https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/Bas/pandora/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И мы тоже, почувствовав священный трепет при мысли о будущем пристанище для павших воинов, медленно и безмолвно пошли по лесу, глядя на бугрящуюся, набухающую землю и лишь время от времени останавливаясь, чтобы приглядеться к какому-нибудь месту, показавшемуся нам подходящим для нашего плана. Мы так забылись за этим занятием, что оба резко вздрогнули, когда, уже спускаясь в долину, услышали доносившуюся из города музыку – веселые студенческие песни, легкие, стремительные вальсы вперемежку с бессмысленно-тупыми формами какого-то новомодного танца.
– Они опять веселятся! В то время как отечество звенит кандалами!.. – произнес Энцио в ярости. – И это моя родина, за которую отдали жизнь мои товарищи! О Боже, я готов душить этих болванов!..
Во мне одновременно с сочувственным пониманием к его гневу родилось ощущение какой-то неопределенной опасности.
– Пожалуйста, не надо никого душить, Энцио! – с ласковой иронией попросила я. – Ведь это все твои немецкие братья! Может быть, они просто хотят оглушить себя – будь к ним добр!
Он пробормотал:
– Что значит в данном случае «добр»? К побежденному народу нельзя испытывать ничего, кроме презрения! К такому народу невозможно быть добрым – он должен был победить! Кто может любить побежденного?
– Я… – тихо сказала я. – Я люблю побежденного. О, как я его люблю! И как я любила его – тогда, ночью, после проигранной битвы!
В его глазах опять появился тот загадочный страстный блеск. Он молча обнял меня. Но потом в нем опять вдруг поднялось чувство протеста: торжествующая сила – вот что достойно любви, говорил он, тем более если речь идет о народе! Потом он опять вернулся к нашему разговору о перезахоронении солдат. Их следовало бы провезти через весь город ночью, устроив мрачное, скорбно-триумфальное шествие. И чтобы в домах были погашены все огни – только факелы, тускло освещающие бесконечную вереницу полусгнивших гробов на лафетах, которые медленно движутся сквозь безмолвную толпу, как огромная армия солдат-призраков мировой войны! Вот что произвело бы впечатление на это жалкое бюргерское племя, вот что разбудило бы их! Но он не может сделать этого, у него нет такой власти. Слово «власть» прозвучало в его устах как подавленный крик – я даже испуганно взглянула на него.
– Если бы ты это сделал в стихах!.. – сказала я наконец. – Энцио, вспомни о том, что ты ведь еще и поэт. Разве поэзия – это не власть? Разве ты не можешь в стихах вернуть Германии ее красоту и благородство? Почему ты не воспеваешь своих погибших товарищей?
Он ответил:
– Потому что меня никто не стал бы слушать, Зеркальце. Да, может быть, я пока еще поэт или мог бы им стать, но какое это имеет значение? Поэзия в Германии уже лишилась власти, у поэтов нет больше народа. Люди, правда, еще читают стихи, но лишь для развлечения – стихи не производят никакого действия, за словом не следует дело, а сейчас нужны именно дела. Поэзия оказалась так же бесплодна, как и наука, только мне уже не нужно жертвовать ею, как наукой, – я уже это сделал.
Он произнес это с нарочитым равнодушием. И я опять в который раз спросила себя, каких усилий ему стоило это равнодушие. Раньше поэзия не была для него просто средством, чтобы вызвать действие, а обладала самостоятельной ценностью, она была для него формой жизни, его формой жизни!
– Я не знаю, что ты называешь «делом», – сказала я. – Я знаю лишь, что значила для меня твоя поэзия! Энцио, ведь ты говорил, что я для тебя – часть Германии.
В ответ он не произнес ни слова, но когда мы на следующий день вновь отправились на Гайсберг провожать солнце, он прочел мне дивный сонет, начинавшийся словами: «Забытое отечество, отечество забытых…»
Сонет был посвящен погибшим солдатам, но в то же время его можно было назвать любовной лирикой: это был колокол, звонивший по мертвым, но в движение его привело мое сердце – ради меня Энцио еще раз стал поэтом! В те дни наше упоение внутренним родством друг с другом достигло своего апогея. Наши с ним судьбоносные пространства теперь действительно сомкнулись, как бы стремясь врасти друг в друга. Но врасти друг в друга они могли лишь ценой превращения каждого из нас в угрозу для другого. И сейчас я должна рассказать об одном важном письме, которое получила именно в те дни и которое постепенно привело к неизбежному кризису.
