https://wodolei.ru/catalog/mebel/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Громадное большинство людей выходит из этого положения тем, что об этом думают мало и меньше всего занимаются самоанализом. И хуже всего то, что они меня хвалят!"
Пемброк теперь при каждой встрече осыпал его комплиментами.
– Вы внесли новую, свежую струю, – неизменно говорил он.
«Главное в том, чтобы художественное творчество было адэкватно жизни, – думал Виктор Николаевич. – Но, разумеется, пьеса не может быть вполне адэкватна, хотя бы уже потому, что приходится думать о всяких постыдных мелочах, надо чтобы публике ни на минуту не было скучно, надо, чтобы каждая картина могла быть разыграна в такое-то число минут. Правда, эти постыдные ограничения относятся и к самому высокому искусству: если бы Бетховен хотел выразить свои чувства в симфонии, которая продолжалась бы семь или восемь часов, то он не мог бы это сделать. Пьеса же условна по самой своей природе. Роман другое дело, особенно если объединить его с драмой. Полной адэкватности с жизнью не может быть и в нем, но в нем по крайней мере можно не считаться с предписаниями теории словесности. В нем может быть и триста страниц, и три тысячи. Роман, самый свободный из всех видов искусства, должен был бы включать в себя все: политические, философские, метафизические рассуждения, мог бы менять форму, мог бы переходить из одного периода времени в другой. Французская идея романа, построенного по всем правилам композиции, так же устарела, как три единства классической трагедии. На беду ею дорожат именно издатели и, быть может, они одни. Еще не устарели, но очень скоро устареют все новые выверты. Романист, потрясенный творчеством Кафка, скоро станет забавной фигурой прошлого. Быть может, и театр вернется к старой вечной формуле Стендаля: действие, характеры, стиль. К ним надо прибавить главное, то, что Стендаль, вероятно, подразумевал: идеи"…
Но в худшие свои часы, в опровержение своих же мыслей, Яценко думал, что все-таки пятнадцать лет в советском холодильнике погубили и его жизнь, и его талант. «Какое критику или читателю дело до того, что в России я не мог писать, не мог просто по чувству собственного достоинства, которое там так старались из нас всех вытравить. Я там переводил, и для этого также приходилось лгать, скрывать, гнуть спину, подличать. Мы все там были связаны круговой порукой низостей, мы должны были их совершать, чтобы жить. Они отчасти в нас собственное достоинство и вытравили, как гитлеровцы у людей в концентрационных лагерях. Я делал меньше низостей, чем многие другие, но и мне иногда было стыдно смотреть людям в глаза. И так было со всеми, с самыми лучшими из нас, особенно с людьми старшего поколения. Мы даже и не посмеивались как авгуры, глядя друг на друга, – настолько все это было привычно. Да и посмеиваться было бы опасно. Я нашел выход в том, что ни в чем не участвовал, ни к чему не приставал, все надеялся на будущее и утешался горделивыми афоризмами, вроде «Der Starke steht am mдchtigsten allein». Сильный человек сильнее всего в одиночестве.

