https://wodolei.ru/catalog/kryshki-bide/ 

 

! Ч-то э-э-это? – со слезами негодования на глазах, сильно заикаясь, говорит арестант. – Э-э-эт-тот человек на меня к-к-крич-чал… К-к-как он с-смее-т!..
– Он услышал, что ты не спишь, когда все добрые люди спят… Сколько раз я тебе сказывал, тебе надо быть кротким… Смириться тебе надобно… Гляди – ночь ещё, а ты шебаршишь тут… Всех переполошил… Ложись спать.
– Еретик, – сердито рычит арестант и смотрит в упор на Чекина. Потом обращается опять к Власьеву, в его глазах горит огонь, в голосе власть – Ты знаешь!.. Ты того… Уйми ты мне его… Чтобы он меня вовсе оставил… А то!.. Ты з-з-знаешь!.. Я ведь и могу…
Чекин подступает к арестанту:
– Ну что я тебе сделал?.. Ну скажи толком, в чём я перед тобою виноват оказался? Зря жалуешься, сам не знаешь на что.
– Он меня портит.
– Э, пошёл!.. Опять за свою дурость. Ну, скажи, пожалуй, чем я тебя портить могу?..
– Данила Петрович, как зачну засыпать, а он тотчас зашепчет, зашепчет… Станет дуть на меня… Изо рта огонь и дым… Смрад идёт… Н-не м-могу я…
– Э, дурной!.. Это, Данила Петрович, он на меня серчает через то, что я иной раз табаком при нём балуюсь.
– Ты его, Данила Петрович, у-уйми… А то хуже чего не было бы… Уйми ты его мне… А т-то я е-его б-бить как зачну…
– Ну это мы посмотрим… Какая персона!.. Подумаешь… Арестант.
– Не смеешь ты, с-свинья, так г-говорить.
– Сам видишь, Данила Петрович… Нешто я что делаю. Сам заводит.
– Ну, оставь его… Охота ночью шум поднимать.
– Да кто он у нас такой?.. Арестант… Плюнуть, так и слюней жалко.
– А, так!.. Ты так с-смеешь говорить!.. Я кто?! Я здешней империи п-п-принц… Я г-г-государь ваш.
– Ну что ты вздор городишь, – строго сказал Власьев, – откуда ты такое слыхал?..
– О-о-от р-родителей.
Лютой, неистовой злобой горят глаза арестанта, он сжимает кулаки, выскакивает в одном нижнем белье из-за кровати и бросается на Чекина. Тот спокойно отводит поднятые на него руки и так кидает арестанта, что тот падает на постель.
– Господи, – захлёбываясь слезами, кричит арестант, – Господи, да что же это такое делается?.. А будь ты проклят!.. Проклят!.. Последний офицеришка меня толкает!.. Господи… В монахи!.. В монастырь меня скорее… В монастырь!..
– В монасты-ырь, – насмешливо тянет Чекин. – В монастырь?.. Кем ты там, дурной, будешь?..
– Ангельский чин приму… Мит-троп-политом стану.
– Ты?.. Митрополитом?.. Загнул, братец!.. Смеху подобно… Ты имени-то своего подписать не можешь, понеже и имени своего не знаешь… Туда же – митрополитом?..
– Нет, я знаю… Я всё знаю…
– Ты?..
– Да, з-знаю. Я поболее твоего знаю… В миру – Гавриил… В монастыре буду – Гервасий… Но сие всё не так… И сие неправда. Да где тебе!.. Т-теб-бе не понять!
– То-то ты хорошо понял.
– Я… Я знаю… Вот смотри, – арестант показал на свои ноги и руки, на грудь, – сие тело… Тело… Да, может статься, и точно арестантово тело, понеже вы его караулите… А сие, – с хитрой и довольной улыбкой арестант показал на голову, – с-сие – п-п-принц Иоанн, назначенный Император российский!..
