интернет магазин сантехники 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Николай Огарев, кажется, куда лучше Герцена знал молодого поэта, они чаще встречались, и за ними давно следили жандармы. В вину им обоим вменялось, например, что 23 декабря 1833 года они были замечены у подъезда Малого театра певшими французскую арию «Allons enfants de la Patrie!» («Вперед, сыны Отечества!»), и эта, по жандармской терминологии, «ария» есть не* что иное, как знаменитая революционная «Марсельеза» Руже де Лилля. В деле отмечается также, что за связь с одним из разжалованных в солдаты студентов Московского университета Николай Огарев был взят «под строгий надзор», а Владимир Соколовский в Москве, оказывается, не однажды — что очень похоже на него — публично пел свои «пасквильные» песни перед бюстом императора, учил и даже заставлял петь других, в том числе и какого-то цирюльника.
И вот приговор. Обстановка, в которой он объявлялся, подробно описана в «Былом и думах». Друзей свезли из разных мест предварительного заключения к представителю знаменитого рода русских вельмож, члену Государственного совета, князю С. М. Голицыну. Присутствовали также генерал-майор Цынский и аудитор Оранский. Перед «торжеством» молодые люди, встретившись впервые после ареста, обнимались, шутили, анекдотничали. «Соколовский был налицо, несколько похудевший и бледный, но во всем блеске своего юмора». Приговор: заточение в Шлиссельбург на бессрочное врем я…
И вдруг меня поразила одна деталь этой церемонии, не замеченная до сих пор никем. Вглядываясь в давно уже знакомые строки Герцена, я увидел нечто необычное — малозаметное, косвенное, но почти неопровержимое подтверждение авторства «пасквильных» стихов! Важнейшее это свидетельство принадлежит самому Владимиру Соколовскому. Посмотрите: «Когда Оранский, мямля для важности, с расстановкой читал, что за оскорбление его величества и августейшей фамилии следует то и то, Соколовский ему заметил: „Ну, фамилию то я никогда не оскорблял“. Это дерзкое и тонкое, совсем в духе Владимира Соколовского, замечание есть по сути своеобразное его признание — воистину, в своих песнях он никогда не упоминал фамилию Романовых, только имена Константина и Николая в „Русском императоре“, „Сашиньку, Машиньку, Мишаньку, Костиньку и Николаюшку“ в „Боже, коль силен еси…“, а в эпиграмме, если допустить, что Соколовский ее автор, царь назван местоимением „он“. Вполне возможно, что в своей реплике Соколовский выделил ударением слово „ф а м и л и ю“, но Герцен этого не заметил или не отметил, когда вспомнил о ней много лет спустя в Лондоне. Впрочем, слово это даже без курсива или разгонки шрифта само собой выделяется интонационно и даже грамматически с помощью усилительных частиц „ну“ и „то“…
И еще Герцен вспоминает, что Соколовский вместе с товарищами по судьбе «геройски» выслушал приговор. Будучи Соколовским, он нашел в себе силы пошутить даже в такой момент. Генерал-майор Цынский, тот самый, что подписал «верно» под песней Соколовского, где поименно и весьма неуважительно перечисляется правящая августейшая фамилия в полном своем составе к началу ноября 1825 года, был, очевидно, законченная полицейская дубина. Герцен: «…Чтобы показать, что и он может быть развязным и любезным человеком, сказал Соколовскому после сентенции: „А вы прежде в Шлиссельбурге бывали?“ — „В прошлом году, — отвечал ему тотчас Соколовский, — точно сердце чувствовало, я там выпил бутылку мадеры“.
Герцена вернули в ту же камеру Крутицких казарм еще на двадцать дней — до отправки в вятскую ссылку, а Соколовского сразу же увезли в Шлиссельбург…
У дежурной по архивному залу прошу оставить за мной коробку с дюралевыми стаканчиками, чтоб еще вернуться к этому единственному большому следственному делу, состоявшемуся в России после дознания декабристов и перед расправой с петрашевцами. Оно все же, кроме ненайденных следов «нашего предка», содержало для меня некую тайну, имеющую к тому же близкую историческую параллель. До сих пор никто в точности не знает, почему декабрист-сибиряк Гавриил Батеньков, не принявший непосредственного участия в событиях 1825 года, стал единственным из пятисот с лишним подследственных, на бессрочное время заточенным в крепостную одиночку. И никто даже не ставил перед собой вопроса, за какую такую особую вину был приговорен на бессрочное одиночное заключение в Шлиссельбургской цитадели поэт Владимир Соколовский, единственный из двенадцати арестованных. Это был из ряда вон выходящий и, кажется, последний случай в истории России, если не считать более позднего одиночного заточения революционера-ученого Николая Морозова, отсидевшего в крепости последнюю четверть XIX столетия и первые пять лет с годичной добавкой уже в XX веке.
