полотенцесушитель маргароли 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Неизвестно, где он увидел ее. Может, у Нарымки, когда семнадцатилетняя босая девушка, подоткнув мокрый подол, полоскала белье? Или на покосе, справиться с которым за харчи помогал богатому хозяину молодой стройный парень нездешнего обличья, заметивший за кустами, на соседней елани голубую косынку и такие же, под цвет незабудок, глаза? А может, он колол среди зимы дрова во дворе бывшего городского казака Лариона Агеева, переписавшегося по возрасту, после окончания службы, в мещане? От души взмахивал тяжелым колуном и увидел еще раз эти любопытные глаза под колыхнувшейся оконной занавеской… Иль услышал звонкий переливчатый голос на вечерней улице, подошел к бревнам, на которых собиралась молодежь нарымской Заполойной слободы, и узнал ту же косынку? А может, все было по-другому— осенью 1827 года Николай Мозгалевский был поселен в доме Лариона Агеева и знакомства этого не могло не состояться. Дочь хозяина, простая юная сибирячка, как все ее ровесницы, была неграмотной, и долгими зимними вечерами Мозгалевский стал обучать Дуняшу Агееву счету, азбуке и письму. Сообразительная девушка схватывала грамоту на лету и, конечно, была благодарна своему необыкновенному учителю, худющему молчаливому чужаку, совсем не давно замышлявшему где-то в далекой дали заговор против самого царя… Грустные черные глаза его из-под черных кудрей повергали в смятение душу; хотелось плакать и петь…
А сейчас, дорогой читатель, прошу приготовиться к совершенно неожиданному. Мы часто в нашем путешествии по минувшему обращаемся к стихам — они поэтизируют суховатое документальное повествование о давних временах и тяжких безвременьях, и наша поэзия в своих лучших образцах опиралась на творчество народа, лирическая душа которого не черствела никогда, примером тому — русская песня. В народных песнях своеобразно отражались история, национальный психический склад, затаенные мысли и половодье чувств — любовь, грусть, гнев, радость, горе, боль надежды, сострадание… Множество песен стали классическими, вошли в сборники, но сколько их забылось! Ведь частушечники и песельники жили некогда в каждом русском селе.
Познакомлю читателя с одной сибирской девичьей песней — она сохранилась среди потомков Николая Мозгалевского, записана М. М. Богдановой и дошла до наших дней. Не берусь утверждать, что в истоке ее была любовь Дуняши Агеевой к Николаю Мозгалевскому, — нет у меня таких точных данных, но эта народная песня во всей ее простоте и прелести несет на себе явную печать индивидуальности, личного жизненного опыта и, несомненно, родилась когда-то в народной околодекабристской среде. Совсем еще недавно столь редкий, а по сути, единственный в своем роде образец сибирского фольклора помнили пожилые женщины села Каратуз, что под Минусинском. Они пели ее на вязальных бабьих посиделках протяжно и неторопливо, с искренним чувством, как до сего дня поют в народе любимые неэстрадные песни . Старинная эта девичья песня довольно длинна, как длинны зимние сибирские вечера, и публикуется здесь впервые:
Не видела, не слышала,
Родимой невдомек,
Кому украдкой вышила
Я белый рушничок.
Ему — дружку сердешному,
По ком ночей не сплю,
Несчастному, нездешнему,
Какого я люблю.
Пригнали его силою —
Под стражей, под ружьем,
В места наши таежные,
Увидел, как живем.
Поставил его староста
К нам постояльцем в дом,
А он, как сокол в клеточке,
Тоскует за окном.
Глядит на быстру реченьку,
На росные луга,
На рясную черемуху,
Где тропка пролегла.
Ведет тоя дороженька
За горы, за леса,
Во край его отеческий,
Где сам он родился.
Болезной сиротиночка,
Без пашни, без избы,
Как во поле былиночка, —
Злосчастней нет судьбы.
Не нашей он сторонушки,
А век в ней вековать-
Пойду к нему я в женушки —
Не станем горевать.

Ох, повинюсь я маменьке
Да поклонюсь отцу:
Благословите, родные,
В замужество, к венцу.
Не надо ни приданого,
Не надо соболей,
Отдайте нам светёлочку,
Какая посветлей.
Любезные родители,
Не спорьте вы с судьбой.
Уж мы давно поладили,
Решили меж собой.
Ты, государь мой батюшка,
Не гневайся на дочь!
Дражайшая ты матушка,
Размысли, как помочь!
Приветьте оба ласково
Желанного мово,
Примите зятя пришлого
За сына своего!
Ах, кудри его черные
Во кольца завиваются,
А рученьки проворные
Работы не гнушаются.
Уж я рушник узорчатый
Повешу на виду:
Пусть знает, пусть надеется,
Что за него пойду.
Приму кольцо заветное —
Суперик золотой:
Несчастного, секлетного
Подарок дорогой.
