https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-kamnya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Четвертый!", „Во всех схватках пятый на лопатках! Хоть молитесь черту, победит четвертый".
Ягуар говорит: „Чего орешь? Береги силу". А я не могу, очень уж здорово: „Хоть молитесь черту, победит четвертый! У-ра, у-ра!" – „Так,– сказал Уарина, – начинаем. Что же, ребята, не посрамите чести курса", – не знал, дурак, что его ждет. „Бегом!" Ягуар впереди, давай, давай, давай, ату-ату, Уриосте, давай, давай, жми, Питон, Рохас, гони, Торрес, жарь, Риофрио, Пальяста, Пестана, Куевас, Сапата, не сдавать, умри – не уступи ни миллиметра. Вот трибуны, может, увидим близко Мендосу, не забудьте поднять руки, когда Торрес скажет „три". Народу – ужас один, военных сколько, наверное, адъютанты министра, хотел бы я послов рассмотреть, ух и хлопают, а мы еще и не начинали. Так, теперь – на-ле-во, лейтенант сейчас даст канат, ой, Боже милостивый, хоть бы узлы были хорошие, ой, пятый какие рожи строит, не пугайте меня, помру. „Стой! У-ра-у-ра!" Тут Гамбарина подходит, лейтенант уже тянет канат, узлы считает, а он хоть бы хны, говорит нам: „Значит, на рожон лезете? Смотрите, как бы не пожалели…" – „Мать свою пугай, а не нас", – говорит Ягуар. „После поговорим", – отвечает Гамбарина. „Хватит шутить, – говорит лейтенант, – капитаны команд, сюда, стать в шеренгу, сейчас дам свисток, если кто переступит линию – даю сигнал отставить. Выигрывает тот, кто наберет на два очка больше. И не жаловаться, я человек справедливый". Разминочка, разминочка, попрыгаем; ч-черт, ребята орут „Питон", мало кто – „Ягуар", больше „Питон", и чего он ждет? Свистел бы скорей. „Приготовились, ребята, – говорит Ягуар. – Держись". А Гамбарина выпустил канат и нам показал кулак; они все нервничали, как тут не проиграть. Правда, очень ребята нас поддерживали, кричали, так что сразу силы прибавлялось. „Так, так, братцы, раз, два, три, сорвалось, ой, Господи, ой, Боженька, четыре, пять, канат как змея, так и знал, узлы маленькие, руки – пять, шесть – скользят, семь, ей-богу, продвигаемся – вспотел, как боров, девять, давай, давай, еще капельку, ребята, уф, уф, свисток, тьфу". Пятый верещит: „Нечестно, сеньор лейтенант", „Мы линию не переступали", а наши на местах повскакивали, береты поснимали, ну и беретов! Что они кричат? „Питон"? Поют, ревут, орут, да здравствует Перу, смерть пятому курсу, не корчите вы такие рожи, а то лопну. У-ра, у-ра! „Отставить разговоры, – говорит лейтенант. – Один – ноль в пользу четвертого. Готовьтесь ко второму заходу". Да, наш четвертый орать умеет, вот это рев так рев, эй, Кава, дикарь, я тебя вижу, эй, Кудрявый, кричите, кричите, помогает, мускулы согреваются, ч-черт, течет, как из лейки, да не скользи ты, канат, – прямо змея. Лежи тихо, не кусайся, Худолайка. А хуже всего – ноги, скользят по траве, как по льду, того и гляди что-нибудь сломаешь, шея лопнет; кто отпустил? Крепче! Не сгибайся, нет, какой гад отпускает, держи его, змеюку, подумай о курсе, четыре, три, уф, а на местах что делается! А черт, Ягуар, перетянули, гады. Нелегко это им далось – стали на колени, чуть не крестом легли, отдуваются, пот с них так и льется. „Один – один, – говорит лейтенант, – и без истерики, что вы, бабы?" Тут они стали нас ругать, хотели ослабить боевой дух: „Чтоб вам сдохнуть!", „Душу вам вымотаем, как Бог свят!"; ну и мы не молчим: „Закройте хавальник, взгреем!" – „Кретины, – говорит лейтенант, – не видите – на трибунах слышно, вы мне еще за это заплатите!" А мы так и чешем, гады вы, так, так и так. На этот раз быстрей пошло, веселей, у всех чуть шеи не треснут, надулись, жилы синие, ухаем все вместе. Ребята орут: „Четвертый, четвертый, свисток дайте, у-ра!"
