Привезли из Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он даже разразился коротким импровизированным докладом, в котором опять, еще более резко, чем прежде, наделил все творчество Эйхендорфа в высшей степени причудливыми чертами, представив его вне всякой связи с христианством и заявив, что именно эти черты «до сих пор живы». Как ни странно, ему не противоречил никто, кроме несколько неуклюжего в полемике, но необыкновенно упрямого молодого шваба. Я и сама не могла противоречить ему, так как постоянно ощущала глубокую и устрашающую связь его поведения с перипетиями нашей судьбы. Он тоже это прекрасно понимал, и именно в том, что он таким образом принуждал меня быть молчаливым слушателем его сомнительных высказываний, я видела болезненно-мучительную разгадку его речей и поступков.
За весь вечер мне не представилось случая поговорить с ним наедине. Не удалось сделать этого и по пути домой, так как мне пришлось уйти раньше других, чтобы вернуть под родительский кров расплакавшихся от усталости и досады «дуплетиков», которых притащили на репетицию по распоряжению Энцио, так сказать, для полной картины, – далеко не самое мудрое его решение, что более чем наглядно подтвердило поведение малышей.
И все же, когда я уже собралась увести детей, он крикнул мне вслед, чтобы я непременно еще раз привела их к нему для просмотра их номера, потому что никакой генеральной репетиции не получилось, нужно повторить ее уже хотя бы из-за нового исполнителя роли Эйхендорфа: молодой шваб отказался от участия в спектакле после изменения программы. Не знаю отчего, но это неумное своеволие в отношении «дуплетиков» меня огорчило и расстроило еще больше.
Итак, я продолжаю описывать тот короткий, но ужасный отрезок времени, когда его одержимость тем, что он называл делом своей жизни, неумолимо гнала его от попытки к попытке поколебать мою веру, уничтожить ее корни и тем самым избавиться от конфликта, который казался ему неразрешимым. Он предпринимал эти попытки, прибегая ко всем мыслимым и немыслимым средствам, – тут я не хочу ничего приукрашивать и скрывать. Казалось, все духи искушения в нем вдруг вырвались на свободу и мстили за долгое заточение, на которое обрекла их его нежность ко мне. В нем тогда бесследно исчез новый человек, родившийся от нашей общей любви, а вместо него стали проявляться черты, о которых я даже не подозревала, которые, в сущности, противоречили его натуре и которые он просто сознательным усилием воли присваивал, считая их необходимыми для достижения своих целей. Если перед этим он сказал моему опекуну, что, так же как Неккар, можно остановить, обуздать и определенные духовные потоки, то теперь он считал – и это противоречило всей его прежней позиции, – что можно обуздать и поток моей религиозной жизни; в действительности же он тогда обуздал свою собственную любовь, то последнее связующее его с Богом чувство, он теперь постоянно путал его с инстинктивной страстью и, будучи совершенно ослеплен, думал, что я не выдержу этого натиска, – так превратно он истолковал мое заверение, что я никогда не расстанусь с ним! Уже в одном этом неверном истолковании проявилась близорукость, казавшаяся насмешкой судьбы над всеми его талантами и способностями, – отныне ею были отмечены все его планы. Эти планы он осуществлял с не-описуемой энергией, так, как будто интуитивно стремился целенаправленно используемой силой воли заменить истинное понимание происходящего. Однако не эта сила воли была самым удивительным – самым удивительным или, скорее, зловещим было то, что, несмотря на ложность его планов, внешние обстоятельства странным образом некоторое время благоприятствовали им, так что могло даже показаться, будто ему все удается – пусть не в отношении моего обращения, а хотя бы в отношении того, что он предпринимал для этого обращения, в то время как все мои усилия – я позволю себе и здесь забежать вперед – вначале были бесплодны.
Это проявилось уже при одном из первых шагов, которые он счел нужным предпринять, а именно при его попытке разлучить меня с моим опекуном, о котором он из своего собственного разговора с ним знал, насколько отрицательно тот относится к нашей женитьбе. Позже он признался мне, что мою просьбу об отсрочке свадьбы он истолковал как следствие его решения. Он продолжал игнорировать лекции профессора, зато опять стал частым гостем в его доме, потому что Зайдэ попросила его взять на себя часть организационных забот по случаю предстоящего празднества. Но я подозревала, что для нее это просто дополнительный маленький козырь, который она не преминула выложить перед супругом:
– Меня-то он, конечно, по-прежнему навещает, ведь он так привязан ко мне! Что же касается тебя, то я рада, что могу таким образом сохранить ваши отношения.
– Что ж, я очень рад, – ответил мой опекун с удивительным равнодушием.