«Суперик» — старинное сибирское слово, означающее тонкое колечко с камушком, перстенек, а «секлетный» — просторечный вариант слова «секретный»: так в Сибири называли первых политических ссыльных декабристов; и по местам их расселения и хозяйственной деятельности до сих пор существуют непонятные для новожилов названия — «Секлетная падь», «Секлетная елань», «Секлетный лог»…
Дуняша Агеева, первая сибирячка, вышедшая замуж за декабриста, стала его главной жизненной опорой, светом во тьме, как и другая Дуняша — из крестьянской семьи Середкиных, с которой позже нашел свое счастье под Иркутском первый декабрист Владимир Раевский. Эта девушка тоже глубоко и нежно полюбила изгнанника, но долго грудь «темничного жильца» была «как камень» и он «бледнел пред девою смиренной». Посвященное невесте стихотворение Владимира Раевского пронизано ощущением счастья:
Она моя, она теперь со мною,
Неразделенное одно!
Ее рука с моей рукою,
Как крепкое с звеном звено!
Она мой путь, как вера, озарила.
Как дева рая и любви,
Она сказала мне отрадное «живи»
И раны сердца залечила.
Упал с души моей свинец,
Ты мне дала ключи земного рая —
Возьми кольцо, надень венец.
Пойдем вперед, сопутница младая!
Декабристы оставались самими собой в обстоятельствах подчас необычных и неожиданных, которые создавала ссыльная сибирская жизнь, требуя от них нравственного выбора… Михаил Кюхельбекер и Анна Токарева. Он — бывший дворянин и морской офицер, повидавший весь мир в кругосветном плавании, познавший Алексеевский равелин Петропавловки, Выборгскую, Кексгольмскую крепости и вновь Петропавловскую, прошедший Нерчинские рудники. Она — неграмотная сибирская девчонка, из-за бедности отданная своей матерью на сторону в прислуги. В их истории, полной печали, суровой тогдашней правды, борьбы за любовь и счастье, за право быть людьми и, есть все для исторической повести…
«Суразенок» в Баргузине! Анюта Токарева вернулась из дальнего села, где находилась в услужении, беременной — и родила сына. Позор на веки вечные — люди глухи к горю человека, не защищенного богатством или властью. Однако внебрачному ребенку надобно было давать имя, крестить его в церкви, а кто из уважаемых людей согласится стать крестным отцом «суразенка»? Это делает — глазыньки б не глядели! — «секлетный» Михаил Кюхельбекер, повинуясь долгу сострадательного человека и, быть может, внезапно вспыхнувшему в нем иному чувству. Анюту с ее «суразенком» гонят из дома близкие — она же сделалась кумой государственного преступника! Грех, да еще грех, да… третий грех! Взаимная любовь зародилась, соединила «секлетного» с отверженной молодой матерью, и у них родилась дочь. Лицейский друг Пушкина, добрый нескладный Кюхля, защищал позже в письме к Бенкендорфу своего младшего брата: «Хотя истинный христианин не позволит того, но и не бросит первого камня в молодых людей…» И вот молодые люди идут под венец. Семейное счастье без кавычек, Кюхля учит Аннушку грамоте — младший брат от зари до зари занят хозяйством, да еще завел первую в Баргузине небольшую больничку и аптеку, а о жене своей пишет Евгению Оболенскому: «Она — простая, добрая». Старший брат вторит: «…главное, любовь искренняя к мужу; сверх того, неограниченная к нему доверенность; вообще брат счастлив семейством своим».
Семейное счастье… с горем пополам! Приемыш, из которого, по словам Кюхли в том же письме Бенкендорфу, Михаил надеялся «воспитать себе сына», умирает, а за ним и родная дочь декабриста. Горе пополам со счастьем — родится Иустина, за ней Иулиана. Баргузинцы не гнушаются аптекой «секлетного», и буряты из дальних становищ едут к безотказному Карлычу бесплатно лечиться. Счастье и горе… Злой, запоздалый донос. Иркутское епархиальное начальство и Святейший Синод расторгают брак «государственного преступника» с «кумой», приговаривают Анну Степановну к церковному покаянию. Казенная бумага на сей счет приходит в Баргузин. Привожу буква в букву то, что в тот день было написано на ней. «1837-го марта 5-го дня, в Присудствии Баргузинского Словесного Суда, судьею сего Суда объявлено мне решение Правительствующего Синода, потому есть ли меня разлучають съ женою и детьми, то прошу записать меня в солдаты и послать подъ первою пулю, ибо мне жизнь не в жизнь, Михайла Кюхельбекеръ». «Неуместные» слова эти стали, конечна, известными в Петербурге, и власти распорядились перевести декабриста из Баргузина «ближе к надзору начальства, усилив таковой за ним надзор». Среди зимы перевели было его в село Елань Иркутского округа, но сестра в Петербурге взялась неотступно хлопотать, и перевод был отменен… А решение Синода долгие годы оставалось в силе, однако в силе оставалась и большая любовь, соединившая Анну Токареву и Михаила Кюхельбекера. Они счастливо прожили много лет, декабрист все ждал сына, но у них родилось еще четыре дочери…
А Вильгельм Кюхельбекер полюбил в Баргузине дочь почтмейстера Дросиду Артёнову и перед женитьбой писал А. С. Пушкину, что «черные глаза ее жгут душу». Она стала хорошей матерью, верным спутником жизни больного, слепнущего поэта, уже не имеющего возможности глубоко заглянуть в ее глаза, посвятившего ей трогательные поэтические строки. Окончательно потеряв зрение, он сочинял, быть может, диктуя ей:
Льет с лазури солнце красное
Реки светлые огня.