Хоть молитесь черту,
Победит четвертый!
Во всех схватках
Пятый на лопатках.
„Ну-ну, разик, еще раз, рванем – что, съели?" Ягуар говорит: „Сейчас они нам дадут – плевать им, что тут генералы. Будет исторический бой. Видели, как на меня Гамбарина смотрит?" Ребята на местах матерятся, Уарина мечется туда-сюда: „Полковник и министр все слышат, взводные, записывай по пять человек, по семь, по десять, месяц, нет, два без увольнительной". А ну, ребята, нажми, еще разок, покажем, что мы настоящие мужчины, а не бабы. Ну, мы нажали, и тут вижу я, с трибун, где пятый, ползет пятно, бурое, в красных пятнышках, растет, расплывается. „Пятый идет! – орет Ягуар. – Держись, ребята!" Тут Гамбарина выпустил канат, и они все свалились, прямо на черту, я кричу: „Победа!", а Ягуар и Гамбарина уже схватились – катаются, а Уриосте и Сапата бегут мимо меня и давай лупить пятый, языки вывалили, а на трибунах пятно растет, а тут Пальяста сорвал с себя майку и машет нашим: сюда, ребята, линчуют! Лейтенант хотел разнять Ягуара и Гамбарину, не видит, что сзади куча мала. „Вы что, гады, слепые? Полковник смотрит". И тут поползло другое пятно – наши идут! Весь курс – один Кружок, где ты, Кава, друг, где ты, Кудрявый? – все плечом к плечу, все вернулись в стадо, а мы – главари. Тут полковник заверещал: „Офицеры, офицеры, прекратить безобразие! Какой позор для училища!" А я вижу, прет тот самый тип, который меня крестил, с синим рылом, – подождите, ребятки, один счетец сведу, видел бы меня брат, ух он этих дикарей не любит; разинул пасть, трус поганый, – все они трусы, а тут ка-ак стали нас ремнями стегать, офицеры и сержанты сняли ремни, и еще, говорят, с трибун поднабежали, и из приглашенных тоже ремни сняли, хоть и чужие, а не струсили, мне, кажется, пряжкой попало, и не раз, всю спину ободрали. „Это заговор, сеньор генерал, я им покажу!" – „Какой, к чертовой матери, заговор, сеньор, остановите их, так и так". – „Сеньор полковник, выключите микрофон", свистят, секут, лейтенант на лейтенанте, ничего не поймешь, спину печет, а Ягуар с Гамбариной сцепились на траве – прямо осьминоги. Ну ничего, Худолайка, вывезла нелегкая, только не кусайся. Стали мы в шеренгу, все тело печет, а устал как – сил нету, так и бросился бы на травку. Все молчат, тихо – не поверишь, только дышим, раз-раз, грудь так и ходит, про увольнительную небось никто и не думал, только бы до койки добрести.