У меня сложилось такое впечатление, что присутствие Энцио ему неприятно, хотя внешне он этого никак не выражал. Ужасное столкновение в конце того рокового вечера не оставило никаких видимых следов. На лекциях, которые близились к концу и завершались еще одним восхитительным обзором западной культуры, он представал в еще более ярком блеске, чем прежде, хотя его аудитория уже не была переполнена. У меня даже появилась возможность спуститься со своего подоконника: свободных мест теперь было более чем достаточно. Это, конечно, можно было объяснить близостью конца семестра, который многие студенты устраивают себе раньше времени, или июльской жарой, убавившей энтузиазма у «вольнослушателей» с других факультетов. Но я не могла избавиться от мысли, что эта перемена связана с нападками Энцио на профессора. Я вдруг впервые заметила, что он пользуется большим авторитетом среди студентов: раньше это не бросалось мне в глаза, потому что он, занятый исключительно мной, ни на кого не обращал внимания и все с пониманием относились к этой его отстраненности. Теперь, когда я ходила в университет одна, я поневоле становилась участницей многих разговоров или слышала чужие разговоры, из которых мне постепенно стало ясно, что отношение к профессору было неоднозначным. В его слушателей, казалось, вселился какой-то чуждый им критический дух. Однажды я слышала, как кто-то из студентов заключил с товарищем пари, что никакого «творческого синтеза», к которому профессор, очевидно, подводил слушателей в своих лекциях, не будет (он сказал: «определенно не будет»).
– Вы хотите сказать, что он и сам не знает решения этой задачи? – уточнил другой.
Ответа я не расслышала.
А еще я узнала, что и на семинарах моего опекуна в последнее время не обошлось без ожесточенных схваток. Меня все это тревожило, и я решила выразить профессору хотя бы свою преданность как учителю. Он сам невольно помог мне в этом. С тех пор как Энцио перестал появляться в университете, мы с профессором несколько раз вместе возвращались домой – он в те дни каждый раз в одно и то же время выходил из библиотеки. Мы шли с ним по Хауптштрассе, где царило полуденное оживление, через тихий, залитый ярким солнцем Старый мост, потом по берегу Неккара, погруженному в бледное марево и словно заколдованному, – той самой дорогой, по которой меня так часто провожал Энцио. Я каждый раз с горечью ощущала его отсутствие, но в то же время радовалась трогательным попыткам моего доброго опекуна поддержать меня в моей покинутости. При этом он чаще всего говорил об утренней лекции, поясняя и комментируя ее неизменно деловым тоном, всякий раз прибавляя к своим объяснениям что-нибудь адресованное лично мне, что-нибудь, что, совершенно не касаясь моей дальнейшей судьбы, внутренне могло приободрить и укрепить меня в моей вере. Он всегда говорил со мной в эти минуты совершенно нецерковным, сугубо мирским языком, который я, однако, уже научилась понимать. Но прежде всего мне понятны были его доброта и искренность его желания по-своему помочь мне, и однажды я даже смогла выразить ему свою благодарность.
Он ответил:
– Ах, то, что я успел показать вам, – это всего лишь закат христианства. Когда солнце садится, оно еще долго светит из-за горизонта…
– Но ведь закат – это гарантия того, что скоро наступит утро? – быстро спросила я. – Вы ведь тоже верите, что солнце опять взойдет?
– Не знаю, – честно признался он. – Я действительно не знаю этого. Впрочем, это вовсе не обязательно – все знать. Я знаю лишь то, что можно жить и закатом, если это великий закат.
– Но долго ли может продлиться закат? – спросила я с тяжелым сердцем и сразу же раскаялась в своих словах.
«Теперь он, конечно же, опять вспомнит об Энцио и о том, как тот сказал, что определенные духовные течения можно остановить, как Неккар», – подумала я. И почти в тот же миг я увидела, как странно изменилось его лицо: большие блестящие глаза его вдруг как будто сузились, или как будто провидческая глубина их затуманилась бледной тенью какого-то дневного призрака.
– Ах, пожалуйста, не думайте больше о том ужасном разговоре! – воскликнула я почти с детской непосредственностью. – Мне самой так больно вспоминать о нем! Ведь этот конфликт произошел только из-за меня!
– Нет, этот конфликт произошел бы и без вас, – возразил он дружелюбно, но твердо. – Он произошел бы в любом случае, и вы напрасно огорчаетесь из-за меня. То, что ваш жених набросился на меня с критикой, не страшно: я умею защищаться. А вот то, что есть множество людей, которые не способны защищаться и потому оказываются под его влиянием, в его безраздельной власти, как слепой инструмент, покорный жестокой, бессовестной руке, – это и было самое устрашающее открытие того вечера. Вы помните, что я вам недавно говорил о массе? Теперь у вас есть пример того, что эта масса рождается не только в недрах уродливых фабрик, но повсюду – даже в стенах университетов.
