https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dlya-tualeta/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Правдой было то, что я высказал, какой-то необыкновенной внутренней правдой, которая и привела меня сюда, хотя себе самому я тоже открылся лишь сейчас, перед ним. Словно вступая на путь гибели, начиная опасный бой, я смотрел на одиого-единственного друга, появившегося одновременно с бедой, чтоб она не стала полной, и, хотя мне ничто не может помочь, да и не нужно, какое-то глубокое, неосознанное стремление заставляло меня поберечь его. Может быть, только тогда, перед этим сдержанным человеком, тихо слушавшим меня, подчинившись серьезности голоса и затаенной тоске, которую он мог почувствовать, может быть, только тогда, говорю я, полностью осознал я пустоту, которую ощутил сегодня утром перед полицейским управлением, изумленно слушая стражников, которые спокойно говорили мне ложь. Я был унижен, но у меня не было сил почувствовать оскорбление. Меня потрясло осознание того обстоятельства, что моего брата и меня безвозвратно связали веревкой осуждения. Спасая его, я вынужден был спасать себя. Но перед самим собой я не мог скрыть той ледяной пустоты, которой дохнуло на меня. Я знал, что муселим не единственная дверь, в которую мне надлежит постучаться, не единственный человек, который должен услышать мое требование, найдутся и другие, лучше и сильнее этого бандита, обезумевшего от власти, но я-то тем не менее перегорел, вдруг обессилел, подобно человеку, сбившемуся ночью с пути. И это было причиной того, что в припадке откровенности, в поисках опоры я связывал себя и Хасана узами дружбы, скреплял застежками любви, изумляясь самому себе и той новой потребности, неразумной настолько же, насколько и неодолимой. Это мне удалось, я сделал самое лучшее из того, что было возможно, ведомый бессознательной хитростью искреннего бессилия, нахлынувшим стремлением удовлетворить какую-то безумную жажду, наверняка существовавшую уже давно, но потаенную и подавленную. Много времени спустя помнил я эту минуту и то неизбывное чувство умиления, которое меня охватило.
Я заставил разволноваться и его. Широко раскрытые синие глаза его так смотрели на меня, будто он только что узнавал меня, выделяли меня из какой-то обезличенности, придавали мне образ и человеческие черты. Обычное его выражение насмешливой веселости перешло в какое-то внутреннее напряжение, а когда он заговорил, то передо мной снова был спокойный и сдержанный человек, владеющий своими эмоциями, наблюдающий за тем, чтоб они не слишком сильно проявлялись, как у людей, которые легко забывают о своем восторге. Его жар был более длительным, это не был тот огонь, в котором сгорают слова. Это тоже показалось мне новым. Не далее как сегодня, совсем недавно я считал его поверхностным, пустым, хотя где-то в глубине души наверняка думал иначе, потому что зачем бы я пошел именно к нему, когда мне понадобилось человеческое слово. Это моя новая любовь защищала его, мой восторг, который я связал с ним, боясь одиночества. Впрочем, безразлично, пусть он поверхностен, пусть он легкомыслен, пусть он транжирит свой незаурядный ум как хочет, но он хороший человек и знает тайну, как хранить дружбу. Мне она неведома, он откроет ее мне. Может быть, это молитва перед великим искушением, талисман против сил зла, гадание перед паломничеством в страдание.
Однако никогда не знаешь, что мы вызываем в душе другого человека словом, которое для нас обладает вполне определенным значением и удовлетворяет только наши потребности. В нем я, кажется, затронул тщательно спрятанное желание вмешиваться в чужие жизни. Словно он едва дождался взрыва моих симпатий, чтоб протянуть мне руку и оказать помощь. Слов ему было недостаточно.
– Мне приятно, что ты питаешь ко мне доверие, – с готовностью сказал он. – Я помогу тебе, сколько смогу.
Все в нем вдруг ожило, он вдруг приготовился к чемуто, к действию, к опасности. Надо бы его остановить.
– Я не ищу помощи. Я думаю, что она и не нужна.
– Помощь никогда не помешает, а сейчас она нужна тебе больше, чем когда-либо. Нам нужно поскорее вызволить его и спрятать здесь.
Он встал, взволнованный, устремленный вперед, глаза его пылали злым огнем. Что я пробудил в нем?
Я не ожидал ни такого предложения, ни такого скорого решения, до конца дней своих изучая людей, я никогда их не познаю, всегда они будут приводить меня в недоумение необъяснимостью своих поступков. Мгновение я колебался, застигнутый врасплох, напуганный этой быстротой, подвергаясь опасности быть втянутым в нехорошую историю. Я отказался, не называя настоящей причины и точно даже не зная ее.
– Тогда он остался бы виноватым.
– Он остался бы в живых. Важно спасти человека.
– Я спасаю большее: справедливость.
– Пострадаешь и ты, и он, и справедливость.