Даже Александр Герцен, уверенный, что песню «Русский император» сочинил Владимир Соколовский, счел этот приговор ужасным и диким. Герцен, Огарев и даже Уткин, не только певший куплеты почти в присутствии самого обер-полицмейстера генерал-майора Цынского, но и взявший на себя вину в авторстве злейшей антимонархической пародии «Боже, коль силен еси..,», а также все остальные подследственные получили куда более легкие наказания, нежели Владимир Соколовский. А ведь он не был уличен полицией в пении «пасквильных» песен ни 24 июня, ни 2 июля 1834 года, «никто из привлекавшихся по этому делу, — справедливо писали В. Безъязычный и В. Гурьянов, — не указывал на Соколовского как на автора песни „Русский император…“, да и сам поэт ни словом не проговорился на допросах о своем авторстве. За что же тогда ему одному — бессрочное одиночное заточение в строгорежимной крепости для государственных преступников? На каком основании? Нет, здесь скрывалась тайна! Может, в особую вину ему вменялось общение с декабристами в Сибири?
Владимир Соколовский привез на родину свежие личные впечатления о событиях 1825 года, воспоминания о товарищах-кадетах и преподавателях, среди которых был Александр Белышев — человек, очевидно, передовых и смелых взглядов. И если учесть, что Владимир Соколовский стал свидетелем и участником скандального визита в корпус Николая I, что при нем арестовывали замечательную библиотеку, которой он был обязан своими знаниями и мировоззрением, начали пороть кадетов за чтение книг и сочинительство, если допустить, что свои предерзкие песни он написал еще в корпусе, то мы должны признать этого молодого человека, возвратившегося в Сибирь, вполне сформировавшимся политически.
А теперь мысленно поставьте себя на место восемнадцатилетнего образованного и талантливого сибиряка, только что пережившего первое в истории России организованное выступление против самодержавия, знавшего хотя бы по слухам-разговорам многих участников его, благородных страдальцев, окруженных ореолом героизма, святости и страданий. И вот они, живые, следуют Сибирским трактом через Томск и Красноярск, где останавливаются на отдых непременно с ведома местных губернаторов, оказывающих им неизменно добрый и достаточно неофициальный прием, а молодые сыновья этих губернаторов почтительно беседуют с ними, расспрашивают и ободряют…
Сибирская жизнь Владимира Соколовского и Николая Степанова началась, в сущности, с этого огромного события — личных встреч с декабристами.
Документально засвидетельствовано общение в Томске с Владимиром Раевским — об этом пишет сам первый декабрист. Именно Владимир Соколовский спросил его по прибытии, сколько он намерен пробыть в городе, и передал отцовские слова, чтобы этот вопрос решал сам изгнанник. Они пообедали, потом вместе провели вечер — на этой встрече присутствовал также томский чиновник Аргамаков, передавший Раевскому давнее письмо Батенькова. Первый декабрист, как он вспоминает, «еще пробыл один день между этими благородными, честными людьми».
Неизвестно, о чем говорилось между ними два дня, однако, думаю, что общение с легендарным узником не прошло бесследно для Владимира Соколовского. Не сомневаюсь, что встречался он, и с другими декабристами в томском доме своего отца. В Красноярске же Соколовского на первое время приютила семья губернатора Степанова, и это были те месяцы, когда декабристов — партию за партией — везли через город на каторгу и в ссылку. Известно, что в губернаторском доме приостанавливались Ентальцев, Корнилович, Кривцов, Пестов, многие другие, и со «славянином» Александром Пестовым, например, у Соколовского вполне могло состояться близкое знакомство. Дело в том, что енисейским вице-губернатором служил родной дядя этого декабриста, осужденного по первому разряду. Проезжая через Красноярск после почти полуторагодового заключения в Шлиссельбурге, Пестов воспользовался родственным гостеприимством, даже получил в подарок от родственника теплую шубу и, возможно, также узнал «добрые сердца» здешних молодых, «благородных и честных» людей.
