Брал сантехнику тут, доставка супер 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Из-за этой женщины, единственной, которую я любил в своей жизни, я не женился. Из-за нее, утраченной, из-за нее, отнятой, я стал суровее и замкнутее перед всеми: я чувствовал себя ограбленным и не отдавал другим то, чего не мог дать ей. Может быть, я мстил себе, людям, невольно, не осознавая этого. Она причиняла мне боль, отсутствующая. А потом я забыл ее на самом деле, но было поздно. Жаль, что я не отдал свою нерастраченную нежность комунибудь – родителям, брату, другой женщине. Но может быть, я говорю об этом без причины, сейчас, подводя итоги. Ведь я тоже покинул ее и ушел на войну, не жалея об этом, и пожалел лишь тогда, когда ничего уже нельзя было изменить.
На третий день после своего возвращения, утомленный вниманием и хлопотами родителей, я утром ушел из дому и оказался на плоскогорье повыше села, над лесом, над рекой, в каменистой пустыне, где парили только орлы, прикоснулся ладонью к большому каменному стечаку, одиноко стоящему между пустотой неба и земли, успокоенному веками и никому не открывшемуся, я вслушивался, чтоб услышать голос камня или могилы, словно под ним скрывалась тайна жизни и смерти, я сидел над бездной, над безграничными лесами и камнем, слушал змеиное шипение горного ветра, посреди двоякой опустошенности одиночества и небытия, подобно извечному мертвецу под камнем. – Эй,– крикнул я ему, далекому в пустынности времени, и голос мой ковылял по острым камням. Одинокий голос и одинокий ветер.
Потом я спустился в лес, бился лбом о кору деревьев, в кровь разбивал колени о жилистые корни, замирал в раскрытых руках кустов, обнимался с буками и смеялся, падал и смеялся, поднимался и смеялся. – Эй! – кричал я этому далекому, одинокому, запертому в могиле, он хотел взлететь ввысь. – Эй! – восклицал я и смеялся, убегая.
Я обошел стороной село, где она жила, чтоб не видеть ее, спустился к реке, здесь не было одиночества, я принес его снизу, принес из далей, я бродил по ровному берегу и заходил на отмель, выходил на берег и снова заходил в воду, как пьяный, завороженный тихим журчанием быстрины, вода доходила мне до колен, и я представлял себя тонущим все глубже и глубже в омуте, все глубже, вода доходит до подбородка, до губ, поднимается над головой, надо мной журчит стремнина, вокруг зеленоватая тишина, колеблющаяся трава обвивает ноги, я и сам колеблюсь, как травинка, рыбки заплывают ко мне в рот и выходят сквозь уши, раки цепляются своими клешнями за пальцы на ногах, о бедро лениво почесывается большая неуклюжая рыба. Покой. Все безразлично. – Эй! – крикнул я беззвучно и сел в рощице между рекой и дорогой, между жизнью и смертью.
Никого не было, никто не ходил этой долиной между двумя селами, все люди были в полях и по домам, одиночество порождало щекочущую боль, мне было грустно, но я ничем не заменил бы ее, пахло теплой влагой весенней земли, на деревья слетались горлинки, на отмелях плескались голуби, раскрыв крылья, окружая себя изумрудными капельками, где-то вдали глухо звонил колокол. Знакомый край, знакомые краски, знакомые звуки; я смотрел вокруг – мое, вдыхал – мое, слушал – мое.
Мое и это, что опустело, что не существует.
Я страшился прийти сюда, я нюхал ветер, как волк, мое желание определяло путь, и вот он я – здесь, нет чуда, на которое я надеялся, но хорошо, но прекрасно, но тихо. Тихо, как во сне, тихо, как при выздоровлении.
Я гладил ладонью мягкую траву, только что выглянувшую, нежную, как кожа ребенка, и забывал о пробудившейся земле.
Я думал о родном крае, о родном доме, торопясь сюда, и о ней – изредка.