– Значит, на то воля всевышнего.
Эти мои смиренные слова могли быть печальными, горькими, беспомощными, но они были искренними. Ничего иного мне не оставалось. Не понимаю, почему они так распалили его, словно я бросил ему в лицо пригоршню грязи. Может быть, потому, что я остановил его порыв, помешал ему проявить свое благородство. Пламя вспыхнуло где-то в глубине его души, иное пламя, чем горевшее только что, более непосредственное, более близкое, в глазах сверкали жаркие искры, по щекам поднималась густая краска, левой своей рукой он вцепился в правую, словно удерживая ее взмах. Редко доводилось видеть мне такую силу возбуждения и такой гнев. Я ожидал нападения, взрыва, брани. К моему удивлению, он даже не вскрикнул, а я предпочел бы это, он говорил глухо, неестественно тихо, сужая голосовые щели, став внезапно настолько взволнованным, что даже вид его изменился. Впервые я слышал, как горячо говорил он, так, как, видимо, думал, в приступе ярости не смягчая тяжелых слов и оскорблений. Я оторопело слушал.
– О несчастный дервиш! Может ли когда-нибудь случиться, что вы перестанете думать по-дервишски? Работа по принуждению, предназначение согласно божьей воле, спасение справедливости и мира! Как вы не подавитесь этими громкими словами! Неужели нельзя сделать чего-то по желанию человека и без спасения мира? Оставь мир в покое ради господа бога, он будет счастливее и без этой вашей заботы. Сделай что-нибудь для человека, имя которого ты знаешь, который случайно приходится тебе братом, чтоб он не погиб, ни сном ни духом не виноватый перед той справедливостью, за которую ты ратуешь. Если б от смерти твоего брата зависел рай для остальных, ладно, пускай умирает, он искупил бы многие беды. Так нет же, все останется по-старому.
– Значит, так хочет бог.
– У тебя нет другого слова, более человечного?
– Нет. И мне не нужно.
Он подошел к окну, глядя в небо над городком и окру– жавшими его горами, словно ища ответа или успокоения в этом безграничном просторе, а потом вдруг окликнул кого-то во дворе, спрашивая его, подкованы ли лошади, и прося поскорей привести музыкантов.
Тщетно, с трудом познаю я его. Только разгляжу одну сторону, тут же открывается другая, неведомая, и не знаю, какая из них настоящая.
Он был снова спокоен, когда повернулся ко мне, только улыбка его не была уже столь бодрой, как прежде.
– Прости, – сказал он, пытаясь выглядеть веселым, – я был груб и глуп. Это манера скотовода. Хорошо, что хоть ругаться не начал.
– Все равно. Сейчас это и не важно.
– А может быть, я не прав. Может быть, твой способ полезнее. Лучше придерживаться небесных мерок, нежели обыкновенных, здешних. Неудачи тебя не тревожат, ты всегда рассчитываешь на неограниченное время, на оправдание в причинах, лежащих вне тебя. Личная потеря становится менее важной. И боль тоже. И человек. И сегодняшний день. Все продлевается во имя продления, безличное и огромное, заспанно-вялое и торжественно-равнодушное. Как море: невозможно оплакивать бесчисленные жертвы, которых оно непрестанно требует.
Я молчал. Что мне было сказать? Его запальчивые слова раскрывали всю неуверенность и недоуменность, которым несть конца. Что оспаривать или одобрять, когда он сам не знает, где он? Он только колеблется. Я не колеблюсь. Я на самом деле думаю, что божья воля – высший закон, что вечность – мерка наших действий и что вера важнее человека. Да, море существует испокон века и вовеки веков, и не стоит его мутить из-за одной случайной смерти. Он произнес это с горечью, вкладывая иной смысл, не веря. А я хотел бы возвыситься до этого, даже если речь идет о моем личном счастье.
Я не желал пускаться в объяснения, он бы не понял, потому что считает иначе, чем я, отчего я не могу согласиться на освобождение брата путем бегства или подкупа, ведь я еще верю в справедливость. Если же я смогу убедиться, что нет справедливости в этом моем мире, то мне остается только покончить с собой или восстать против этого мира, который больше не был бы моим. Хасан опять назвал бы это дервишской манерой мыслить, слепой погруженностью в предначертанное, поэтому лучше ничего не говорить, но я не знаю, как иначе жить человеку.
Или можно?
Взгляд мой был прикован к покрытой почками ветке перед распахнутым окном. Пора уходить.
– Весна, – произнес я.
Как будто он не знает. Конечно, не знает так, как знаю я. Мне и в голову не пришло, что ему может показаться странным мое слово. Оно словно завершало беседу и мысль и в то же время нет.
