играли великолепные музыканты – Лаки Томпсон, Фэтс Наварро, Бад Пауэлл и я. Но там не было музыкального братства. Все исполняли длинные соло и все такое, стараясь перещеголять друг друга. И получалось дерьмо – жаль, могли бы играть потрясающе.
В начале 1949-го мы с Тэдом поехали со своей группой на гастроли в Париж во Францию и играли там напротив Птицы, прямо как в «Королевском петухе». Это была моя первая поездка за границу, и она навсегда изменила мое отношение к жизни. Мне было очень хорошо в Париже, особенно мне нравилось, как ко мне там все относились. Я набрал туда с собой новых костюмов и знал – выгляжу что надо.
В составе оркестра были я, Тэд, Кении Кларк, Джеймс Муди и французский контрабасист Пьер Мишло. Мы на Парижском фестивале джаза произвели фурор, наравне с Сиднеем Беше. Там я познакомился с Жаном Полем Сартром, Пабло Пикассо и Жюльетт Греко. Никогда в жизни мне не было так хорошо. Только, может быть, когда я впервые услышал Птицу и Диза в оркестре Би и еще один раз, когда в Бронксе играл в биг-бэнде Диззи. Но то были просто музыкальные ощущения. А сейчас все было иначе. Сейчас это касалось самой жизни. Мы с Жюльетт Греко полюбили друг друга. Я прекрасно относился к Айрин, но никогда в жизни еще не испытывал таких чувств, как в Париже.
С Жюльетт мы познакомились на одной из репетиций. Она просто приходила, садилась и слушала музыку. Я не знал, что она известная певица, ничего про нее не знал. Она сидела такая красивая – длинные черные волосы, прекрасное лицо. Миниатюрная, стильная, она сильно отличалась от женщин, которых я знал. Она и выглядела иначе, и держалась совершенно по-другому. Ну, я спросил одного парня, кто это такая.
– А что тебе от нее надо? – спросил он в ответ.
– Что значит «что тебе от нее надо»? Я хочу ее видеть. Тогда он сказал:
– Знаешь, она ведь из этих… экзистенциалистов. На это я ему:
– Ладно, пошел ты… Мне все равно, кто она. Эта девушка красивая, и я хочу с ней познакомиться.
Я устал ждать, пока кто-нибудь представит меня ей, и когда она в очередной раз пришла на репетицию, я просто поманил ее указательным пальцем – как бы прося ее подойти ко мне. И она подошла. Когда мы наконец начали с ней разговаривать, она сказала, что не любит мужчин, но что я ей нравлюсь. После этого мы с ней не расставались.
Никогда в жизни я не был так счастлив. Это была упоительная свобода – находиться во Франции, где с тобой обращались как с человеком, как с кем-то значительным. Даже наш оркестр и наша музыка звучали там лучше. И запахи там были другие. Я привык к запаху одеколона в Париже, вообще-то запах Парижа был для меня вроде запаха кофе. Потом уже я обнаружил, что точно такой же запах на Французской Ривьере утром. Больше никогда я не ощущал таких запахов. Как кокосовый орех и лимон в роме – все смешано. Почти тропический. Во всяком случае, у меня тогда в Париже душа перевернулась. Я даже песни объявлял на французском.
Мы с Жюльетт, взявшись за руки, бродили вдоль набережной Сены и целовались, глядя друг другу в глаза, потом еще целовались и сжимали пальцы друг друга. Это было как в сказке, как будто меня кто-то загипнотизировал, я был в каком-то трансе. Со мной никогда раньше такого не было. Я всегда был настолько поглощен музыкой, что у меня совсем не оставалось времени на романтику. Музыка была всей моей жизнью, пока я не встретил Жюльетт Греко, которая научила меня любить не только музыку.