Сейчас я думал только о ней.
Было бы лучше, если б ты ждала меня, шептал я, было бы легче. Не знаю почему, но было бы легче. Может быть, теперь, когда тебя нет, ты важнее родного края и отчего дома. Как хорошо, что тебя нет, было бы легче, было бы лучше. Без тебя для меня мучительнее чуждые дали, и пустынные дороги, и странные сны, которые я вижу и наяву, но не могу прогнать их без тебя.
Я не жалею, все равно уж, но призываю ее тень, ее исчезнувший образ, чтобы проститься последний раз, чтоб еще раз покинуть ее.
И мне удалось призвать ее, создать ее из зеленых кустов, из мерцания воды, из солнечного света.
Она стояла передо мной, далекая, вся из тени. Дохнет ветерок – растворится.
Я желаю этого и боюсь.
– Я знал, что ты придешь, – произнес я. И следом без паузы: – Поздно, больше ничего нет, разве что в моих мыслях. Пусть и того не будет.
– Аллахеманет,– сказал я на прощанье. – Я не позволю тебе прогнать меня, как привидение. Ты всегда стоишь между этими горами, как луна, как река, как муэдзин на минарете, как светлое видение, ты заполнила собою это пространство, как зеркало, ты напоила его ароматом, как постель. Я уйду в мир, там нет тебя, в этом ином краю и твоего образа не станет во мне.
– Почему ты спрятал голову в ладони? – спросила она. – Тебе грустно?
– Я уйду, – сказал я и закрыл глаза, опустил веки, как забрало, как засов, чтоб погасить ее тающее изображение. – Я уйду, чтоб не видеть тебя, уйду, чтоб не думать о предательстве.
– Знаешь ли, каково мне было? Знаешь ли, каково мне сейчас?
– Я уйду, чтоб избежать ненависти к тебе, чтоб стать безразличным. Я рассеял твой образ по далеким путям, его разнесут ветры и размоют дожди, надеюсь. Во мне его сотрет открывшаяся рана.
– Почему ты ушел этой осенью? Человек никогда не должен уходить, если у него есть причина остаться.
– Я должен был уйти.
– Ты меня покинул. Чего ты искал в мире? Ты вернулся печальным. Это все, что ты приобрел?
– Я печалюсь о ранах, усталости, о мертвых товарищах.
– Ты печалишься и обо мне.
– Я печалюсь и о тебе, но не хочу тебе говорить об этом. Днями, неделями шел я, чтоб увидеть тебя. По вечерам я ложился в лесу под дерево, голодный, со сбитыми ногами, продрогший под ледяным дождем, и забывал обо всем, разговаривая с тобой. Я шагал по бесконечным дорогам, я пришел бы в ужас от их числа и от этих страшных расстояний на свете, если б я не держал тебя за руку, касался твоего бедра, твоего бока, едва дожидаясь ровной дороги, чтоб закрыть глаза, чтоб ты стала мне ближе и роднее. Почему ты плачешь?
– Говори еще, как ты думал обо мне.
Щеки ее были бледны, под глазами лежали глубокие тени ресниц, колени дрожали на земле, рядом с ними лежали руки, ладонями опираясь на траву, как только что мои.
– Зачем ты пришла?
– Хочешь, уйдем вдвоем в мир? Я брошу все и убегу с тобой.
Уже три дня она чужая жена, следы чужих рук остались на ней, чужие губы сняли с нее пыльцу. Я сказал ей об этом в ужасе.
– Именно поэтому, – отвечала она непонятно, неразумно.
Я схватил ее за руки, как утопленник, чужую, мне безразлично, мою, изначала, я не знал, что навсегда, но помнил лишь об этом мгновении, единственно важном, которое уничтожало время и сожаления, дрожащие пальцы вонзились, как когти, никто не смог бы отнять ее у меня, разве что мертвую, я держал ее острыми лапами, пригвожденную к земле, река смолкла, гремели лишь мои колокола, неведомые и нетронутые до сих пор, все колокола, словно набат, люди сбегутся, меня не касаются люди, нет людей, о мечта моя, ставшая жертвой.
