https://wodolei.ru/catalog/vanny/s_gidromassazhem/Radomir/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Когда узелки материнские кончились, надо было что-то предпринимать. Начальницей Коломенской женской гимназии была в ту пору Н. А. Нейдгардт, подруга матери по Екатерининскому институту, который, кстати сказать, мать окончила «с шифром».
Госпожа Нейдгардт приняла свою бывшую товарку ласково, вошла в её положение и предоставила ей должность классной дамы в четвёртом классе вверенной ей гимназии, с жалованьем в тридцать рублей в месяц. Вместе с восемью рублями пенсии уже можно было не только существовать, но и нанять прислугу.
Взяли какую-то Аннушку, тихую, монашеского склада девицу, с которой мать прожила почти до конца своей жизни. Аннушка была не только кухаркой за повара, как печатали в газетных объявлениях, но и полноправным членом семьи. Под конец своей жизни она ушла в иоаннитки. Вспоминаю её с благодарностью. Она давала нам полную волю, и мы, детвора, а в особенности я, когда мать уходила в гимназию, целыми днями «гойкали» по Коломне.
Бабки, свинчатки, лапта, чужие сады и огороды – всё манило и радовало нас. К концу 1875 года мне уже было около восьми, – помню себя с длинными льняными волосами: мои родоначальники были шведы. И хотя Швеция – страна северная, славящаяся спокойным, чинным и патриархальным характером своих граждан, но во мне, благодаря, вероятно, смешению кровей, было много совершенно не северного петушиного задора. И в то интересное время, о котором я собираюсь рассказать, моей главной заботой было – добиться звания «первого силача» на Псковской улице. Звание же это, как известно в мальчишеских кругах всего земного шара, вырабатывается в неустанных боях и подвигах, близких к воинским. И потому синяки и фонари были, к ужасу моей матери, постоянными знаками моих отличий. Одно время мне даже казалось, что у меня сломано то знаменитое ребро, которое у мальчишек считается девятым: от женской половины нашего дома я это, разумеется, скрывал, но перед братьями по-старосолдатски охал, врал, что дух не проходит через горло, кряхтел, и для исцеления они натирали меня бобковой мазью: первое, что было отыскано в чулане. От синяков мы лечились кубебой, запасы которой охранялись, как золотые слитки.
Так шло до несчастной (с нашей детской точки зрения) весны 1875 года.
В один из каких-то северно-прекрасных майских дней выпускаемые классы женских гимназий ведомства императрицы Марии должны были представляться в Зимнем дворце своей покровительнице и попечительнице императрице Марии Александровне. В Коломенской гимназии оказался выпускным как раз тот класс, который «вела» моя мать. Вместе с начальницей на приёме в Зимнем дворце должна была присутствовать и «ведущая» классная дама.
Как сейчас помню мою мать в то майское торжественное утро, в каком-то необычайном и совершенно мне неизвестном синем платье (было «для случая» позаимствовано у г-жи Нейдгардт), с завитыми волосами, с институтским шифром на плече, – мать казалась мне красавицей нездешних стран. Она очень волновалась и всё натягивала перчатки, чтобы на пальцах не было пустых концов. Уходя из дому, долго молилась, чтобы Бог пронёс страшный смотр. Мы знали, что мать поехала в какой-то странный зимний дворец (почему зимний, когда снега нет), в котором какая-то страшная государыня будет смотреть на мать, а мать будет трепетать, как птичка… И поэтому, когда Аннушка понеслась в церковь ставить свечу, мы увязались за ней и долго стучали лбами о каменный пол…
Незадолго до возвращения матери наш дом наполнился её сослуживцами по гимназии, и не успела мать вернуться, как её со всех сторон засыпали вопросами:
– Что? Как? Была ли милостива государыня? И какое платье было на государыне? И что она сказала? И как горели её бриллианты? И целовала ли мать её ручку? И правда ли, что говорят, будто у неё жёлтый цвет лица и круги под глазами?
Мать, не успевшая снять платье, рассказывала, сияла от счастья… Из кухни пахло пирогом с мясом и куропатками, накрыли длинной скатертью два стола, все сели за стол и пили белое елисеевское вино, вспрыскивая первый материнский «выпуск».
– Вдруг около меня появилась какая-то маленькая дамочка, очень хорошенькая, с сияющими, как звёзды, глазами. Ну прямо звёзды! Смотрит на меня, на мой шифр и спрашивает по-русски, с акцентом: «Какой это у вас шифр?» Я сказала, что екатерининский. «А как фамилия?» Отвечаю: «Олленгрэн». – «Но это ведь шведская фамилия?» – «Да, мой муж шведского происхождения». Вынула записную книжечку и золотым карандашиком что-то отметила. И потом только, от других, узнала, что это – великая княгиня, наследница цесаревна, Мария Феодоровна! Но какая хорошенькая! И какая простенькая! Прямо влюбилась в неё с первого взгляда!
Выпили за здоровье наследницы.