Серые глаза синеют, яснеют, угрюмое, печальное лицо освещается улыбкой и на мгновение становится почти красивым. Власьев пристально смотрит прямо в глаза арестанта и говорит ему мягко и настойчиво:
– Ничего в твоих коловратных словах понять, ниже уразуметь нельзя. Ну что ты болтаешь?.. Бред один… Ложись и спи… Пойдём, Лука, что нам с ним о глупостях говорить.
Офицеры ушли за ширму Арестант как стоял у стола, так и остался стоять.
Каждый день одно и то же – и так годы назад и сколько ещё страшных, томительных, скучных, беспросветных лет впереди. Сказывали – до самой смерти… Арестант думал о солнце, которого так давно не видел, что забыл, какое оно… Кажется, жёлтое… Горит, греет, светит, жжёт… Солнце… И травы есть, деревья, луга… Он слышал, читал в Библии… Когда-то видал… Когда – он позабыл сам об этом… Когда был маленьким… Когда вчера Власьев выходил и открыл дверь в коридор, ветер принёс жёлтый, сухой листок, значит, осень уже… Было, значит, лето и прошло. Он не видал его. Ест, пьёт, а толку что… Только резь в животе.
Опять стали путаться и мешаться мысли. Ночная ясность в них стала пропадать… Свеча нагорала фитилём. Раскрытая Библия напоминала о чём-то… О невиданной женщине… О женщине воображаемой, дивно прекрасной… Зачем воображаемой?.. Он же недавно видал прекрасные глаза. Озерки Есевонские…
Арестант закрыл Библию, тяжело опустился на постель, руки положил на стол, голову склонил на руки и забылся в странном оцепенении.

XIII

Петербург начал застраиваться в государствование Елизаветы Петровны. Но при ней, в начале её царствования строили больше себе хоромы вельможи. Алексей Разумовский выбухал целый маленький город – Аничкову усадьбу, занявшую громадную площадь от Фонтанки до Садовой улицы, с воздушными, висячими, Семирамидиными садами, со стеклянными оранжереями, с манежами, казармами и флигелями для многочисленной челяди. Его брат, гетман, Кирилл Разумовский на Мойке выстроил громадный многоэтажный дворец, на Невской перспективе стали хоромы Строгановых, Воронцовых и других близких к Государыне людей.
Стройная, грациозная в своей пропорциональности итальянская архитектура, введённая Растрелли и его учениками, потребовала искусных мастеров, каменщиков, кровельщиков, маляров и стекольщиков. Эти хоромы строились уже не солдатами петербургского гарнизона, как то делалось раньше, но выписными из поместий крепостными людьми, обученными итальянцами и немцами. По окончании построек эти люди часто оставались в Петербурге, одни получали волю и становились самостоятельными строительными подрядчиками, другие отбывали барщину по своему ремеслу, устраивали артели и строили дома частным людям.
Жилищная нужда становилась всё сильнее. Сенатские писцы, асессоры и секретари коллегий, академики и профессора, художники и скульпторы, адмиралтейские чиновники, офицеры напольных полков уже не помещались в обширных флигелях Сената, Адмиралтейства, Академии наук и коллегиальных зданиях. Им нужны были частные жилища. Торговля и промыслы развивались в Петербурге, и этот новый торговый люд искал помещений.