Потом колокола смолкли, свет возвратился, я обрел способность видеть и увидел ее, заново рожденную, утонувшую, белевшую на траве, зеленой, как яд, превратившуюся в голую гальку, вросшую в землю, мак цветет у нее из-под мышек, подснежник между бедер, тополиный пух покрывает светлую кожу, оставить ее, или засыпать, или опустить ее в глубокий омут, или унести к каменной могиле над лесом. Лечь ли рядом с нею и стать весенней травою, побегами ивы?
Я ушел не оглядываясь, не знаю, звала ли она меня, и запомнил ее загадочной, как стечак.
– Эй! – кричал я иногда сквозь просторы времени, призывая белую весеннюю могилу, но даль не давала ответа.
Так я и позабыл.
И верю, не вспомнил бы ее сейчас, если б этой ночью, как раз этой ночью, не пришел ее сын. И мой, может быть.
Знаю, я мог бы сказать, как любой дурак: не случись то, что случилось, моя жизнь была бы иной. Не уйди я на войну, не убеги я от нее, не пригласи я Харуна в город, не погибни Харун… Смешно. Чем бы тогда была жизнь? Если б я не покинул ее, если б мне не казалось легче уйти, чем противостоять всему миру, может быть, не было бы этой ночи, но эту женщину я наверняка бы возненавидел, считая, что она встала на пути моего счастья, помешала мне преуспеть в жизни. Потому что я не знал бы того, что знаю сейчас. Человек – проклятое существо, он всегда жалеет обо всех дорогах, на которые не ступила его нога. А кто знает, что ожидало бы меня на других?
– Твое счастье, что ты ушел из деревни, – мечтательно говорил мне юноша.
– Иди спать, ты устал.
– Твое счастье.
– Я рано разбужу тебя. Я уезжаю.
– Далеко?
– Хафиз Мухаммед позаботится о тебе. Хочешь остаться в текии?
– Мне все равно.
Мне тоже. Пусть сам выбирает, сам пробует. Я ничем не могу ему помочь. Никто никому не может помочь.
Он хотел поцеловать мне руку, наверняка так его научили, чтоб польстить мне и проявить благодарность, которой он не испытывает. Я не позволил.
Он ушел усталый, немалый путь был от села до города (еще дальше от города до села), может быть, немного удивленный тем, что все удачно окончилось, может быть, огорченный, что придется остаться. Мы разошлись, холодные и чужие.
Чуть ли не с отвращением думал я о том, что могло быть иначе, если б мы обнялись, расцеловались, если б я давал ему умные советы, если б с влажными глазами держал его мозолистую руку, слезливо шепча «сын мой», если б я глуповато искал свои черты на его лице, чтоб разнежить его последний раз своим видом, который останется в его памяти. Воистину лучше, чтоб в памяти у него осталось нечто более умное и прекрасное.
Да, я стоял над ним со свечой в руке, пока он спал крепким сном, который отпущен только юным и дуракам, и тщетно искал в себе нежность. Свет прыгал по углублениям на его лице, косматая грудь вздымалась спокойно, крепкие, похожие на мои губы улыбались чему-то покинутому, с чем он еще не расстался. Он заменит меня на этом месте, думал я, и в жизни, моя кость, может быть, я прежний; жизнь продолжается. Но ничто не всколыхнулось во мне, вынужденная мысль осталась холодной, я не стал наклоняться, чтоб поцеловать его или коснуться ладонью. Я не способен к нежностям.
И все-таки я желаю тебе счастья, юный человек.
Откуда-то из тьмы ночной сторож возвестил о полуночи. Последняя моя полночь, последний день: своим концом встречу я его начало.
