Скидки, хорошая цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


При нынешнем молчании Ватикана получается, что где бы Римский Папа ни встретился с Патриархом — в Киеве, в Москве или в Риме — всюду это были бы объятия через слезы и кровь украинских православных. Поцелуи иерархов стали бы ширмой, скрывающей слезы избитых православных священников на Западной Украине.
И, коль уж говорить о встрече такого высокого уровня, то давайте будем реалистами. Нынешний Папа в силу своего возраста человек уходящий. На политическом жаргоне — «подстреленная утка». Имеет ли смысл о чем-то разговаривать именно с этим человеком? Не стоит ли серьезный диалог перенести на то уже недалекое время, когда в Риме появится новый Понтифик? Кроме того, это человек, который в значительной степени отягощен своим прошлым и до некоторой степени национальными предрассудками. Как писала парижская газета «Монд» еще в начале 80-х гг., «Иоанн Павел II — прежде всего поляк, а Папа по совместительству». В более поздние времена, в 90-е гг., один итальянский кардинал меня заверял, что если бы Папа был итальянец, то тех проблем в отношениях Ватикана и Русской Церкви, которые есть сейчас, просто бы не было. А дальше он пояснил, в чем дело: «просто Папа пробует взять реванш за поражение Польши в XVII веке».
Так не лучше ли подождать естественного хода событий, когда появится новый римский понтифик, не обремененный ни стереотипами холодной войны, ни пафосом польского мессианства. Если новый Папа будет итальянцем, то есть надежда, что он будет достойным и перспективным партнером в нашем диалоге.
Так что не стоит уклонения Патриарха от объятий Папы считать проявлением «нецивилизованности».
Среди странностей филокатолической пропаганды — то, что плюралистические сторонники унии стремятся осуществить свой проект вопреки явно ощутимому и высказываемому желанию самого православного народа. Вот лишь одна фраза из “Московских новостей”, после которой вполне ясно, почему слова “демократическая пресса” я могу употреблять лишь в кавычках: “Важнейшее проявление жесткого противостояния между церковными либералами и консерваторами — отношение к экуменизму. Прошлый Собор не смог разрешить этот спор. Похоже даже, что большинство иерархов РПЦ готовы идти на поводу у “общественного мнения”, где преобладают сегодня изоляционистские, антизападные настроения” [124]. Да разве демократия не состоит в том, чтобы “идти на поводу у общественного мнения”? И почему это в церкви “общественное мнение”, если оно не прозападно, то уж и в кавычках?
И еще одно не учел псевдонимный автор “Московский новостей”. “Консерватор” — слово, с которым надо крайне осторожно обращаться при анализе процессов, происходящих в современной русской Церкви. Привычный шаблон предполагает, что консервативны старики, а либеральна и прогрессивна молодежь. Но в нашей Церкви сегодня все иначе. Именно старейшее поколение иерархов, воспитанное митрополитом Никодимом в 60-70 годы, настроено экуменично, а молодой епископат, взошедший на свои кафедры в 90-е годы, настроен более строго [ooo]. Есть инерция, консервирующая экуменизм эпохи брежневской “разрядки”, а есть новое поколение, которое обновляет жизнь нашей Церкви, исходя из стремления утвердить ее православность (о. Александр Мень точно заметил, что церковная молодежь становится гораздо более консервативной, нежели ему хотелось бы: «Можем ли мы сегодня, на пороге третьего тысячелетия, возвращаться к средневековому состоянию христианского мышления? Некоторые люди, особенно молодые, сегодня готовы к этому») [125].
В утверждении своего собственного бытия, своей исторической памяти наша Церковь действительно нуждается. Но это не повод для того, чтобы опереться на Ватиан.
Да, целую тысячу лет нам твердят: “Вы слишком слабы, соединяйтесь с нами”. Согласен. Действительно, бывали времена, когда очень слабы бывали православные государства; бывали времена, когда богословски и миссионерски немощны оказывались национальные православные церкви. Особенно ослаблено православие сегодня. Но, во-первых, мы и не рассчитываем на “всемирно-историческую” победу православия в рамках земной истории. Мне близки мудрые слова католика Анри де Любака: “Нам не было поручено сделать так, чтобы истина восторжествовала. Нам было поручено всего лишь свидетельствовать о ней” [126]. Во-вторых, однажды мы уже видели, сколь “усилила” уния православный мир (от заключения унии до падения Константинополя, ради спасения которого уния, собственно, и заключалась, прошло 13 лет). Византия же в награду за отречение от православия получила от Рима помощь в количестве 300 солдат и двух галер [ppp]. Что же касается сегодняшнего дня, то самым уместным был бы такой ответ: “Да, мы действительно слишком слабы — и потому не станем соединяться с вами, чтобы не быть просто ассимилированными. Окрепнем — вступим в диалог. А там — посмотрим”.