Я, конечно, сразу же после помолвки обо всем написала Жаннет, своей по-матерински заботливой и верной подруге детства, и попросила ее сообщить о чудесном повороте моей судьбы отцу Анжело. Не то чтобы я хотела испросить его согласия: с тех пор как я наконец уяснила себе разницу между истинным призванием слуги Божьего и моим детским желанием служить Богу с наибольшей самоотдачей, я пребывала в блаженной уверенности, что согласие это дано мне изначально. Теперь мне уже даже казалось, что отец Анжело, мой мудрый и дальновидный друг, давно распознал мое истинное призвание и именно поэтому вновь и вновь удерживал меня от исполнения по-детски незрелого решения. И в самом деле, я не ошиблась в своих ожиданиях относительно ответа из Рима. Прежде всего, Жаннет дала мне свое благословение, хоть и не без некоторых сомнений. «Я не стану тревожиться за тебя, Зеркальце, – писала она, – в этом деле я всецело полагаюсь на Бога, так я решила еще много лет назад. Потому что, в сущности, с самого начала была уверена, что все так и будет. Помнишь, как ты еще ребенком заявила, что решила выйти замуж за Энцио? Тогда я посмеялась над тобой, чтобы хоть как-то отвлечь твою бедную тетушку, которую эти слова привели в ужас, но про себя подумала: тебе нечего было и решать – вы с Энцио, без всяких сомнений, как две половинки одного целого просто потому, что так было угодно Богу, так же как в свое время твоя бабушка и отец Энцио составляли одно целое. Ах, Зеркальце, как бы она сейчас радовалась, глядя на вас! Господь исполнил заветнейшее желание по-следних лет ее жизни. Я убеждена, что ее благородная душа тоже благословляет тебя из Вечности. Посылает тебе свое благословение и отец Анжело. Я, конечно же, рассказала ему об Энцио, которого он не знал. Правда, мне пришлось сделать это очень осторожно: состояние его заметно ухудшилось с тех пор, как я писала тебе в последний раз. Ему вскоре предстоит вторая тяжелая операция, от которой зависит, сохранится ли у него зрение, или его добрые глаза все же ослепнут. Да и в душе его тоже сгущается мрак: я очень боялась, что сообщение о неверии твоего жениха взволнует его и повредит его здоровью. Но оно вовсе не взволновало его – похоже, оно даже не удивило его: очевидно, он уже в каждом предполагает неверие. А в остальном он говорил приблизительно то же, что ты сама мне писала. Он сказал, например: „Да, она вступила на тот единственный путь, который нам еще остается, – верующие должны заключить с неверующими союз братской любви и понимания. Они должны, жертвуя собственной защищенностью, которую им дарует вера, разделить со своими неверующими собратьями трагизм их участи, чтобы те разделили с ними Благодать“. Я спросила его, могу ли я передать тебе его слова, так как подумала, что он, может быть, просто говорит сам с собой, – теперь это с ним часто бывает. Он долго молчал, а потом сказал, как будто вернувшись из каких-то немыслимых далей: „Напишите ей, чтобы она со спокойной душой положилась на таинство“. Он имел в виду таинство брака, Зеркальце, ты поняла?»
Отец Анжело, писала дальше Жаннет, выразил, однако, опасение, что я, может быть, недостаточно осведомлена об этом таинстве. К тому же существуют определенные требования, предъявляемые Церковью к неверующим участникам таинства, которые я должна знать, чтобы сообщить о них Энцио. А поскольку он, отец Анжело, уже не может оказать мне необходимую помощь и поддержку, то велел напомнить мне, что он в свое время уже написал в Гейдельберг одному знакомому священнику и на всякий случай порекомендовал меня ему и теперь настоятельно советует мне как можно скорее навестить его и отнестись к нему с полным доверием.
Я, конечно же, не раздумывая, решила последовать совету своего духовного наставника и потому на следующий день попросила Энцио отложить очередную прогулку, с тем чтобы я могла нанести один визит, о котором меня просил отец Анжело. Он на секунду растерялся – ему, разумеется, сразу же стало ясно, что речь идет, выражаясь его языком, о каком-то «клерикальном вопросе». Однако он не стал возражать, а сказал лишь, что будет рад составить мне компанию. Это желание меня немного смутило. Присутствие Энцио – с его отношением к Церкви и религии – при нашем разговоре не сулило ничего, кроме осложнений, и потому я открыто сказала ему, что хотела бы отправиться к священнику одна. Вначале он был неприятно поражен: его лицо словно окаменело. Потом в нем появилось что-то властное, он как будто хотел сказать: «Я запрещаю тебе это!» Но я опередила его.
– Энцио, – сказала я, – ты ведь знаешь: в душе я всюду беру тебя с собой, так же как ты всюду берешь с собой меня, – мы всегда вместе, даже если расстаемся на какое-то время.