Жюльетт, возможно, была первой женщиной, которую я полюбил как равное мне человеческое существо. У нее прекрасная душа. Нам приходилось общаться междометиями и жестами. Она не говорила по-английски, а я не знал французского. Мы разговаривали глазами и жестами. Когда так общаешься, точно знаешь, что другой человек не обманывает тебя. Мы жили чувствами. В Париже был апрель. И я был сильно влюблен. Кении Кларк сразу решил остаться во Франции и сказал, что я буду дураком, если вернусь в Штаты. Мне было грустно: каждый вечер я ходил в клубы с Сартром, мы пили вино, ужинали и разговаривали. Жюльетт просила меня остаться. Даже Сартр сказал: «Почему бы вам с Жюльетт не пожениться?» Но я не остался. Я пробыл в Париже одну или две недели, влюбился в Жюльетт и в Париж – и уехал.
Когда я уезжал, в аэропорту было много грустных лиц, включая мое собственное. Кении пришел попрощаться. Господи, я чувствовал себя таким несчастным в самолете, что не мог и слова вымолвить. Я и не подозревал, что все это так сильно на меня подействует. Когда я вернулся, на меня навалилась жуткая депрессия, и я оглянуться не успел, как крепко подсел на иглу, и потом целых четыре года выбирался из ада. Впервые в жизни я перестал контролировать себя и стремительно падал в пропасть.
Глава 6
Когда я летом 1949 года вернулся в Америку, то убедился в правоте Кении Кларка – здесь ничего не изменилось. Уж и не знаю, с чего это я вдруг решил, что все должно быть по-другому: наверное, из-за пережитого мной в Париже. Я все еще находился под впечатлением своей тамошней иллюзорной жизни. В глубине души я, конечно, понимал, что в Соединенных Штатах все по-прежнему. Меня и не было-то всего лишь пару недель. Но мне все мерещилось, а вдруг произойдет чудо.
В Париже я понял, что белые бывают разными: некоторые из них – мешки с предрассудками, а некоторые нет. До меня это уже постепенно доходило после знакомства с Гилом Эвансом и другими белыми ребятами, но реально я это осознал в Париже. После этого важного для меня открытия я даже заинтересовался политикой. Некоторые вопросы, мимо которых я раньше проходил, стали меня волновать, и особенно положение чернокожих.
Нельзя сказать, что мне совсем ничего не было известно об этом, – я ведь был сыном своего отца и рос рядом с ним. Но меня настолько увлекала музыка, что все остальное не задевало. Я начинал шевелиться, только когда мне прямо плевали в рожу.
В то время самыми влиятельными черными политиками были Адам Клейтон Пауэлл из Гарлема и Уильям Доусон из Чикаго. Адама я часто видел в Гарлеме – он был настоящим любителем джаза. Ральф Банч только что получил Нобелевскую премию. Джо Луис долго оставался чемпионом мира по тяжелой атлетике и был героем каждого чернокожего, да и многих белых тоже. «Шугар» Рей Робинсон не уступал ему в популярности. И оба они часто появлялись в Гарлеме. Рей держал клуб на Седьмой авеню. Джеки Робинсон и Ларри Доуби играли в бейсбол в высших лигах.
Чернокожие начинали что-то значить в своей стране. Я никогда особо не ударялся в политику, но мне прекрасно известно, как здесь белые относятся к черным, и мне тяжело было снова вернуться в то дерьмо, куда они нас загнали. И очень хреново было сознавать свое бессилие.
В Париже – черт… – как бы мы ни играли, хорошо ли, плохо ли, нас принимали тепло. Это тоже не очень хорошо, но так это было, а вернувшись на родину, мы даже работу не могли найти. Звезды мирового масштаба – без работы. А белые лохи, копировавшие мой «Birth of the Cool», работу получали. Меня это просто до бешенства доводило. Мы перебивались редкими ангажементами и, кажется, в то лето репетировали в оркестре из восемнадцати человек, но это было и все. В 1949-м мне было всего двадцать три года, и я ждал от жизни большего. Я стал терять чувство ответственности, мне было трудно контролировать себя – я поплыл по течению. И не то чтобы я не понимал, что происходит. Мне все было ясно, но при этом было и все равно. Я был настолько самоуверен, что, постепенно теряя контроль над собой, считал себя хозяином ситуации.
Но разум может сыграть с человеком плохую шутку. Когда я начал так опускаться, я думаю, многие удивились: все считали, что я человек волевой. Я сам был удивлен, как быстро в итоге я покатился вниз.