Я осознаю это, но, странное дело, все, что должно случиться, кажется далеким и совсем нереальным. Глубоко в душе я верю, что оно не случится. Я знаю, что произойдет, но что-то во мне ухмыляется, противится, сопротивляется. Это произойдет, но это невозможно. То, что я знаю, недостаточно. В моем сердце еще слишком много жизни, и я не согласен примиряться. Может быть, и потому, что я пишу эти слова: я не сник, я противостою смерти.
Но когда я отложил перо, то долго не мог снова взять его оцепенелой рукой из-за усталости или безволия, из-за мысли, что поспешила трусливо: нет никакого смысла в том, что я делаю. И раз я остался беззащитным, мир вокруг ожил. А мир – это тишина и мрак.
Я встал и подошел к открытому окну. Тишина, мрак. Полная, окончательная. Нигде ничего, нигде никого. Перестала биться последняя жилка, угас последний луч. Ни голоса, ни дыхания, ни зерна света.
О мир, пустота, почему именно сейчас?
И тут в этой глуши, в этой смертоносности раздался где-то чей-то голос, бодрый, молодой, чистый, и запел странную песню, полную мечты и тихую, но свежую и сильную. Как песня птицы. Так же и смолк, как возник, внезапно. Может быть, его задушили, как птицу.
Но во мне он остался жить, он разбередил меня, взволновал, встревожил. Этот обыкновенный незнакомый мужской голос, на котором не остановилось бы мое внимание прежде. Может быть, оттого, что он родился в тишине того мира, может быть, оттого, что не боялся или же, напротив, боялся, или оттого, что он прилетел ко мне сочувственно и ободряюще.
Пришла запоздалая нежность. Человек, что поешь в пугающей тьме, я слышу тебя. Твой хрупкий голос звучит для меня назиданием. Но зачем оно теперь?
Где ты, Исхак, беглец, существовал ли ты когда-нибудь?
Страшный ты обман, золотая птица!
В комнате рядом бодрствует хафиз Мухаммед, возможно он узнал и ждет, что я позову его или сам приду к нему, он дает мне возможность свести счеты с самим собой и вымолить милость у аллаха. Наверняка он оплакивает бессильными старческими слезами горе мира сего. Он жалеет всех людей. Не любит их по-своему, я – по-своему. Поэтому мы одиноки.
А может быть-, он пожалел бы меня отдельно, может быть, он выделил бы меня из этой всеобщей печали и принял меня как последний человек последнего человека.
Сказать ему: я один, хафиз Мухаммед, один и опечален, протяни мне руку и лишь на миг стань мне другом, отцом, сыном, дорогим человеком, близость которого радует, позволь мне поплакать на твоей впалой груди, поплачь и ты обо мне, не о всех людях, задержи свою ладонь влажную на моем темени, это недолго продлится, а мне это необходимо, недолго, ибо вот уже запели первые петухи.
Первые петухи! Пакостные вестники, они подстегивают время, пришпоривают его, чтоб оно не медлило, поторапливают несчастья, поднимают их из их постелен, чтоб они встретили нас во всеоружии. Замолчите, петухи, остановись, время!
Закричать ли мне в ночь, созвать людей, искать помощи?
Напрасно. Петухи безжалостны, они уже поднимают тревогу.
Я сижу на коленях, слушаю. В безмолвии комнаты гдето за стеной, на потолке, в невидимом пространстве тикают часы, предсказывающие беду, безостановочный ход судьбы.
Ужас заливает меня, как вода.
Живые ничего не знают. Научите меня, мертвые, как можно умереть без ужаса или по крайней мере без страха. Ибо смерть бессмысленна, как жизнь.
Призываю в свидетели
чернила, и перо, и
написанное пером;
Призываю в свидетели
серые сумерки, и ночь,
и все то, что она оживляет;
Призываю в свидетели месяц,
когда он нарождается, и зарю,
когда она начинает алеть;
Призываю в свидетели день
Страшного Суда и укоряющую себя душу;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я