Если б все можно было забыть, вычеркнуть из памяти! И вот почему мне были неприятны эмигранты, покинувшие Россию в начале революции. Они через все это не прошли и верят или делают вид, будто верят, в чувство своего достоинства».
Он действительно со старыми эмигрантами сходился плохо; говорил, что они ничего не знают и потому ничего не понимают. Однако при редких встречах оказывалось, что ничего особенно нового он им сообщить не может. «Дело не в том, чтобы знать , дело в том, что мы прошли через эту грязевую ванну: она оставляет неизгладимый след на душе, как на руке клеймо гитлеровского концентрационного лагеря.» Не любил он и эмигрантских публицистов. Ему казалось, что число доступных им понятий невелико, что весь их кругозор очень ограничен. «В сущности, большевики оказали им большую услугу: если бы большевиков не было, им было бы решительно нечего сказать». Но Яценко с неудовольствием замечал, что такое же чувство холодной враждебности испытывали по отношению к нему самому эмигранты, бежавшие из России во время второй войны. «У них тоже какая-то привилегия по знанию чего-то. Верно, от их дополнительной немецкой линии. И, быть может, это одна из причин, по каким нам трудно писать о себе , как всю жизнь о себе писал Толстой в своей почти наивной уверенности гениального человека, что все в его жизни интересно другим людям, даже его успехи или неуспехи по сельскому хозяйству в «Анне Карениной». Грешил же он против себя тем, что, будучи пожилым, даже просто старым человеком, избирал всегда главными героями молодых людей… Ужасное это слово «герой»! Всякий раз, как я встречаю в романе слова «наш герой», мне хочется бросить роман в печку… У меня «герой» будет пожилой человек, я сам, и писать о себе я буду, если не всю правду, – это почти невозможно, – то во всяком случае только правду. Теперь иные писатели, называющие себя реалистами, лгут о себе как в некрологах… И надо следовать правилу доктора Джонсона: выбрасывать каждую фразу, которая покажется автору красивой."
Раза три или четыре он обедал с Пемброком в дорогих ресторанах. Эти обеды считались деловыми. Однако, к некоторому удивлению Виктора Николаевича, о делах на них почти не говорилось: он еще не знал, что они нужны больше для подготовки дела, для создания нужного настроения. На одном из этих обедов Пемброк неожиданно сообщил ему, что теперь можно и не так торопиться: главная из приглашенных артисток, от участия которой больше всего зависел успех и которая тоже была в восторге от его пьесы, была занята еще на два месяца. «Так что крутить мы раньше января не начнем, работайте не волнуясь, – сказал Альфред Исаевич и тотчас пожалел о своих словах: так неприлично обрадовался Яценко. – Хотя нет, он не лентяй, он будет работать и дальше», – подумал Пемброк.
После этого жизнь стала легче. Денег у Виктора Николаевича теперь было много. Не было обязательных часов работы, какие тяготили его в Организации Объединенных Наций. Он приезжал в студию и уезжал из нее, когда хотел, пользуясь автомобилями общества. Все были с ним чрезвычайно предупредительны и любезны: Пемброк при первом своем приезде в студию отрекомендовал его: «Уолтер Джексон, наша находка и гордость!» К тому же он был американец , единственный, кроме самого Пемброка, американец в деле. Беспредметная расточительная суета кинематографа теперь распространилась и на него. Он встречался с артистами, известными всей Франции, а может быть и всему миру, участвовал в деловых завтраках и обедах, где никакого дела не было, но всегда бывали икра и шампанское. Платил обычно Пемброк, иногда Яценко от этого отказывался и вносил свою долю, составлявшую три-четыре тысячи франков. Некоторые люди на этих завтраках раздражали его своей некультурностью, суетливостью, жадностью, манией величия, – и все же в общем новая среда казалась ему своеобразной, забавной, часто по-детски милой. Понемногу его втягивала эта жизнь. Он начинал чувствовать, что и сам принимает какое-то участие в заговоре успеха против искусства. Случалось ему испытывать и то же чувство, которое он испытывал во дворце Шайо: «Чем бы это могло быть, и что такое выходит из столь могущественного, самого могущественного в мире способа воздействия на людей!"

II

– Мосье Жаксон, вас желает видеть один господин… Нофо или как-то так. Я просил его дать визитную карточку, но у него не было, – сказал консьерж. По его пренебрежительному тону можно было догадаться, что господин не из важных. Как почти весь низший персонал студии, консьерж сочувствовал коммунистам, но он был человек благодушный и поддерживал самые лучшие отношения с начальством. Настроение в деле было вообще мирное, товарищеское, приятное; труд оплачивался отлично, денежные споры возникали редко и почти всегда разрешались легко: в кинематографе деньги тратились на все, особенно на знаменитостей, так щедро, что претензии низшего персонала не имели большого значения. Техники и статисты знали или догадывались, что главные артисты получают по несколько миллионов франков за два-три месяца работы, но и это их не раздражало. На Пемброка же они смотрели с любопытством и благожелательно: им лестно было видеть живого американского миллиардера.
– Попросите его войти, – сказал Яценко. Через минуту в комнату вошел незнакомый ему старик, действительно одетый довольно бедно. Он с любопытством оглядел Джексона, комнату, письменный стол, на мгновенье задержавшись взглядом на книгах.
– Мистер Вальтер Джексон? Разрешите представиться, Макс Норфольк, – по-английски сказал он.
– Садитесь, пожалуйста. Мне сообщил о вас мистер Пемброк. Кажется, мы с вами будем вместе работать?
– Так точно, и я этому очень рад, – сказал старик. – Говорят, вы написали превосходный сценарий. Это тем более приятно, что я за всю свою жизнь не видел ни одного хорошего фильма.
– Вот как? Такие вещи редко приходится слышать от людей, работающих в кинематографическом деле.
– Я в нем работаю с позапрошлой недели. Я был изобретателем, журналистом, ходатаем по делам, судомойкой, консьержем гостиницы, революционером, сыщиком.
– Что ж, это полезная школа, – с недоумением сказал Яценко.
– Была бы очень полезная школа, – подтвердил старик, – если б не то, что мне пользоваться учением осталось уже не так долго.
– Мистер Пемброк сообщил мне, что вы представляете интересы финансовой группы, с которой он заключил соглашение. Чем я могу быть вам полезен?
– Мне прежде всего хотелось бы ознакомиться с вашей пьесой и сценарием. Когда работаешь в каком-либо деле, то не мешает знать, что именно в нем делается. Это не обязательно, громадное большинство людей не понимают, что они делают и для чего они это делают. Но именно, как я сказал, не мешает. Не могли ли бы вы дать мне пьесу?
– Если вы разрешите, я ее вам дам через три дня, – сказал он, подумав. Его вдруг осенила мысль: этот старик как будто очень подходил для пьесы, по крайней мере по наружности. «Да и имя очень подходящее: Макс. Неопределенное интернациональное имя… Так, понемногу, достаешь материал. Ведь я и идею ведьмы заимствовал из рассказа Тони. Впрочем, только то, что у человека наших дней прабабкой была ведьма. С бароном, конечно, у Тони ни малейшего сходства быть не может, разве только в маленьких деталях». – К сожалению, моя пьеса еще не совсем готова, – сказал Яценко.
– Расин говорил о «Федре": „C'est pret, il ne reste qu'а l'йcrire“. «Трагедия готова. Остается только написать ее."