Как хорошо я его понимала! Ведь Энцио во время своей схватки с профессором смотрел на умолкших студентов с тем же торжествующе-презрительным выражением, с каким смотрел на темную толпу на перроне.
– И все же это хорошо, что тот вечер был, – спокойно продолжал мой опекун. – Подобные откровения всегда хороши, даже если они оказываются болезненными. Как я уже сказал, я умею защищаться! Тот, кто способен нести бремя одиночества, непобедим для массы. В тот вечер я огорчился только за вас, ведь для вас вопрос одиночества встает совсем иначе, чем для меня.
Он впервые коснулся той участи, которая ждала меня в случае моей свадьбы с Энцио. Я понимала, что это обязывало меня к откровенности. Я честно призналась, что не последовала его совету, а лишь отсрочила свадьбу. Он ответил без всякой обиды:
– Да, приблизительно так я себе это и представлял, так в подобных ситуациях обычно и поступают люди, когда они молоды и так же страстно любят, как вы. Я прекрасно это понимаю, хотя полагаю, что долго вы не выдержите в этой неопределенности. Вам противостоит воля, которую вы едва ли в силах преодолеть.
– Да, я не в силах ее преодолеть, – ответила я убежденно. – Но я уповаю не только на силу собственной воли, но и на силу Благодати.
Он не стал мне противоречить, а сказал лишь:
– Да, и эта позиция тоже больше всего подходит вам, иной вы и не могли занять.
Но я почувствовала, что он даже сейчас не может изменить своего отношения к моему выбору, я вдруг почувствовала что-то вроде незримой стены между нами, исключающей продолжение разговора. Остаток пути мы проделали молча.
Когда мы подошли к дому, Зайдэ, стоявшая на верхней ступеньке террасы, заявила, что мы опаздываем к обеду, но это было неправдой, так как мы нигде ни разу не задержались. Потом, уже за столом, она спросила мужа, нельзя ли просто посылать в библиотеку за книгами, которые ему нужны, чтобы ему не нужно было возвращаться домой в самую жару. Он отклонил ее предложение без всяких объяснений. Я знала, ради меня он проявлял больше решимости по отношению к жене, чем обычно. Но и я в то время тоже проявляла больше решимости ради него. Я теперь постоянно ощущала острую потребность в маленьких актах по-детски простодушной любви и почитания, посвященных моему опекуну, и я до сих пор не знаю, было ли это изъявлением благодарности за его отцовское участие в моей судьбе или печалью о его судьбе, преследовавшей меня, несмотря на его гордое нежелание принимать какие бы то ни было утешения. Я, например, взяла себе за правило относить на почту его письма, которые он оставлял на столе в прихожей, где про них часто забывали, потому что у Зайдэ, как и у горничных, голова в те дни была занята исключительно предстоящим торжеством. Я подкарауливала почтальона, чтобы сразу же передать профессору доставленные письма. А главное – я взяла на себя смелость в его отсутствие ставить на стол в его кабинете свежие цветы, хотя прекрасно знала, что это считалось исключительным правом Зайдэ. Но она чаще всего забывала об этом или наспех срезала в саду первые попавшиеся под руку цветы, которые как раз расцвели, ничуть не заботясь о том, чтобы порадовать мужа его любимыми цветами, до которых ей было так же мало дела, как и вообще до природы. Как-то раз я даже заставила себя ради него в одиночку, без Энцио, отправиться в лес, где каждая тропинка и каждая дорожка напоминали мне о навсегда ушедших счастливых минутах, чтобы нарвать крупных летних колокольчиков – мой опекун однажды назвал их самым главным волшебным цветком немецкого леса. Он, конечно же, описал мне и полянку, на которой они мирно цвели в своей торжественно-голубой красе, покачивая головками над шелковыми лесными травами. Совершенно не подозревая о том, что их могла принести я, он за обедом поблагодарил за них Зайдэ как за некий особый знак внимания. Она на мгновение смутилась, потом уклончиво ответила:
– Ах да, ты ведь любишь дикие полевые цветы! Эти, кажется, называются кампанула?
Ее слова прозвучали вполне непосредственно, но это была искусственная непосредственность, и он заметил это – он вдруг удивленно взглянул на меня.
Когда мы с Зайдэ остались одни, она приподняла пальцем мой подбородок и сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я