Разбогатевшие купцы и подрядчики, вдовы сенатских и иных служащих стали ставить свои дома, образуя на месте садов и пустырей прямые длинные улицы. Так стали застраиваться Литейная, Садовая, Гороховая, в Коломне образовался лабиринт улиц, на Васильевском острове всё дальше и дальше к взморью потянулись «линии». Эти дома не были, как раньше, деревянные одноэтажные особняки с мезонинами, с садами и огородами, окружёнными высоким просмолённым забором, но фасадом на улицу высились прямые трёх– и четырёхэтажные дома, простой архитектуры, с рядами четырёх– и шестистекольных окон. Большие, глубокие ворота вели во двор, образованный флигелями и хозяйственными постройками – конюшнями, экипажными сараями, помойными ямами, навозными ларями, ледниками, дровяными сараями или просто высокими, чёрными из осмолённых досок заборами. Двор был немощёный, заваленный кирпичным ломом, с деревянною дорожкою панели к главному флигелю и к неуклюжей постройке примитивной общественной уборной. В углу, у флигеля, каменное крылечко вело на лестницу – узкую, с прямыми маршами, с широкими пролётами – места не жалели, – сложенную из серовато-белых плит пудожского камня. На лестнице большие площадки из квадратных каменных плит и деревянные, а где и железные перила. Две двери ведут в квартиры, одна посередине, из грубых толстых досок, покрашенных коричневатой охрой, с ромбовидным отверстием наверху, с простой железной ручкой, дужкой снаружи и толстым крюком изнутри, вела в уборную для жильцов. От этих дверей несло сыростью и смрадною вонью, и вся лестница была продушена этими уборными. Кучи отбросов у дверей, в корзинах, вёдрах и ящиках, собаки и кошки, бродящие по этажам, составляли непременную принадлежность таких домов. Освещения не полагалось, поднимались в темноту, цепляясь руками за скользкие мокрые перила, спускались сопровождаемые слугою или кем-нибудь ещё из домашних со свечою в низком оловянном шандале.
В этих домах отдавались квартиры внаймы и комната от «жильцов». Кто побогаче и имел своих крепостных слуг, тот устраивался прочно, обзаводился мебелью, беднота ютилась в комнатах, омеблированных хозяевами.
В новом доме, с открытыми осенью настежь окнами, пахло извёсткой, замазкой, масляной краской от густо покрашенных жёлтою охрою полов. Жилец привозил немудрёный свой скарб, рухлядишку, кровать, а чаще дощатый топчан, какой-нибудь рыночный шкаф, стол да табуретки, купленные на барке на Фонтанке, и устраивал своё жильё. Водовоз с Невы, Фонтанки, Мойки или канала по утрам привозил воду и разносил её, расплёскивая по лестнице, по квартирам, наливая в деревянные бадьи, накрытые рядном. Зимою оттого лестницы были скользки и покрыты ледяными сосульками. Дворники таскали охапки дров, хозяйки уговаривались с жильцом, как будет он жить – «со столом» или «без стола», и петербургская жизнь начиналась.
Она была полна контрастов.
Дома – вонь на лестнице и пущая вонь на дворе, нельзя открыть форточки, сырость и мрак серых петербургских дней, дымящая печка, мышиная беготня людей в густонаселённом доме, на улице – широкие красивые проспекты, дворцы вельмож, красавица Нева.
Зимою по улицам мчатся сани, запряжённые прекрасными лошадьми, скачут верховые, все в золоте, драгоценных мехах, зеркальные окна карет слепят на солнце глаза, у раззолоченных подъездов толкутся без дела ливрейные лакеи, расшитые позументом, на приезжающих гостях драгоценные кафтаны с пуговицами из алмазов, нарядные платья дам, запах духов – словом, Семирамида северная!.. Зимою по ночам полыхают, гремят пушечной пальбой фейерверки на Неве, летом богатые праздники в Летнем саду и в Екатерингофе. Если двор двадцать девятого июня был в Петергофе, всё население Петербурга тащилось туда пешком, в извозчичьих двуколках или верхом, глазело на иллюминацию в парке, на потешные огни, слушало музыку и песельников, ело даровое от высочайшего двора угощение, а потом ночью пьяными толпами брело к себе домой.
Бегов ещё не было, но вдруг зимою на набережной какой-то шорох пронесётся среди гуляющих, хожалые будочники с алебардами побегут, прося посторониться и дать место, в серовато-сизой мгле за Адмиралтейским мостом покажутся выравниваемые в ряд лошади, запряжённые в маленькие санки, и вдруг тронутся разом и – «чья добра?..» – понесутся в снежном дыму лихие саночки.