Пирог быстро съели, вино до последней капли выпили, потом все разошлись, и мать часа полтора утюжила синее платье и потом, вместе с Аннушкой, понесла его к Нейдгардтихе, как говорила Аннушка.
Мы слизали со всех блюдец последний сок от мороженого и, счастливые, пахнущие густым молоком, начали лето и оглянуться не успели, как зима прикатила в глаза.
И снова – учебный год! И снова, с раннего утра, мамочка – в гимназии! И снова – свобода, но уже осенняя: со множеством соседских яблок, подсолнухов, рябины и медовых сот.
Однажды, после занятий, возвращается сама не своя, лица нет, и рассказывает Аннушке:
– Ничего понять не могу. Сегодня приезжает в гимназию принц Ольденбургский, вызывает меня в кабинет начальницы и производит допрос. Кто вы, что вы, откуда, почему… Так напугал, что со страху забыла свою девичью фамилию. И только потом вспомнила, говорю: «Оконишникова, дочь адмирала, Георгиевского кавалера»… И спрашиваю: «Зачем всё это, ваше высочество?» Он разводит руками, записывает и говорит: «Ничего, дорогая, не знаю. Получил бумагу от Министерства двора, должен выполнить».
Принц Ольденбургский носил в то время чин, довольно неуклюже выражаемый: «Главноуправляющий женскими гимназиями ведомства императрицы Марии и Царскосельской».
Принц уехал, всё мало-помалу успокоилось, и вдруг, спустя ровно полтора месяца, у крыльца нашего домика в Коломне останавливается придворная карета. Придворный лакей в пелерине с орлами слезает с козел и спрашивает Александру Петровну Олленгрэн.
Было воскресенье, мать оставалась дома.
– Это я Олленгрэн, – ответила она.
И важным тоном, каким говорят слуги в старинных мелодрамах, лакей сказал:
– Вам письмо. Из Аничкова дворца.
И подал большой глянцевитый твёрдый пакет.
– Ответ можете дать словесный, – добавил строго лакей, поджал губы и, сделав бесстрастное лицо, стал осматривать потолок.
Мать не знала, что ей делать с конвертом: разорвать? Страшно: стоит штемпель: «Аничков дворец». Почтительно разрезать? Нет поблизости ни ножниц, ни ножа… А нужно спешить: лакей – с орлами, его не вот-то задерживать можно… Вскрыла шпилькой.
На твёрдой, слоновой бумаге какая-то неизвестная дама, по имени М. П. Флотова, писала матери, чтобы она немедленно в присланной карете приехала по очень важному делу в Аничков дворец. Если не может приехать сегодня, то за ней будет прислана карета в будущее воскресенье, ровно в двенадцать с половиной часов дня.
У матери затряслись руки, губы, и она еле могла выговорить:
– Буду в следующее воскресенье, в двенадцать с половиной часов дня.
Лакей почтительно выслушал, был секунд пять в каком-то ожидании, потом крякнул и ответил:
– Слушаюсь.
Поклонился, вышел и, с замечательной лёгкостью вскочив на козлы, актёрским уверенным жестом поправил завернувшуюся пелерину с орлами. Лошади тронули, и пустая блестящая карета, такой никогда не видывали в Коломне, покачиваясь на длинных рессорах, блистая железными, до серебра натёртыми шинами, двинулась в обратный молчаливый путь. Мы проводили её теми глазами, какие бывают на картинах у людей, созерцающих крылатую фортуну, катящую на одном колесе…
Переполох в Коломне был невероятный. Шли разговоры о тюрьме, о наследстве и почему-то о севастопольской войне.
Почему мать не поехала во дворец сразу? Потому что не было приличного платья.
Прижав к груди таинственное дворцовое письмо, она понеслась к своему доброму гению, к начальнице Коломенской гимназии, Н. А. Нейдгардт. Та проявила желание пойти на самые щедрые жертвы и сказала, что весь её гардероб к услугам матери. Было выбрано добротное, строгое и достойное платье, была вызвана портниха, которая что-то ушила, что-то пришила, где-то сделала новые стежки, присадила пуговицы, проутюжила через полотенце… Мать лишилась сна, аппетита, плакала по ночам и каждую ночь во сне видела длинные волосы.
И в следующее воскресенье, ровно в двенадцать часов, та же карета остановилась у нашего подъезда и тот же лакей с орлами вошёл в дом и почтительно доложил матери:
– Экипаж ждёт-с.
И мать, делая торопливые кресты, поехала, бледная как смерть.
ИЗ 1001 НОЧИ
В бытность и службу мою в Петербурге мне часто приходилось бывать в балете, и при разъезде из театра я очень любил наблюдать, особенно у молодёжи, ту восторженную лучистость глаз, которая всегда бывает после таких волшебных вещей, как «Лебединое озеро», «Жизель», или после опер «Кармен», «Демон». В провинции это бывало после пьес чеховских. Вот с таким восторженным взглядом вернулась домой моя мать после первого посещения Аничкова дворца.
