https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

П. Философовой, 3. П. Тарновской, Н. В. и П. С. Стасовых, О. А. Мордвиновой, Е. И. Конради — выделялась своей настойчивостью и энергией М. В. Трубникова, дочь декабриста Василия Ивашева. И хотя название курсов никак не связывалась с братьями-декабристами Александром, Николаем, Михаилом и Петром Бестужевыми, они все же получили «декабристское» имя — по начальной половинке фамилии первого их ректора — Бестужева-Рюмина. Профессор русской истории Константин Николаевич Бестужев-Рюмин приходился родным племянником казненному подпоручику Михаилу Бестужеву-Рюмину, объединителю «славян» и «южан», главному распространителю среди них пушкинской вольнолюбивой поэзии, другу и неотлучному спутнику Сергея Муравьева-Апостола во время восстания Черниговского полка. Академик К. Н. Бестужев-Рюмин написал немало книг по истории, филологии, славяноведению, опубликовал более трехсот научных статей, первым, в частности, высказав догадку о том, что «Повесть временных лет» — свод многих начальных русских летописей…
— Вскоре после моего поступления на курсы я увидела Блока, — Мария Михайловна уходит глазами вдаль и словно видит тех людей, каких уже мало кто из живущих видел. — Отмечался юбилей курсов, и на это торжество Александр Блок пришел в актовый зал со своей женой Любовью, дочерью Дмитрия Ивановича Менделеева, когда-то бесплатно читавшего здесь лекции, и матерью, урожденной Бекетовой, — основателю наших курсов поэт приходился внуком. Блоком все мы тогда бредили…
Девушки-бестужевки активно участвовали в революционной деятельности, среди слушательниц были народоволки и марксистки, их преследовали, ссылали, а однажды первый русский женский университет даже закрыли на четыре года, и потребовались новые усилия ученых и общественности, чтобы его восстановить. Бестужевками были О. К. Буланова,М. К.Трубникова-Вырубова, Н. К. Крупская, А. И. Ульянова-Елизарова, Л. А. Фотиева, 3. П. Невзорова-Кржижановская, Д. В. Ванеева-Труховская, Н. М. Чернышевская, известная советская писательница А. А. Караваева, академик П. Я. Кочина…
20
Снова сижу в архиве, протягиваю прозрачные пленки дела «О лицах, певших в Москве пасквильные песни», вглядываюсь в трудночитаемые рукописные строчки, терпеливо ищу знакомый уже почерк и стиль Владимира Соколовского, долгожданное упоминание о Николае Мозгалевском — Богданова уверяла, что эти имена где-то должны сойтись. Полверсты, повторяю, этой пленки, если склеить, и я закладываю в фильмоскоп катушку за катушкой подряд, чтоб ничего не пропустить; даже пальцы устают и глаза начинают слезиться от напряжения.
Как будто, нашел! Пока лишь обрывок искомой фамилии в родительном падеже — «галевского», но это было уже кое-что… «Из взятых у него бумаг заслуживают внимание: а) письмо к нему Государственного преступника Мозгалевского, (и в сноске: Мозгалевский был подпоручик, — по прикосновенности к произшествию 14 декабря 1825 г. …); из него видно, что Соколовский обязывался любить Мозгалевского при самом гнуснейшем положении, как и в прежнем; что Мозгалевский разделяет время с подобным себе узником Ивановым, которому просит разрешить, через отца Соколовского, выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора там нет, следовательно, и опасаться нечего. Соколовский на сие объяснил, что Мозгалевский в одно с ним время находился в 1-м Кадетском корпусе, а после, как узнал он в бытность в Томске, — сослан был…»
Из ответа:
«…По чувству совоспитанничества, по состраданию к его нещастию и главное по Святому Закону Христа, он Соколовский помог ему как бедствующему ближнему, чем и как мог…»
Это был допрос Владимира Соколовского, из которого я узнал, что среди его бумаг, взятых при аресте в Петербурге, обнаружились письма к нему декабриста Николая Мозгалевского! А где сами письма? Да вот они: в следующей дюралевой баночке…
Напомню читателю, что начальник губернии Соколовский и его сын Владимир добром встретили первого в тех местах политического ссыльного, оказав ему истинно сибирское гостеприимство, — обогрели, подкормили, представили друзьям. Зная, какой гиблый край ждет неопытного в житейских делах и совсем не знакомого с нарымскими условиями молодого человека, они открыли по городу негласный благотворительный сбор в его пользу. Томичи тепло одели и обули Николая Мозгалевского, снабдили его на первое время деньгами и снедью. После всего пережитого десять дней человеческого тепла и вниманья. Ссыльный, конечно, никак не мог ожидать такого в своем положении, сохранив о тех днях и своих хозяевах благодарную память, и вполне объяснимы слова глубокой, искренней признательности, адресованные из Нарыма Владимиру Соколовскому. В письмах этих почти нет отзвуков тех разговоров, что вели меж собой однокашники, но если б я писал «чистую» прозу, мог бы, уже зная Соколовского и Мозгалевского, придумать множество тем и слов, однако здесь не вправе этого делать, хотя и уверен — за десять-то дней они переговорили о многом. Думаю еще, что единственное во всю жизнь столь длительное общение Владимира Соколовского с декабристом не прошло для него бесследно…