Это обезоружило его, и он уже больше не возражал, заметив лишь, что жаль терять такой чудесный день. Я спросила, не желает ли он проводить меня до дома священника, а потом зайти за мной, и это его как будто обрадовало. Похоже, он даже устыдился своей первой реакции, хотя для него такой визит означал серьезное испытание. Он, видимо, решил во что бы то ни стало выдержать его, потому что по дороге к священнику был особенно ласков и внимателен ко мне, словно стараясь искупить вину за свое поведение.
Весна в долине Неккара была уже в самом разгаре. Белое море цветущих деревьев вот-вот должно было скрыться в туманной синеве: со дня на день должна была расцвести сирень. Когда мы свернули на улицу, где жил священник, мы увидели первый распустившийся куст. Перегнувшись через изгородь старого садика, он мягким, пушистым облаком повис над землей. У меня при виде этого чуда вырвался крик радости, и Энцио тут же, не обращая внимания на неодобрительные взгляды прохожих, нагнул одну из веток, чтобы сорвать ее для меня.
– Энцио! – сказала я. – Это же не наша сирень!
– Вздор! Это твоя сирень, – ответил он, протягивая мне отломанную ветку. – Я подарю тебе все, чего ты только пожелаешь, – прибавил он тихо.
Я почувствовала, что и это тоже своего рода просьба о прощении. Вместо ответа я склонилась к ветке и поцеловала нежные лепестки. Потом протянула цветы ему, и он тоже поцеловал их, и это безмолвное подтверждение того, что мир вновь восстановлен, так глубоко растрогало нас, что остаток пути мы проделали в блаженном молчании. Такие минуты позже всегда казались мне самыми счастливыми из всех, что подарила нам любовь. Я до сих пор отчетливо помню, как, поднимаясь по лестнице дома, в котором жил священник, подумала: «Как могущественна любовь! Как удивительно прекрасен мир!»
Меня провели в большое помещение, почти абсолютно лишенное того, что называется уютом, но я не сразу заметила это. Вначале я почувствовала лишь что-то вроде легкого озноба, вызванного контрастом между солнечным светом и прохладным сумраком северной половины дома, где была расположена комната. Обстановка в ней отличалась какой-то особенной простотой и невзрачностью. Предметы мебели плохо сочетались друг с другом: каждому из них словно была предоставлена свобода быть безвкусным на свой лад. Стены были покрыты благочестивыми, но плохими и неудачно развешанными картинами. Только над письменным столом висела большая изысканная гравюра, изображающая святую Веронику так, как она представлена на известной картине кельнского мастера , – держащей в руках плат с отпечатавшимся на нем ликом Христа в терновом венце и с коленопреклоненными ангелами у ее ног. Не знаю, что на меня подействовало, одиночество и случайность этой прекрасной картины в таком странном окружении или что-то другое, во всяком случае я вздрогнула при виде гравюры от легкой, но пронзительной боли – как будто вдруг сквозь невыразимое блаженство этой минуты опять услышала голос Вечной Любви, вопрошающий, как тогда в Риме, у алтаря святой Вероники: «А ты можешь быть печальной?»
Но прежде чем я попыталась ответить, вошел декан – таков был титул этого священника. Только когда он оказался прямо передо мной, до моего сознания дошло, что все это время я почему-то пребывала в наивной уверенности, что он внешне должен быть очень похож на моего римского духовного наставника. Я мысленно видела его одухотворенное лицо, его добрые глаза, при виде которых мне всегда казалось, что его терпения хватило бы на целый мир. Декан, однако, совсем не похож был на человека, терпения которого хватило бы на целый мир. Передо мной стоял статный мужчина с правильными чертами лица; в его облике было что-то властное, что-то от грозно-величественных князей Церкви из далекого прошлого. Лишь рот, в котором, напротив, затаилось что-то бюргерское, нарушал это впечатление и подменял его другим, противоречивым впечатлением честного, добросовестного и при этом доброжелательного чиновника. «Он же совершенно не похож на отца Анжело! Это абсолютно чужой для меня человек», – подумала я разочарованно, в то время как декан, который был явно рад моему приходу, приветливо поздоровался со мной и сообщил, что давно уже извещен о моем визите.
Вначале мы немного поговорили об отце Анжело. Он рассказал, как еще юным германиком в Риме часто вступал с ним в словесные поединки по разным теологическим вопросам, из которых не раз выходил победителем. Лицо его при этом приняло бойцовское выражение – похоже, он до сих пор гордился этими победами. Потом он еще несколько минут предавался другим своим римским воспоминаниям и наконец заговорил о монастыре на виа деи Луккези и знаменитых песнопениях его обитательниц, причем он дал мне понять, что знает о моем намерении стать одной из них. Это было неудивительно: ведь отец Анжело написал ему еще до того, как со мной произошли все эти чрезвычайно важные изменения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я