Её привезли обратно в той же придворной карете, в какой она уехала. Тот же гордый и величественный лакей почтительно отворил ей дверцу и почтительно же поддержал её за локоть. И теперь уже мать не растерялась и успела что-то сунуть ему в руку. Ощутив шелест бумаги, величие склонилось перед скромностью, и мы, дети, корректно наблюдавшие эту сцену со стороны, поняли, что не нужно бежать и тормошить мать, а нужно выждать, пока она не взойдёт на крыльцо и не войдёт в дом, – и вообще нужно держать себя скромнёхонько, пока волшебный и таинственный экипаж не скроется из глаз.
Когда мы проникли в дом, то увидели следующую картину: мать в своём великолепном, с чужого плеча, платье сидела на стуле и как-то беззвучно повторяла:
– Сказка, сказка, Аннушка, скажи, ради Бога, сплю я или нет?
– Да не спите, барыня, а в полном параде. Сейчас пирожок кушать будем.
Увидев нас, мать беззвучно заплакала и сказала:
– Услышал Бог. Услышал Бог папочкину молитву. Хороший человек был ваш папочка. Бог правду видит, да не скоро скажет.
Потом всё в том же великолепном платье, которое у меня и до сих пор не выходит из головы, она стала перед образами на колени, собрала нас вокруг себя справа и слева, обвила всех руками, как цыплят, особенно тесно прижала к себе меня, самого малого, и всё читала молитвы, совсем не похожие на те, что я знал. Слёзы ручьём текли из её глаз, хотелось их вытереть, и не было платочка, и первый раз в жизни я пожалел о том, какой я грязный и непослушный мальчишка: всегда вытираю нос рукавом, а платочки, которые подсовывает Аннушка, презрительно забрасываю в чулан: в карманах места мало, и когда вынимаешь платок, то вместе с ним вываливаются свинчатки, а если засунешь в карман живого воробья, воробью не хватает от платка воздуха и он начинает икать, – и вообще я всегда был против лишних вещей в хозяйстве.
Что же случилось?
Мать на этот счёт хранила упорное молчанье.
И вот вечером к нам собрались гости: пришла сама Нейдгардтиха (не потребовавшая на этот раз немедленного возвращения платья), пришли ещё какие-то кислые и худые женщины с лорнетами (классные дамы, товарки матери по службе), пришёл кладбищенский протопоп, специалист по панихидам, пришёл сам господин Александров, наш сосед, владелец каретного заведения и несметный богач (появление придворной кареты его лишило сна). Всё это расселось, торжественное, чинное и отменно благородное, вокруг чайного стола (за добавочной посудой опять бегали к Нейдгардтихе), и тайная приветливо-улыбающаяся зависть была разлита в глубине всех глаз, как в последней картине «Ревизора».
Оказалось, что мать привезли в Аничков дворец, привели в какой-то вестибюль, в котором было четыре двери, и потом бравый солдат поднял её на лифте в четвёртый этаж. Лифт поднимался на верёвке, и эту верёвку, с почтительно-равнодушным лицом, тянул солдат. На площадке четвёртого этажа стоял в ожидательной позе старый лакей в белых чулках и с золотым аксельбантом: это был лакей М. П. Флотовой, по фамилии Березин. Березин почтительно поклонился матери и не сказал, а доложил, что её «ждут-с её превосходительство Марья Петровна Флотова». Мать помянула царя Давида и всю кротость его, а лакей правой ручкой приоткрыл половинку двери и, словно боясь прикоснуться к матери, пропустил её впереди себя, провёл по каким-то незначительным комнатам и наконец ввёл в гостиную, казавшуюся небольшой от множества мебели, фотографий и цветов. И всюду ощущалось тяжеловатое амбре, как в восточных лавках, торгующих духами.
Не успела мать дух перевести, как, шурша бесчисленными юбками, с пышным тюрнюром позади (тюрнюры были только что присланы из Парижа и имели огромный успех), вошла немолодая, но как-то не по-русски свежая женщина, кожа у неё была цвета полированной слоновой кости.
– Вы госпожа Олленгрэн? Шведка? – спросила она приветливо и, сквозь особую, вырабатывающуюся у придворных беззаботно-ласковую улыбку, внимательно и деловито, с немедленной записью в мозгу, осмотрела материнское лицо, задержавшись на глазах, и оттуда перешла на руки, к пальцам – точнее сказать, к ногтям. – Вас на весеннем приёме в Зимнем дворце заметила великая княгиня Мария Феодоровна, супруга наследника цесаревича. Она предлагает вам заняться воспитанием и первоначальным образованием двух своих сыновей, великих князей Николая и Георгия. Они ещё неграмотны. Николаю – семь лет, Георгию – пять. Великая княжна Ксения вас не коснётся. Ей три года, она с англичанкой.
Мать потом вспоминала: её от этого предложения как обухом по голове ударило лицо «ветрами подуло».
– Как? – воскликнула она. – Мне заниматься воспитанием великих князей?
– Да, – подтвердила госпожа Флотова, – именно на вас пал выбор великой княгини-матери.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я