С трудом, через сильную лупу, разбираю письма Николая Мозгалевского Владимиру Соколовскому. Бумага и чернила не очень хорошо сохранились, и это понятно — написанные полтора века назад документы эти доставлялись водою в Томск из Нарыма, потом адресат увез их в Красноярск, оттуда снова в Томск, через несколько лет в Москву, а из Москвы в Петербург — и все это не теперешним удобным самолетом либо поездом, а на баржах по рекам и в жестких повозках по тряским российским и совсем страшным сибирским дорогам, которые так искренне проклинал много десятилетий спустя Антон Чехов… Семь лет по чемоданам в дальних вояжах. Должно быть, эти единственные сохранившиеся три письма декабриста были чем-то дороги Владимиру Соколовскому, если он берег их до петербургского ареста в 1834 году…
Весной 1827 года Владимир Соколовский сразу после ледохода поплыл в Нарым, чтоб повидаться с декабристом, но по пути сильно простудился, отлеживался в каком-то попутном селе и, написав Николаю Мозгалевскому письмо, воротился в Томск — отец прислал за ним лодку. Через месяц с оказией пришел ответ. С трудом разбираю строчки: «…Не думал и воображать не мог того, чтобы я мог найти такого благодетеля, как Вы, что, не презирая меня в теперешнем положении, решили было поехать в Нарым единственно только для того, чтобы повидаться с бывшим однокашником, но, к большому сожалению моему, равно и Вашему, приключившаяся лихорадка с Вами заставила Вас воротиться назад».
Исключительно тяжелым было состояние Николая Мозгалевского в первый нарымский год.
В письмах ссыльного декабриста Владимиру Соколовскому сквозит крайняя душевная усталость и безысходное отчаяние. Некоторые слова совершенно уже не разобрать, но общий тон и смысл письма ясен — предельное бессилие пред голодом, нищетой, а возможно, и уже начавшейся неизлечимой болезнью: «…пускай […] бремя непостоянного сего мира карает меня, как хочет». Декабрист пишет о «поганом» Нарыме. и «свирепости» тамошних жителей, не имеющих «никакого понятия о человеколюбии», о том, что терпит «во всем нужду, которая доводит меня до такового отчаяния, что иногда осмеливаюсь роптать на Бога, почто он мне даровал жизнь и к нещастью моему не подверг к равной участи как Пестеля с товарищами, истинно 1/4 часа моего невинного мучения ощастливило б меня на целую вечность…». Декабрист не заикается о какой-либо помощи, только просит поблагодарить Игнатия Ивановича Соколовского и Ивана Дмитриевича Осташева «за благодеяние, которое они оказали в бытность мою в Томске». Владимир Соколовский прислал еще одно письмо, к сожалению, не сохранившееся, как и предыдущее, а я продолжаю разбирать письма Николая Мозгалевского, отрывки из которых публикуются впервые. «Ей, ей, не найти слов изъяснить здесь того моего душевного восхищения, которое меня по получении Ваших искренних строк поднимало как будто под небеса! Какое сердце может удержаться при такой радости, чтобы не присовокупить к оной вздохов и сердечных капель слез, видя такого любезнейшего человека, который при самом моем гнуснейшем положении обязуется любить меня, как и в прежнем…» Выделенные слова были подчеркнуты петербургскими жандармскими ищейками при следствии 1834 года.
И снова в письме Николая Мозгалевского не содержится никакой просьбы. Более того — в его «гнуснейшем положении» он хлопочет за другого человека! «…Разделяю время совершенно один токмо с подобным мне узником Ивановым, известным вашему родителю, изгнанному сюда волею г. генерал-губернатора, и не имеющего ни малейшего случая избавиться от сего проклятого места». И он просит Владимира Соколовского, «чтобы по природному человеколюбию походатайствовали у […] родителя своего, чтоб он ему разрешил отсюда выезд в Томск, ибо теперь г. генерал-губернатора нет; следовательно, и опасаться нечего, и сию бы милостию ощестливить доброго бедняка. — Приношу чувствительнейшую благодарность дражайшему Вашему батюшке Игнатию Ивановичу за назначенные мне 50 коп. в сутки и за немедленное приведение оного в действие. Теперь я по крайней мере (обретаю) твердую надежду иметь безбедный кусок хлеба».
