В каталоге магазин https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Они вообще больше не показывались в нашем саду. Правда, они милостиво снисходили до того, что общались со мной через лаз в изгороди, когда я оказывалась поблизости от него, – видимо, считая меня своим союзником, которому нанесли то же оскорбление, что и им. Мне даже было позволено подержать в руках их новую игрушку – маленького щенка, которого они выклянчили у владельца, собиравшегося его утопить. Они обожали щенка, хотя это был настоящий уродец с головой мопса, лапами таксы и каким-то совершенно невообразимым хвостиком-колечком.
И вот этот крохотный зверек, – которого они к тому же назвали Нероном, – в один прекрасный день неожиданно пришел мне на выручку. Ему отдавил хвост грузовой автомобиль, и «дуплетиков» это так огорчило, что они всерьез принялись упрашивать меня сделать Нерону новый хвостик. Я пообещала им сшить из материи новый, искусственный хвостик, который можно будет привязывать Нерону на место старого, но потребовала за это взаимной услуги – выучить поздравительный стишок ко дню рождения Зайдэ, и они мужественно согласились – ведь речь шла о красоте Нерона!..
Занятия наши проходили у лаза в изгороди и были довольно утомительны, потому что «дуплетики» не обнаружили при этом ни способности, ни желания учить какие-либо стишки. Нам всем троим приходилось трудиться изо всех сил, не замечая ничего вокруг, – не случайно моему опекуну однажды удалось застигнуть нас врасплох. Внезапно очутившись рядом, он удивленно спросил, что это за любопытные речитативы мы здесь разучиваем. Я объяснила ему, в чем дело, и тут выяснилось, что он совершенно ничего не знал о нашей театральной программе. Он выслушал меня с выражением не-обычайно трогательного и живого интереса, который иногда проявлял именно в отношении самых мелких и незначительных житейских забот, а затем спросил, помогаю ли я и другим разучивать их роли. Я ответила, что этим занимаются Энцио и Староссов.
– Староссов? – переспросил он, слегка наморщив лоб. – Ах да, это тот отпавший от Церкви католик. Он что же, вам нравится? Мне такие люди всегда казались опасными.
Я, вспомнив тот вечер с хоралом, почувствовала потребность встать на защиту Староссова. Но ведь я должна была хранить его тайну!
– Энцио очень любит Староссова… – ответила я уклончиво.
– Да-да, и поэтому поглотил его духовно, – сказал он, и в голосе его послышалась легкая, едва заметная суровость. – Странная любовь!
Это уже было направлено против Энцио! Но я не могла ничего возразить, ведь он был совершенно прав! Я почувствовала, что краснею. Он бросил на меня быстрый внимательный взгляд. И вдруг за стеклами его очков что-то блеснуло так, будто этот взгляд – или дух профессора, как это часто бывало во время лекций, – охватил разом в каком-то внезапном прозрении некую цепь, казалось бы, разрозненных явлений и проник в их внутреннюю взаимосвязанность. Я ощутила жгучую боль оттого, что до сих пор не рассказала ему о помолвке. Я хотела уже прямо сейчас, не сходя с места и без долгих предисловий, исправить свою ошибку, но, к сожалению, именно в этот момент в разговор вступили «дуплетики» – в первые минуты они, памятуя о нанесенном им оскорблении, обиженно молчали, но в конце концов не выдержали и уступили своей непреодолимой симпатии к моему опекуну. Они схватили Нерона, барахтавшегося на спине и потешно игравшего своим новым, искусственным хвостиком, и гордо продемонстрировали его своему бывшему кумиру. Тот рассеянно улыбнулся, но, конечно же, выразил восхищение и Нероном, и его хвостиком по всем правилам игры, в соответствии с детскими представлениями о восторге, и отправился дальше, не сказав больше ни слова о Староссове.
Весь день меня преследовала мысль о несостоявшемся признании. Я знала, что как можно скорее должна исправить положение, но не находила случая, ведь мы общались лишь за столом, то есть никогда не оставались с глазу на глаз. Явиться в его кабинет я не отваживалась, будучи убеждена, что Зайдэ непременно заметит это, – я вдруг с ужасом осознала, насколько глубоко в меня против воли проникли все предостережения Энцио в отношении Зайдэ! Зеркальце не желало прятаться за зеркалом! И все же я теперь не должна была считаться с предостережениями или пожеланиями Энцио – другой человек тоже имел право голоса: мой опекун подарил мне отца и заслуживал того, чтобы я стала ему дочерью.