Ясное дело – влипли, министр прикажет, год отсюда не выйдем, как пить дать. Вот псы очень смешные были, им-то чего, уж они тут ни при чем, а испугались. Идите по домам и не забывайте, что видели, а лейтенанты перепугались еще больше. Уарина, ты совсем желтый, в зеркало посмотрись, испугаешься! А Кудрявый говорит: „Это какой Мендоса? Тот, жирный, с которым баба в синем платье? Я думал, он пехотный, а у него красные просветы, артиллерия". А полковник чуть не жует микрофон, не знает, чего сказать, пищит „кадеты", и опять „кадеты", и опять „кадеты", и петуха пускает, а я не могу, смех меня разобрал, вот оно как, собачка, а все стоят, трясутся. Так что я говорил, Худолаечка? Да, значит, он пищит: „Кадеты, кадеты, давайте все уладим по-семейному, только принесем от вашего имени, от имени офицеров, от моего самые нижайшие извинения". А бабе этой мы хлопали пять минут, говорят, ревела, расчувствовалась, что мы чуть руки не отбили, и стала нам посылать воздушные поцелуи, жаль, далеко, не разглядел, ничего она или морда мордой. Ты-то, Худолаечка, не тряслась, когда они сказали: „Третьему курсу – надеть форму, четвертому и пятому – остаться". А знаешь, собачка, почему никто не двинулся, ни офицеры, ни взводные, ни гость, ни ты? Потому что есть на свете черт. Тут она и выскочила: „Полковник". – „Мадам?" Все задвигались, кто там еще? „Полковник, умоляю". – „Мадам, у меня нет слов". – „Выключите микрофон!" – „Умоляю вас, полковник". Сколько мы времени стояли, а, Худолаечка? Не знаю, все смотрели на жирного, и на нее, и на микрофон, орали в один голос, а по выговору мы заметили, что она – из Штатов. „Ну для меня, полковник!", а на поле тихо, все замерли. „Кадеты, забудем этот прискорбный случай… безграничная доброта ее превосходительства…" Гамбоа потом сказал: „Позор, что у нас, монастырская школа, чтоб бабы распоряжались?" „Поблагодарите ее превосходительство". У нас хлопать умеют, и кто только придумал, как поезд, сперва потихоньку, потом быстрее, быстрее – пам-м, раз-два-три, четыре, пять, – пам-м, раз-два-три-четыре, – пам-м, раз-два-три, – пам-м раз-два, – пам-м, раз, – пам, пам, пам-м-м-м – и опять сначала. Эти, с пятого, локти себе кусают, что мы победили по атлетике, а мы пам-пам-пам, и еще крикнули ей: „Ура!", даже псы хлопали, и сержанты, и лейтенанты, и опять – пам-пам-пам, – на полковника смотрите, послиха и министр уходят, он сейчас опять заведется, скажет: „Вы думаете, вы такие прыткие, а я вас – в бараний рог", нет, смеется, и генерал Мендоса, и послы, и гости, и офицеры, пам-пам-пам, у-ух какие мы молодцы, ох, папочка, ох, мамочка, пам-пам-пам, не кто-нибудь, училище Леонсио Прадо, первый сорт, да здравствует Перу, кадеты, мы еще понадобимся родине, всегда готовы, да, выше голову, смотри веселей. Ягуар кричит: „Где Гамбарина? Сейчас его поцелую! Если он жив, конечно, очень уж я его…", послиха плачет, мы хлопаем, вон оно как, Худолаечка, трудная в училище жизнь, много терпеть приходится, но есть у нее и хорошие стороны, жаль, Кружка больше нет, вот раньше, как сердце радовалось, когда мы, тридцать ребят, собирались в умывалке. Всегда, черт, карты смешает, что ж это теперь будет? Влипнем мы из-за Кавы, его выгонят, нас выгонят, за какое-то паршивое стекло. Ну сколько тебе говорить, не пускай ты в ход зубы, Худолайка!»