Вскоре гражданский томский губернатор И. И. Соколовский был отстранен от должности, а Владимир Соколовский уехал из этих мест.
Следственную комиссию 1834 года, конечно, насторожила давняя переписка Соколовского с государственным преступником Мозгалевским, особенно письмо от 15 июня 1827 года, в котором тот «выражается, что Вы обязуетесь любить его при самом гнуснейшем положении его, как и в прежнем, и что он разделяет время с подобным ему узником Ивановым, которому просит он через родителя Вашего выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора нет, следовательно, и опасаться нечего; объясните смысл письма сего, кто писавший оное Мозгалевский или Иванов; и какие имели Вы с ними сношения?».
Соколовский ответил, что Николай Мозгалевский был с ним в одно время в 1-м Кадетском корпусе, а когда в Томске узнал, что тот сослан в Нарым как государственный преступник, то по чувству совоспитанничества и христианскому состраданию помог ему, как бедствующему ближнему, «чем и как мог» и «сказал ему, что буду любить его по-прежнему, ибо и теперь я могу сказать торжественно, что в мире нет человека, которого бы я не любил» (курсив мой. — В. Ч.). Соколовский далее сообщил следствию, что никакого Иванова в Нарыме он совсем не знал и не стал тогда ходатайствовать за него перед покойным отцом, который неспособен был «сделать, что-либо противузаконное».
Обращаю внимание в письмах декабриста на одно важное сведение. При посредничестве Владимира Соколовского и благодаря добросердечию томского губернатора И. И. Соколовского отчаявшийся было Николай Мозгалевский первым из всех декабристов начал получать казенное пособие. Конечно, это была мизерная поддержка — полтинник ассигнациями почти ничего не стоил при нарымской дороговизне на любой привозной товар, но каждодневный «кусок хлеба» за эти деньги все же можно было купить, и Николай Мозгалевский должен был привыкать к своему положению, к этому гиблому месту, где ему полагалось жить еще девятнадцать почти бесконечных лет.
Итак, три письма Николая Мозгалевского — единственное личное документальное свидетельство этого декабриста о жизни в нарымском изгнании — чудом дошли до наших дней, сохранившись в бумагах Владимира Соколовского — единственного человека, который дружески жал руку по крайней мере двум сосланным в Сибирь декабристам — Владимиру Раевскому и Николаю Мозгалевскому, передав тепло этих рукопожатий тем, кого они и их товарищи разбудили, — Александру Герцену и Николаю Огареву, писателям и революционерам нового поколения. Как хорошо, что такая тонкая, но туго скрученная ниточка вплелась в историю русской литературы и русского освободительного движения!
В переписке Владимира Соколовского с Николаем Мозгалевским, однако, не содержалось ничего предосудительного, и для меня так и осталось тайной, почему все же поэт, разделивший вину за пение дерзких песен с десятком своих товарищей, один из всех получил в 1835 году столь суровое наказание.
Надо искать ответ! В самом деле — Герцен был сослан в Вятку, Огарев в Пензенскую губернию, Сатин в Симбирск, все другие отделались еще более легкими наказаниями. А тут одиночное заточение в Шлиссельбургскую крепость на неопределенный срок!

(21)
Владимир Соколовский был прочно и надолго забыт. О нем совсем не упоминается в дореволюционном «Русском биографическом словаре», в Большой энциклопедии, выходившей под редакцией С. Н. Южакова, в Больших и Литературных энциклопедиях советского времени, а Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, поместивший более шестидесяти персоналий разных Соколовых и восьми Соколовских (том 60, 1900 год), сообщает о поэте множество неверных сведений — я насчитал семь только наиболее грубых ошибок, допущенных в справке о его жизни, творчестве и кончине…
В 1929 году в одном литературном сборнике появилась большая статья Т. Хмельницкой, которая до странности принципиально заколачивала поэта в историческое небытие. Т. Хмельницкая писала, в частности: «Имя Соколовского возбуждает историко-литературное недоумение во всех смыслах. И прежде всего в самом буквальном — имени этого не знают… За ним укрепилась легенда поэта, вдохновленного библией и только библией, поэта третьестепенной величины с достаточно трагической судьбой»… «Малоизвестный и несозвучный Соколовский», как называет его в предисловии к сборнику Ю. Тынянов, стал для автора статьи примером «забытости», а Б. Эйхенбаум в сопредисловии рассматривает эту «забытость» «как факт исторически значимый». Таким образом, был предложен редкий логический перевертыш: русский поэт Владимир Соколовский известен тем, что он… неизвестен, и Т. Хмельницкая, будто опасаясь, что ее могут неправильно понять, предупредила читателя:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81


А-П

П-Я