Вспомнилось, как сегодня утром, когда море розоватобелых цветов сливалось с бесконечностью, когда светлые тени прятались под деревья, пахло пробудившейся землей, я думал о том, как хорошо было бы отправиться по свету с дервишской миской в руках, ведомому солнцем к любой реке, по любой тропе, без какого бы то ни было другого желания, кроме как нигде не быть, ни к чему не быть привязанным, видеть другую местность с каждым новым утром, с каждой новой ночью опускаться на другое ложе, без обязательств перед сожалением или памятью, пустить на волю ненависть, когда ты уйдешь и она станет бессмысленной, отодвинуть от себя мир, минуя его. Но нет, не об этом я думал, я лишь приписал себе желание, недавно высказанное Хасаном, оно показалось мне настолько освобождающим, что я присвоил его себе и целое мгновение в душе измерял его словами. Оно соответствовало моей утренней сумятице, и я принял его дополнительно, как если бы оно существовало. А его не было, это я точно знаю. Я рассказал Хасану о встрече с мальчиком, после того как муселим унизил меня.
– А зачем ты его окликнул? – смеясь, спросил Хасан.
– Он казался смышленым.
– Тебе было тяжело, ты спасался от муки, ты хотел позабыть о том, как стражники прогнали тебя, и тогда, в минуту большой личной невзгоды, ты обращаешь внимание на смышленых мальчишек и думаешь о будущих ревнителях веры. Не так ли?
– Если мне трудно, значит ли это, что я перестал быть тем, что есть?
Он покачивал головой, и я не понимал, смеется ли он надо мной или жалеет.
– Скажи, что нет, прошу тебя, скажи, что брат для тебя важнее всего, скажи, что ты все пошлешь к черту, чтоб спасти его, ты знаешь, что он невиновен!
– Я сделаю все, что смогу.
– Этого недостаточно. Давай сделаем больше!
– Давай не будем больше об этом говорить.
– Ладно. Как хочешь. Хотелось бы, чтоб тебе не пришлось раскаяться.
Он был упрям. Не знаю почему, но он стремился пуститься в опасное и ненадежное предприятие по спасению человека, которого почти не знал, странным было и то, что это противоречило всему, что я о нем слышал. Однако он не лгал, он предлагал не только слова, ибо видел мою решимость не соглашаться: ни секунды не медля, он приступил бы к делу.
Вероятно, можно было бы предположить, что меня растрогала готовность прийти мне на помощь, что эту его жертву я принял со слезами на глазах. Но нет. Нисколько. Сперва мне хотелось, чтоб его предложение оказалось фальшивым, пустым словом, ни к чему не обязывающим. Но свести к этому не удавалось, и, поскольку его искренность была несомненной, я ощутил даже злобу и обиду. Мне казалось неприличным такое его участие, неприличным и навязчивым, поскольку оно было неестественным.
Он превосходил мое рвение, он указывал на недостаточность моих действий, предлагал свою жертву, чтоб подчеркнуть небольшую мою любовь, укорял и наказывал меня. Меня измучил этот разговор, мне хотелось, чтоб он окончился, мы не могли понять друг друга. Его неожиданный вывод из моего рассказа о встрече с мальчуганом смутил меня, словно бы обнажив то, о чем я не думал, но что наверняка было правдой, однако смысл всех его слов сводился к мятежу. Уразумев это, я замкнулся в себе, превратился в осажденную крепость, в стены которой напрасно стучат стрелы. Он мне не друг или же очень странный друг, который обрубает мои корни, подрывает основу. Невозможна дружба между людьми, которые по-разному думают.
Это горькое осознание (а оно было необходимо, как воздух, как лекарство) помогло мне отразить его и приступить к тяжелому разговору, который я все время откладывал, непрестанно думая о нем.
Я мог по-дружески попросить его, я имел право на это, но моя мысль шла по иному пути, делая это невозможным; я мог передать это как поручение со стороны, которое меня якобы не касается, но тогда мне было бы трудно выразить свою просьбу и все вышло бы скверно. Лучше всего так: он мне не друг, это точно, и я передам чужую просьбу, от которой мне тоже будет польза. Может быть, поэтому я не показал, что сержусь, ведь тогда я настроил бы его против себя и уменьшил шансы на успех.
Собираясь уходить, словно невзначай вспомнив об этом, я сообщил, что был у его сестры, она пригласила меня (я знаю, заметил он, предупреждая тем самым, что придется сказать больше, чем может быть полезно) и попросила передать ему, Хасану, что отец лишит его наследства (знаю и это, улыбнулся Хасан) и что для него лучше всего было бы отказаться самому, ради окружающих, перед кади, чтоб было поменьше срама.
– Для кого поменьше срама?
– Не знаю.
– Я не откажусь. Пусть делают, что им нравится.
– Может быть, так лучше всего.
Не стоит скрывать, я рассчитывал, что посредничество в этом скверном деле поможет мне и моему брату. Однако, когда Хасан не согласился на это, он показался мне грубым и упрямым, и лишь ценой большого усилия я смог остаться на его стороне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я