Забыл он и следующие дни, одинаковые и обидные. Вставал он рано – тело ломило от бессонницы, – бродил по полупустым комнатам необжитого дома. На чердаке, в башенке, он нашел кипы газет и журналов и лениво листал их целые дни напролет. Родителей он избегал, отвечал им отрывисто, коротко. «Что ты думаешь о папе?» – спросила как-то мать. «Ничего, – отвечал он, – ничего я о нем не думаю». А другой раз: «Ты доволен, Ричи?» – «Нет». На другой день по приезде отец подошел к его постели и, улыбаясь, подставил щеку. «Доброе утро», – сказал Рикардо, не двигаясь. Тень появилась в глазах отца и исчезла. В тот день и началась невидимая борьба. Рикардо не вставал, пока не услышит, как закрывается за отцом входная дверь. За обедом, под вечер, его вывозили на прогулку. Он сидел один на заднем сиденье и притворялся, как мог, что восхищается парком, улицами, площадями. Рта он не раскрывал, но слушал внимательно, что говорят отец и мама. Иногда какие-то намеки не доходили до него; потом он всю ночь мучился в догадках. Он был всегда настороже. Если к нему внезапно обращались, он говорил: «А, что?» Один раз, ночью, он услышал, что они говорят о нем в соседней комнате. «Ему только восемь лет, – говорила мать. – Он привыкнет». – «У него было более чем достаточно времени», – отвечал отец, и голос у него был сухой и резкий. «Он тебя никогда не видел, – настаивала мать, – подожди, потерпи». – «Ты плохо его воспитала, – говорил отец. – Ты виновата, что он такой. Совсем как девчонка». Потом они перешли на шепот. Через несколько дней он почуял недоброе – родители вели себя странно, говорили загадками. Он подслушивал и подглядывал с удвоенным рвением, не упускал ни жеста, ни шага, ни взгляда. Однако ни до чего не докопался. Как-то утром, целуя его, мама сказала: «А что если у тебя будет сестричка?» Он подумал: «Если я себя убью, они будут виноваты и попадут в ад». Кончалось лето. Он места себе не находил, не мог дождаться апреля , когда он пойдет в школу и почти весь день его не будет дома. Один раз, просидев и продумав на башенке несколько часов, он пошел к маме и сказал: «Вы не могли бы отдать меня в интернат?» Он думал, что не сказал ничего обидного, но мама смотрела на него полными слез глазами. Он сунул руки в карманы и добавил: «Я не очень-то люблю учиться. Помнишь, еще тетя Аделина говорила. Папа будет сердиться. А в интернате меня учиться заставят». Мама пристально смотрела ему в глаза, и это его смутило. «А кто же останется со мной?» – «Она, – твердо ответил Рикардо. – Сестричка». Тоска в маминых глазах сменилась испугом. «Никакой сестрички не будет, – сказала мама. – Я забыла тебе сказать». Он думал весь день, что поступил плохо, и мучился, что выдал себя. Ночью, в постели, он лежал с открытыми глазами – думал, как исправить промах; он будет говорить с ними совсем мало, целый день сидеть на чердаке. Вдруг поднялся шум, потом шум усилился, чей-то голос выкрикивал ужасные слова. Он испугался, перестал думать. Брань с ужасающей четкостью долетала до него, а иногда сквозь ругательства и крики прорывался умоляющий и слабый мамин голос. Потом все стихло, потом что-то свистнуло, шлепнулось, а когда мама крикнула «Ричи!», он уже вскочил, бежал к дверям, распахнул их, крикнул: «Не бей маму!» Он успел увидеть, что мама – в ночной рубашке, какая-то чужая в боковом свете лампы, она что-то бормочет… Но тут перед ним встало что-то огромное, белое. «Голый», – подумал он и испугался. Отец ударил его ладонью, он упал без крика. Но тут же встал; все медленно завертелось. Он хотел сказать, что его никогда не били, что это нельзя, но отец снова его ударил, и он снова упал. С полу он видел, хоть все и кружилось, что мама вскочила с кровати, отец схватил ее, легко толкнул обратно, а потом повернулся, громко ругаясь, подошел к нему, поднял его, и он очутился у себя в темной комнате, и человек, белый на темном, опять ударил его по лицу, и еще он успел увидеть, как этот человек опять становится между ним и мамой, появившейся в дверях, и хватает ее за руку, и тащит, как тряпичную куклу. А потом дверь захлопнулась, и он погрузился в круговорот кошмара.
IV
Он вышел из автобуса на остановке «Камфарная» и крупными шагами отмахал три квартала до дому. Перейдя дорогу, он увидел стайку ребят. Кто-то насмешливо сказал за его спиной: «Шоколадками торгуешь?» Другие засмеялись. Много лет назад он тоже дразнил «шоколадниками» кадетов из военного училища. Небо затянуло свинцом, но воздух был теплый. Мать открыла ему дверь и поцеловала его.
– Ты поздно, – сказала она. – Что случилось, Альберто?
– Трамваи переполнены, мама. Ходят раз в полчаса. Мать взяла ранец и кепи и пошла в его комнату.
Дом был маленький, одноэтажный, чистый. Альберто снял галстук и гимнастерку, бросил на стул. Мать подобрала их и аккуратно сложила.
– Пообедаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я