День веселый, утро ясное
Для людей — не для меня!
В следующем же четверостишии попрошу читателя обратить внимание на двоеточие в конце второй строки — оно тут не менее важно, чем точка в первой строке пушкинского «Узника», и незаменимо ничем:
Все одето в ночь унылую,
Все часы мои темны:
Дал господь жену мне милую,
Но не вижу я жены.
По краткости, силе и простоте выражения супружеской любви затрудняюсь найти в русской поэзии какое-либо сходное четверостишие, это — несравненное — сделал покамест один несравненный Кюхля…
Наша маленькая семья едет в Чернигов — навестить родных и взглянуть на редчайший документ декабристской поры, связанный с прапрапрапрадедом моей дочери.
Дом Лизогуба на Валу. Он хорошо сохранился, хотя страшный черниговский пожар 1750 года, как считают местные знатоки, опалил и его, выжег две камеры, порушил своды. Больше ста лет назад эту старинную каменную крепостцу отремонтировали и переделали под архивное хранилище — разобрали печи, прорубили окна в торцовых стенах, навесили на переходах железные двери с надежными запорами. Сейчас тут запасник Черниговского краеведческого музея.
Вы никогда не бывали в музейных запасниках? Там подчас интереснее, чем в демонстрационных залах, где все так аккуратненько разложено по полочкам. Позванивая ключами, хранитель фондов Василий Иванович Мурашко ведет нас из камеры в камеру. Мне хочется поскорей посмотреть, тронуть рукой документ, связанный с судьбой «нашего предка», а Лена с Иринкой, потомки его, еще даже не знают, зачем нас ведут в этот глубокий подвал; глаза у них бегают во все стороны, и я тоже увлекся. В одной комнате собрано старинное оружие — кольчуги, щиты, мечи, сабли, пищали польской, турецкой и русской работы. А вот коллекция бисера, более шестисот изделий! Церковная утварь-оклады, иконы, шкатулки, кресты, сребро-злато, жемчуг и цветные камни. Книги музейной кондиции, в том числе двухпудовое Евангелие 1669 года, подаренное черниговскому Спасо-Преображенскому собору Екатериной II, когда она проезжала из Киева в Петербург через Чернигов и Новгород Северский, где за нею числится одно непростимое в веках деяние, о котором я нет-нет да вспоминаю вот уже много лет и жду, когда придет черед сказать о нем…
Чаши, трубки, кубки, эмаль, скань, письменные приборы, часы, изящные тумбочки и другие старинные предметы домашнего обихода, сделанные всяк по-своему с отошедшей в прошлое любовью к обыденной вещи, — все это в живом полубеспорядке и таком непродуманном красивом нагромождении, что можно бы даже вот этак и выставить комнату, чтобы посетитель музея мог постоять подле, порассматривать да пофантазировать о прошлом, привязывающем людей к настоящему бесчисленными ниточками… Художественный фаянс, хрусталь и фарфор; целый фарфоровый иконостас — глаз не отвести, мастерство изумительное! Хранитель говорит, что при эвакуации музея в 1941 году погиб целый вагон драгоценного фарфора — бомба угодила прямым попаданием.
— Фреска одна древняя погибла. Дороже всякого фарфора.
— Вы имеете в виду святую Феклу? — оживляюсь я.
— Да…
Большой зал отдан коллекции украинских рушников. Ничего подобного я в жизни не видел. Восемь тысяч рушников, двенадцать тысяч образцов старинной вышивки! На белоснежных льняных полотнищах, сорочках, скатертях, занавесках, покрывалах пламенеют петухи и жар-птицы, олени и фантастические животные, трогательно простые и одновременно сложные по сочетанию красок орнаменты — многовековой итог женского труда, свидетельство народного таланта, тонкого избирательного вкуса и мастерства, корни которого уходят к поре язычества…
И вот небольшое, самое глубокое и дальнее подвальное помещение — здесь хранится наиболее ценное из запасных экспонатов и документов.
— Пришло время смотреть? — спрашивает Василий Иванович.
— Пожалуйста.
Он снимает с полки потемневшую шкатулку, открывает ее ключиком и достает ветхий листок бумаги, почти уничтожившийся, по сгибам, с ясным водяным знаком и выцветшими чернилами. Когда-то его прислал сюда из Сталинграда один из потомков Николая Мозгалевского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81


А-П

П-Я