В тот вечер я не легла, как обычно, спать, а, не раздеваясь, села у окна и дождалась, когда Зайдэ отправилась в свою комнату. Вскоре и горничные, не любившие по вечерам сидеть дома, тихо прокрались по лестнице к себе на третий этаж. Я еще слышала какое-то время хихиканье и приглушенные голоса из их окна, затем все стихло. Дом погрузился в сон – лишь одинокий свет в кабинете моего опекуна струился в темный сад, теряясь в густых кронах деревьев. Я бесшумно встала и спустилась по лестнице на второй этаж.
Он не услышал моего робкого стука. Я стояла перед дверью, не решаясь постучать громче, – ах, этот вечный унизительный страх перед Зайдэ! Наконец я все же тихо вошла в комнату. Мой опекун сидел за столом, рабочая лампа освещала лежавшие перед ним листы бумаги и его склоненную голову – на миг мне даже показалось, будто свет исходит от этого мощного лба, в то время как боковые ниши и дальний план помещения пребывали во мраке, как на картине Рембрандта. Я почувствовала такое благоговение, что застыла на пороге комнаты. Прошло несколько мгновений, прежде чем он меня заметил, потом еще несколько, прежде чем он нарушил молчание. Однако у меня не было впечатления, что мой приход его удивил, мне даже показалось, что он ждал меня.
– Да, так, наверное, будет лучше, – сказал он просто. – Здесь нам никто не помешает, да и времени предостаточно. Садитесь вот сюда. – Он указал на кресло рядом со столом.
Я почувствовала, что мне не придется делать никаких признаний: он уже все знал.
– Пожалуйста, простите меня за то, что я до сих пор молчала… – пролепетала я. – Это вовсе не из-за недоверия к вам, это… – Я не в состоянии была продолжать, ведь я не могла сказать ему, что препятствием стала его собственная супруга, а из-за нее и Энцио!
Но, судя по всему, он понял и это. Он сделал движение рукой, которое должно было означать, что мне незачем оправдываться, и которое для его сильной личности казалось необычайно эмоциональным.
– Ах, я и сам мог бы обо всем догадаться, – живо произнес он. – Такого развития событий вполне можно было ожидать, просто я все еще был под впечатлением ваших планов, связанных с монастырем, и потому вы меня удивили. Впрочем, это, в конце концов, ваше право – удивлять меня.
Он произнес последние слова безо всякой обиды в голосе, почти шутливо.
– Нет, это совсем не мое право! – возразила я взволнованно. – Мой отец хотел, чтобы я во всем доверяла вам, и я в самом деле считаю себя в определенном смысле вашей дочерью! Вы подарили мне моего отца, вы научили меня любить его!
Лицо его вновь приняло уже хорошо знакомое мне ласковое, теплое выражение – это необыкновенное лицо, на котором еще видны были следы напряженной умственной работы, вдруг стало трогательно простым.
– Неужто у меня это и в самом деле получилось? – спросил он приветливо. – Ведь это одно из моих собственных связанных с вами желаний, которое мне удалось исполнить, и, боюсь, оно так и останется единственным.
Он устремил на меня свои загадочно поблескивающие из-за стекол очков глаза, всегда казавшиеся мне во время лекций вратами его всепроникающего духа; близость их оказывала почти головокружительное действие, ибо и во мне самой, безусловно, тоже не было ничего, что бы он не в состоянии был проникнуть! И я радовалась сознанию быть проникнутой этим взглядом!
– Вы одобряете мою помолвку? – спросила я по-детски доверчиво.
– Честно признаться, нет, – ответил он. – Хотя я чрезвычайно ценю вашего жениха, это самый одаренный из всех моих учеников, одна из немногих надежд, оставленных мне как ученому этой кровожадной войной. Но надежда эта, к сожалению, едва ли может стать залогом вашего счастья. Откровенно говоря, на ваши планы относительно монастырской жизни, которые тоже не совсем пришлись мне по душе, я смотрел спокойней, чем на этот брак. Ибо в монастыре вы, по крайней мере, обрели бы созвучную вам среду, в то время как этот брак грозит вам почти неразрешимыми противоречиями с самою собой. Я даже не имею в виду возражения, которые вам придется услышать от Церкви, – я просто думаю о трагизме положения сегодняшнего христианства. Не знаю, насколько вы сознаете этот трагизм, – вы представляете себе меру одиночества христианина в сегодняшнем мире? – Он произнес все это очень серьезно и трезво: ему, по-видимому, даже в голову не приходило хотя бы попытаться успокоить себя или меня.