Но тем более лестно, что Пемброк ее принял. Он, так сказать, Гёте этого веймарского театра. Мой босс в художественную часть не вмешивается.
«Право, он годится и не только по наружности, – с восторгом подумал Яценко. – Мой Старик верно сказал бы что-либо вроде этого!"
– Через три дня я вам дам первые три картины, они почти готовы, – смущенно сказал он.
– Но ведь кажется, «экспозе» уже написано?
– Да, но в первой редакции, а это, как вы верно знаете, не означает почти ничего. У меня некоторые действующие лица еще и не названы. Кстати, главное из них носит то же имя, что вы: Макс. Никакой фамилии я ему не даю, как и некоторым другим персонажам.
– Вот как? В старых пьесах в перечне действующих лиц о них сообщалось решительно все: возраст, наружность, родственные отношения, даже характер. А то читатель, ознакомившись с пьесой, еще мог бы ошибиться: вдруг он подумал бы, что маркиза де Санта-Фе очень глупа, а на самом деле она должна быть умницей. Теперь другая крайность: автор не дает даже фамилий.
«Совсем мой Старик! – подумал Яценко. – Надо с ним познакомиться поближе».
– Нам предстоит вместе работать. Не хотели ли бы вы сегодня со мной пообедать? Вы свободны?
– Как птица, – весело сказал старик. – Мне нравится, что вы не генерал. Вы, кажется, русский? Я люблю русских. Люблю и американцев. Я сам американец по паспорту, но не по крови. У меня тоже псевдоним и вдобавок идиотский: я сто лет тому назад из озорства взял себе имя первого пэра Англии!
«Положительно, „жизнь подражает искусству“, – подумал Яценко. – Теперь моя пьеса готова. Макс Норфольк в действии, как Лина, по крайней мере по замыслу, была Надя в действии».
Они вместе пообедали в тот же день, затем встречались и обедали почти ежедневно. Яценко нарочно выбирал недорогие рестораны, так как старик непременно хотел платить свою долю и говорил неизменное «Dutch treat». Угощение, при котором каждый платит за себя.

Его разговоры, наблюдения над ним оказались чрезвычайно полезны Виктору Николаевичу. После каждой встречи он переделывал и дополнял свою пьесу. «Странные вещи происходят в искусстве: сначала выдумываешь человека, а позднее находишь его в жизни!» Яценко впрочем понимал, что не выдумал Макса Норфолька. Его «Старик», выражавший идею снисходительности к людям, первоначально был даже не очень похож на этого старика. Но теперь главное действующее лицо пьесы стало казаться ему живым. «В „Lie Detector“ я его активизирую: он попадает не в историческую трагедию, как было в „Рыцарях Свободы“, а в водоворот событий бытовой пьесы с напряженной фабулой. Жаль, что я уже показал пьесу Пемброку. Впрочем, он будет помнить только их глупое „экспозе“ и верно даже не заметит, что я образ Старика переделал. Лишь бы только этот Норфольк не узнал себя и не обиделся. Хотя за что же ему тут обижаться? Мой Макс очень привлекателен."
Через неделю переделанная пьеса была отдана в переписку. Вместо «Старик», везде значилось «Макс». А на следующий день, когда Норфольк зашел в его кабинет, Яценко смущенно отдал ему новую тетрадку.
– Прошу вас сказать мне свое мнение совершенно откровенно.
– Разумеется, разумеется. Сейчас же и начну читать. Кажется, в вашей студии есть бар? Нет, не провожайте меня, я найду.
– И еще одно, – сказал Виктор Николаевич. – Я вам даю французский перевод. Пьеса написана мною по-русски, но предназначается она для американцев, и я некоторые фразы или отдельные слова вставил в свою рукопись по-английски, по-русски вышло бы хуже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75


А-П

П-Я