Использовать же слабость нашей церкви (в том числе богословскую слабость, вызванную разорванностью традиции академически-богословского образования) для того, чтобы убедить православных в том, будто они всего лишь недоразвившиеся католики, — занятие не самое благородное. В свое время Г. Честертон сказал, что в Темные века Церкви оставалось только одно — “отчаянно биться с варварами и упрямо твердить Символ веры” [127]. Вот и нам — перед лицом всех религиозных соблазнов, бывших когда бы то ни было в истории человечества и вдруг одномоментно хлынувших в сегодняшнюю Россию — надо хотя бы заученно твердить Символ веры и хранить православную молитву в уповании, что она однажды вновь родит такую адекватную себе православную мысль, которая сможет дать разумный ответ на искушения синкретизма или униатства.
В начале этой книги уже говорилось о том, что для православия, пережившего в ХХ веке одну из самых трагичных и сокрушительных катастроф в своей истории, очень важно сегодня в диалоге с обеспамятевшим светским обществом не потерять своего голоса, не сбиться на подражание чужим интонациям. Далеко не всегда в ходе своей двухтысячелетней истории Церковь сразу могла формулировать ответы на обращенные к ней вопросы. Но если о каком-то не слишком удачном богословском опыте шла слава как о единственно “точном изложении православной веры” — ей приходилось охлаждать пыл почитателей очередного увлекшегося катехизатора и заявлять, что церковный опыт не вмещается в его книги.
В наш век, уже не столько книжный, сколько газетный, стоит предупредить и о том, что униатство не есть православие. Об этом стоит предупредить потому, что сегодня немало священнослужителей, формально принадлежащих к православию, уверяют своих собеседников и читателей в том, что разница между римской церковью и православием — лишь обрядовая, этнографическая.
Даже если предположить, что происшедшее в XI веке, было страшной ошибкой, похоже, это была “промыслительная ошибка”. Мне представляется, что отношения православия и католичества сродни истории Исава и Иакова. Исаак по ошибке благословил младшего сына. Но только по причине этой ошибки Священная история не прервалась и нить патриархов потянулась дальше…
Восток оказался отделен от Запада — и смог сохранить более архаичные формы церковной мысли и жизни, без перерождения в схоластику. Всё, что принес Западу последующий “прогресс”, есть теперь и у нас. Теперь же настала пора православному миру передать на Запад тот талант серьезного отношения к духовной жизни, который был некогда и на Западе, но который был рассеян веками секуляризации.
Западным экуменистам, ведущим диалог с православием, нравится в православии именно наша архаичность, традиционность. Они смотрят на православный мир с ностальгической тоской — слава Богу, что история не всюду текла с одинаковой скоростью и что в христианском мире остались островки с таким строем духовной жизни, с таким идеалом христианства, который не изменился со времени Отцов и Древних Соборов… А российские экуменисты любят католичество за нечто совершенно противоположное — за “современность” и модернизм. И требуют от нашей Церкви, чтобы мы в темпе реформ не уступали католикам… Так ведь именно в этом случае мы станем для них (я говорю не о римских политиках, а о европейцах, тянущися к православию) неинтересны. Именно в этом случае диалога и обмена не произойдет — ибо какой же обмен между идентичными общинами. Русские филокатолики ценят в католичестве то, от чего многие католики ищут спасения в православной традиции. Поистине — странная любовь.
ПРАВОСЛАВИЕ И КАТОЛИЧЕСТВО В ОПЫТЕ МОЛИТВЫ
В религии мысль воплощается в дела, теория — в практику, богословие налагает явственный отпечаток на антропологию. Человек склонен постепенно уподобляться тому, во что он искренне верит. И религии вполне сознательно развивают свои способы воздействия на своих адептов с тем, чтобы человек перестроил свой внутренний мир по тем нормам, что приняты в данной традиции. И, значит, разница религий — это не столько разница теорий, то есть правоверия и кривоверия, сколько различие духовной практики, то есть православия и инославия, ортодоксии и гетеродоксии. Различие духовных традиций — это прежде всего различие их молитвы, которое в конце концов ведет к созданию различных антропологических ликов конфессий.