– Пади!.. Пади!.. – кричат наездники – сами господа. Нагибаются, чтобы видеть побежку любимца коня, молодец поддужный в сукном крытом меховом полушубке скачет сбоку, сгибается к оглоблям, сверкает на солнце серебряным стременем.
Народ жмётся к домам, к парапету набережной, у Фонтанки, где конец бега, кричит восторженно:
– Орлов!.. Орлов!..
– Ваше сиятельство, наддай маленько!..
– Не сдавай, Воронцов!..
– Гляди – Барятинского берёт…
– Э… Заскакала, засбивала, родимая… Не управился его, знать, сиятельство.
Ни злобы, ни зависти, смирен был и покорен петербургский разночинец, чужим счастьем жил, чужим богатством любовался.
Паром дымят широкие, мокрые спины датских, ганноверских – заграничных и своих русских – тульских и тамбовских лошадей, голые руки наездников зачугунели на морозе, лица красны, в глазах звёзды инея. Красота, удаль, богатство, ловкость… И какая радость, когда вырвется вперёд свой русский рысак, опередит «немцев» и гордо подойдёт к подъёму на мост через Фонтанку.
Свадьба знатной персоны, похороны – всё возбуждает любопытство толпы, везде свои кумиры, местные вельможи, предпочитаемые всем другим, – кумиры толпы. И над всеми кумирами царила, волновала восхищением прелестная, доступная, милостивая, милосердная матушка Царица, Государыня свет Екатерина Алексеевна!
По утрам со двора неслись распевные крики разносчиков. Сбитенщик принёс горячий сбитень, рыбаки, зеленщики, цветочники, крендельщики, селёдочницы, молочные торговки – каждый своим распевом предлагал товар.
Иногда придут бродячие музыканты, кто-нибудь поёт что-то жалобное на грязном дворе, и летят из окон завёрнутые в бумажки алтыны, копейки, полушки и четверти копейки – «Христа ради»!..
По вечерам в «мелочной и овощенной торговле» приветно горит в подвале масляная лампа, и кого только тут нет! Читают «Петербургские ведомости», обсуждают за кружкою полпива дела политические. Тут и подпоручик напольного полка в синей епанче, и старый асессор из коллегии, и крепостная девка с ядрёными красными щеками, в алом платочке и с такими «поди сюда» в серых задорных глазах, что стыдно становится молодому поручику. Лущат семечки, пьют квас и пиво, сосут чёрные, крепкие, как камень, заморские сладкие рожки. Довольны своею малою судьбою, забыли вонь дворов и лестниц, темноту глубоких низких комнат. О малом мечтают… Счастливы по-своему.
В этот простой и тихий, незатейливый мир разночинцев петербургских, в маленькую комнату над сенями, в доме «партикулярной верфи», в Литейной части, на квартиру к старой просвирне, в 1764 году подал на тихое «мещанское» житие подпоручик Смоленского пехотного полка Мирович, Ещё недавно фортуна улыбалась ему – он был адъютантом при генерале Петре Ивановиче Панине, но за вздорный характер и за картёжную игру был отставлен от этой должности.
Карточные долги его разорили. Доходила бедность до того, что целыми неделями питался он пустым сбитнем да старыми просфорами, которые из жалости давала ему хозяйка.
Среднего роста, худощавый, бледный с плоским рыбьим лицом, не в меру и не по чину раздражительный и обидчивый, он, когда не был занят службою в караулах, целыми днями валялся на жёсткой постели на деревянных досках грубого топчана или ходил взад и вперёд по маленькой комнатушке и обдумывал различные комбинации, как поймать фортуну, как разбогатеть и стать знатной персоною. Но как только смеркалось, чтобы не жечь свечи, спускался он, закутавшись в епанчу, на улицу и шёл в соседний дом в мелочную лавочку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114


А-П

П-Я