Помню, вернувшись из Парижа, я начал подолгу ошиваться в Гарлеме. Музыкальная жизнь тогда сильно подпитывалась наркотиками, и многие музыканты были кончеными наркоманами, особенно те, кто сидел на игле. В некоторых кругах считалось даже шиком колоться. Некоторые ребята помоложе – Декстер Гордон, Тэд Дамерон, Арт Блейки, Джей-Джей Джонсон, Сонни Роллинз, Джеки Маклин и я – все мы – крепко подсели на иглу примерно в одно время. А ведь знали, что Фредди Уэбстер недавно погиб из-за какого-то ядовитого фуфла. Кроме того, и Птица, и Сонни Ститт, и Бад Пауэлл, и Фэтс Наварро с Джином Аммонсом – все они употребляли героин, не говоря уж о Джо Гае и Билли Холидей. Эти постоянно были в откате. Многие из белых – Стэн Гетц, Джерри Маллиган, Ред Родни и Чет Бейкер – тоже плотно присели. Но пресса в то время пыталась представить дело так, будто этим занимались только черные.
Я-то никогда не верил в чепуху о том, что под кайфом сможешь играть, как Птица. Но я знал многих музыкантов, которые на это надеялись, и Джин Аммонс был одним из них. Меня не это заставило подсесть. Меня подвела депрессия, в которую я впал, вернувшись в Америку. Депрессия и тоска по Жюльетт.
И еще мы баловались кокаином, страшно популярным тогда среди латиноамериканцев. Такие ребята, как Чано Позо, сильно нюхтарили. Чано, черный кубинец, был перкуссионистом у Диззи и лучше всех тогда играл на барабане «конга». Но он был бандитом. Наркоту у торговцев просто отнимал и ничего за нее не платил. Народ его боялся – в уличных драках он был мастак и разделывался с противником в ноль секунд. Этот огромный злобный детина повсюду таскал с собой большой нож. Всех в Гарлеме терроризировал. Его убили в 1948-м, когда он в кафе «Рио» на Ленокс-авеню около 112-й и 113-й улиц ударил по роже одного латиноса, сбытчика кокаина в Гарлеме. Парень потребовал у Чано деньги, которые тот ему задолжал, но в ответ получил в морду. Тогда он вытащил свой пистолет и пристрелил Чано. Господи, то, как он подох, потрясло всех. Это случилось еще до моей поездки в Париж, но это был яркий пример того, что тогда вообще в клубах творилось.
Мне тоже приходилось постоянно добывать дозу, и я все больше отдалялся от семьи. Я перевез их в квартиру в район Ямайки в Квинсе, а потом в Сент-Олбанс. Так я и катался туда-сюда в своем «додже» с откидным верхом 1948 года – Сонни Роллинз называл его «Синим демоном».
В любом случае нормальной семейной жизни у нас с Айрин не было. Денег нам не хватало, чтобы жить в свое удовольствие, – у нас ведь было двое детей, да и самим приходилось питаться, и всякое такое. Мы вообще никуда не ходили. Иногда дома я мог уставиться в одну точку в стене и оставаться в таком положении два часа, думая о музыке. А Айрин воображала, что я думаю о другой женщине. Она находила волосы на моем пиджаке или пальто и кричала, что я с кем-то трахаюсь. А все из-за того, что я покупал шмотки у Коулмена Хокинса, который был известным бабником, и на его одежде всегда были разного цвета волосы. Но я в то время женщинами не увлекался. Так что все скандалы возникали на пустом месте. Но меня это сильно доставало. Мне очень нравилась Айрин и все такое. У нее был хороший характер, она была приятной женщиной, но не для меня. Она была красивая, классная леди. Но мне нужно было что-то другое. Это я, а не она начал трахаться направо и налево. Познакомившись с Жюльетт Греко, я понял, что мне нужно от женщины. И если Жюльетт была далеко, то мне было необходимо найти какую-то другую женщину – с тем же взглядом на мир, как у Жюльетт, и со стилем Жюльетт – как в постели, так и в обычной жизни. Она должна была быть независимой, свободно мыслить – вот что мне нравилось.
Я бросил Айрин, сидевшую с детьми дома, в основном из-за того, что больше не мог бывать там.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70


А-П

П-Я