“Как бывает правильно поставленный голос, так бывает и правильно поставленная душа”, — писал священник Александр Ельчанинов [128]. И постановку этой души желательно вести по избранному звучанию камертона. А если камертон сфальшифил, если то, что привычно считается чистым звуком в одной традиции, есть нестерпимая какофония с точки зрения другой? Подлинной ересью является как раз не столько ино-мнение, сколько ино-славие.
Поскольку же человек научается молитве не из учебников, и по опыту соучастия в молитве уже существующей и уже молящейся общины, то вполне понятен канонический запрет на совместную молитву с еретиками. Он связан не с опасением, что пятидесятник, говоря “Отче наш”, обращается к диаволу, а с нежелательностью заимствования инославного образа Богообщения [qqq].
Есть своя правда в словах А. Ф. Лосева: “Молиться со стеариновой свечой в руке, наливши в лампаду керосин и надушившись одеколоном, можно только отступивши от правой веры. Это — ересь в подлинном смысле, и подобных самочинников надо анафематствовать” [129]. Ведь действительно — ересь…
Если бы религия сводилась к догматике, то можно было бы принудить группы экспертов-богословов к соглашениям, примиряющим интерпретации евангельских текстов. Но образы молитв и образы “внутренних человеков” нельзя изменить принятием экспертного консенсуса. “Словеса опровергаются словесами, но чем можно опровергнуть жизнь?” — вопрошал св. Григорий Палама [rrr].
И настолько жизненный опыт разных религий различен, что в конце концов разные “внутренние человеки” рождаются в них. И эта разница сокровенных антропологических реалий (я надеюсь, не надо пояснять, что духовная антропология не имеет ничего общего с медицинской или расовой) проявляется даже внешне.
Лики конфессий оказываются разными. На фоне сегодняшних межрелигиозных и межконфессиональных дискуссий представляется, что между богословием православия и баптизма минимум различий. Но посмотрим на лица двух людей, каждый из которых в своей конфессии считается образцом исполняемого им христианского служения. Пусть это будут, например, Билли Грэм и о. Амвросий Оптинского. Даже по их фотокарточкам будет заметно, что духовный опыт этих людей почти не имеет ничего общего. У одного из них глаза явственно промыты и просветлены покаянием… [sss]
В православии правильно поставленная душа рождает в себе такой строй, который именуется странным словом — радостопечалие [130]. Если есть только печаль, только самоохуление, только самоуничижение — это ересь. Для такого человека его ощущение собственных немощей и грехов заслонило Бога и Его любовь.
Но если есть только радость и нет покаянного вздоха, который примешивается едва ли не к каждому дыханию — то это тоже ересь. Это значит, что человек настолько увлекся изучением рекламно-евангелических листовок, что утратил познание о себе самом. Некая, не особенно глубокая “идея о Боге” заслонила от такого человека самого Бога, а значит, луч Света не смог высветить для него потемки его собственной души. “Луч солнечный, проникая через скважину в дом, просвещает в нем все, так что бывает видна и тончайшая пыль, носящаяся в воздухе, подобно сему, когда страх Господень проходит в сердце, то показывает ему все грехи”, — читаем мы у преп. Иоанна Лествичника очень традиционную для православия метафору [131]. Билли Грэм убежден сам и убеждает тысячи других людей в том, что “уверовав, мы уже не грешим”. Доктрина сдавливает человеку совесть, и он теряет покаянный дар. Что ж, протестантам, распространившим догмат о непогрешимости на всех своих единоверцев, стоит напомнить, что первый протестант — Мартин Лютер — в “Большом Катехизисе” процитировал очень православные слова блаж. Иеронима: “Покаяние — это доска, на которой мы должны всплыть и переправиться после того, как разбился корабль, на который мы вступаем и плывем, когда в христианство приходим” [132]. Покаяние и есть радостопечалие: печаль — потому что есть зрение своих грехов, а радость — потому, что есть изнесение их пред лицо Спасителя.
Еще одно характерно православное слово, говорящее о том же умении сопрягать в единое звучание разные и даже как будто взаимоисключающие устроения души — это слово умиление . С. Аверинцев это грекославянское слово перевел на русский язык как “любовь с заплаканным лицом” [ttt].
Лествичник поясняет причину радости молитвенников: если присутствие любимого человека видимо всех нас изменяет и делает веселыми, радостными и беспечальными, — тем более возвеселяет присутствие Небесного Владыки, невидимо сходящего в душу. “Тогда и по наружному виду изъявляет светлость души”, — заключает он [uuu].
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74


А-П

П-Я