Возможно также, что Владимир Соколовский и Николай Степанов вновь встретились с Владимиром Раевским во время их поездки летом 1829 года в Иркутскую губернию, — известно, что первый декабрист предназначал одно из своих сибирских стихотворений для нового, несостоявшегося выпуска «Енисейского альманаха». Не исключены и другие знакомства Соколовского с декабристами, рассеянными тогда по всей южной Сибири, которую молодой поэт исколесил за пять лет службы в Енисейском губернаторстве…
И Соколовский жил еще в Красноярске, когда там было разрешено из-за паралича ног остаться Семену Краснокутскому, одному из самых старших по возрасту декабристов. Он участвовал в кампании 1807 года и за отличие при Фридланде был награжден золотой шпагой. Потом 1812 год, Бородино. В боевой биографии его — Люцен, Кульм, Париж. Полковник, действительный статский советник, обер-прокурор правительствующего Сената и член Южного общества был осужден по тому же восьмому разряду, что и Николай Мозгалевский. Сослали Краснокутского дальше всех — на «полюс холода», в Верхоянск. Потом Витим, тяжелое заболевание, разрешение поселиться южнее. В 1831 году красноярский дом этого образованного, умного, много пережившего и повидавшего человека сделался одним из общественных, центров и охотно посещался местной интеллигенцией. Маловероятно, чтобы Владимир Соколовский упустил случай познакомиться с ним или хотя бы навестить больного старшего товарища, закончившего тот же 1-й Кадетский корпус.
Правда, я не нашел еще следов его общения с декабристом Николаем Мозгалевским, но и без этого не следует ли по-новому, повнимательней и посерьезней, отнестись к попытке Владимира Соколовского создать в Сибири кружок политических единомышленников под видом «Красноярской литературной Беседы»?
— Мария Михайловна, — начинаю я очередной разговор с человеком, которого все больше уважал и ценил. —Мне кажется, что герценовская характеристика Соколовского — как бы это сказать? — не совсем…
— Что вы имеете в виду?
— Герцен утверждает, например, что Соколовский не был политическим человеком. Верно, политическим деятелем его считать нельзя, но ведь в Шлиссельбург, да еще на бессрочное время, могли заточить только за политику! А герценовское «bon vivant» как-то совсем не подходит к Соколовскому.
— Герцен мало его знал, писал о том, что было на виду. У Соколовского, между прочим, есть своего рода поэтические самохарактеристики. Например, вот эта — дай бог память! — Мария Михайловна прикладывает руку ко лбу. — Да, да, вспомнила!
Мне в жизни — жизни было мало,
И я желал жить дважды вдруг!
Память у нее просто поразительная! Помнит строчки, прочитанные полвека назад, даты и обстоятельства мельчайших событий, совсем эпизодические лица минувшего века и нынешнего. Разговаривать с ней необыкновенно интересно — всякий раз узнаешь такое, чего не думал не гадал узнать и что как-то естественно и вдруг входило в круг моих интересов и расширяло его. Вот я высказываю внезапно пришедшую в голову мысль:
— Мне кажется, у Соколовского было много общего с Александром Полежаевым. Та же трудная биография, та же озорная поэзия, тот же политический окрас. Только Соколовский временами позлее был. Это своего рода первые поэты-разночинцы.
— А знаете ли вы о том, что они были друзьями? Здесь, в Москве.
— Вон как сходится!
— Да. Но у Соколовского были, между прочим, интересные лирические стихи, с этакой тонкой народной тональностью… Последний раз его книжка вышла из печати очень давно, — продолжает Мария Михайловна. — В шестидесятые годы…
— Ну, это не так уж давно, — возражаю я.
— Нет, вы не поняли, я имею в виду прошлый век. Точнее — в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году.
— Найду.
Соколовского уже давно не было в живых, но тогда его еще помнили…
У меня, кажется, не было случая рассказать, кто такая Мария Михайловна Богданова, правнучка декабриста Николая Мозгалевского, какое у нее образование и чем она в жизни занималась. Есть один давно укоренившийся в нашем языке неологизм прошлого века, одно, можно считать, коренное русское слово, которое точнее и яснее всех других скажет о том, кто была моя собеседница. Она — бестужевка…
Более ста лет прошло с того дня, как открылись в Петербурге курсы, получившие название Бестужевских. За них шла долгая и неравная борьба передовых того времени людей, потому что это не были какие-нибудь там курсы кройки и шитья, а первый в истории России женский университет с физико-математическим и словесно-историческим факультетами. Даже по нынешним меркам, когда никому не в диковинку огромные учебные комбинаты, Бестужевские курсы были довольно внушительными — молоденькая сибирячка Маша Богданова, поступившая на них незадолго до первой мировой войны, стала одной из семи тысяч русских девушек, прослушавших курс.
Ну, а почему название этих курсов возвращает нас к славной фамилии, которую вы не раз встречали за время нашего путешествия в прошлое? Курсы были основаны группой прогрессивных ученых и общественных деятелей во главе с профессором А. Н. Бекетовым. Среди женщин-учредительниц — А.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81


А-П

П-Я