Я ответила утвердительно. Потом я рассказала ему о мыслях отца Анжело по поводу современного неверия и преодоления его посредством союза братской любви, который необходимо заключить с неверующими. Он внимательно слушал, не перебивая меня ни вопросами, ни замечаниями, – он никогда не перебивал говорящего, он всегда слушал с абсолютным вниманием, так, как будто читал книгу. Когда я умолкла, он сказал, что эти мысли суть проявление очень тонкой и глубокой христианской мистики. Сам он питает большую симпатию к подобным внутренним позициям, однако они представляют собой непреходящую ценность лишь для тех, кто на них стоит. На других они не оказывают никакого действия, напротив, именно эти «тончайшие устремления» – так он выразился – в случаях, подобных моему, становятся верными предпосылками духовного мученичества. Он снял очки. На самом дне его незащищенных глаз, которые без очков казались не такими отважными и блестящими, я вдруг, к своему изумлению, обнаружила совершенно отчетливо выраженный – чтобы не сказать просветленный – скепсис. Этот скепсис поразил меня, ведь до этой минуты я замечала только несгибаемость и непоколебимость его личности. Может быть, с ней было так же, как и с его глазами, которые, в сущности, не обладали этим невиданным, непостижимым блеском? Или этот блеск – лишь отсвет некоего героического подвига, вновь и вновь совершаемого наперекор всем доводам разума? Может, в этом и заключалась тайна полуночного света в его окне?
Он между тем продолжал говорить об одиночестве сегодняшних христиан, и мы вновь, как на лекции, словно плыли на корабле, в полуосвещенной каюте, в то время как снаружи тяжко вздымалось темное море, на этот раз море нашей эпохи. Оно было погружено в густую дымку, как долина Рейна; очертания берегов расплывались в полумгле. Исчезли и прекрасные острова с загадочно мерцающими предгорьями, мимо которых мы так часто проплывали, – я имею в виду прекрасные идеи и научные системы ушедших эпох. Ибо мой опекун знал так же хорошо, как и Энцио, обо всем, что оказалось бессильным изменить мир, – нет, он знал это еще гораздо лучше!
Порой мне казалось, будто мы проплываем мимо полузатонувших кораблей, мигающих нам робкими, тревожно трепещущими огнями, словно моля о помощи. Потом вздымались скалы, о которые разбились эти корабли. Они были многообразны и многолики и в конце стали принимать нелепые формы тех уродливых фабрик, что попадались нам по пути в Шпейер. И вот перед моим внутренним взором уже возникла темная безликая масса, окружившая нас тогда на перроне, с той лишь разницей, что теперь она стала более густой и зловещей! Ах, она текла уже не из уродливых фабричных корпусов, она хлынула со всех сторон, ибо масса в религиозном смысле, – а мой опекун говорил лишь о ней, – масса в религиозном смысле рождается всюду, где человека лишают его собственной ценности ради какой-то, неважно какой, цели! И я слышала уже не Энцио, который говорит: «Это не отдельные люди», я слышала совсем другое: там, где нет отдельных людей, нет и истинной общности, ибо масса, если я верно поняла моего опекуна, – это кощунственный эрзац всесвязующей любви.
Но какое это имело отношение к Энцио? Разве мы не любили друг друга? Разве не были друг для друга единственными на всей земле? Отчего я опять испытывала этот гнетущий страх, как тогда, посреди безбрежных лугов Кампаньи, как будто Энцио – нет, на этот раз я сама могу навсегда ускользнуть от себя самой? Что имел в виду мой опекун? В голове моей вдруг неожиданно блеснуло воспоминание о Староссове – может быть, мой опекун думает, что рядом с Энцио мне грозит та же участь, что постигла Староссова? При этой мысли я даже покраснела от досады. На мой растерянно-недоуменный вопрос, действительно ли он так думает, он удивленно посмотрел на меня, затем ответил очень определенно:
– Нет, я не думаю, что у вас можно отнять ваше лицо, но, признаюсь, мой главный аргумент против вашей помолвки связан с отношением вашего друга к этому ренегату.
Он заговорил об Энцио и Староссове. Он сказал, что они принадлежат к тем многочисленным молодым немцам, для которых внешняя мощь и неодолимость их народа стали догмой. И потому поражение оказалось для них таким страшным ударом, что они пока не способны примириться с судьбой, не видят ее величия и благородства. А между тем великой и благородной может быть и судьба побежденного: не в счастье, а в беде проявляется истинная ценность и истинное достоинство народа. Победителю выпадает на долю бремя внешнего преодоления войны, побежденному же надлежит преодолеть ее внутренне – триумф чисто духовного свойства, но триумф! И надо протянуть руку и взять этот триумф, а для этого необходимы религиозные силы, ибо лишь перед Богом – не перед людьми – великий народ может явить смирение, необходимое для достижения этой внутренней победы. Религиозных же сил этих, – а речь может идти лишь о христианстве, – уже почти не осталось, а там, где они еще есть, их оттеснили в сторону другие силы, страстно добивающиеся другого преодоления судьбы. Мой опекун не назвал этих сил, но я уже мысленно видела потрясающие своды шпейерского собора, как будто мой опекун в тот день каким-то образом подслушал наш с Энцио разговор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я