https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/IDO/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Рубаху положил на землю, привалил чуркой, а сам поковылял к костру, присел на корточки и раскурил угольком.
Хмурый худощавый казак следил за стариком, лежа на брюхе.
– Дай потянуть, – попросил он.
Старик пососал еще, потом вынул трубку изо рта, обтер рукой и передал худощавому, примолвив:
– На зельюшко один Мелентий запаслив.
Тот молча выпустил горький дым.
– Ото тютюн, як у турецкого паши, – отозвался молодой казак, без шапки, с короткими бесцветными густыми волосами, покрывавшими его голову, как мех.
– А тебя вчерась паша гостевать звал? – вступился четвертый.
– Был, браты, у меня тютюн, – заговорил пятый, ножом стругавший ветку. – Ех! Креста не сберег, его сберег. Сереге Сниткову дал поберечь, дружку. А того Серегу туринская волна моет, нас зовет…
– Шалабола, – зло отозвался худощавый.
Все примолкли.
– Пойти днище постукать, – сказал старик. – Забивает вода в струг, что будешь делать!
– Уж конопатку сменяли, сотский велел, – охотно стал рассказывать круглолицый парень, что пошутил про пашу. – Намедни на «Молодухе» нашей издырявил вражий дух борт, чисто решето. Стрелой бьет насквозь, ровно пикой холст. Где берет таку стрелу?
– Нашву нашить…
– Лес-то мокрый, тяжелый, – валить его, братцы, да пилить с голодухи…
– Да ты какой сотни?
– Тебе что?
– Нет, ты скажи!
– Да он Кольцовой.
– Оно и видно – прыгуны. У нас в Михайловской – служба, ни от какой работы не откачнешься.
– Сумы зато у вас толсты.
– Может, у есаулов и толсты…
– А что, братишечки, – сказал круглолицый балагур, – мужик-то – он мается, землю ковыряет век, скупа землица мужику, – грош соберет, полушку отдаст.
– На Руси, братцы! – вдруг выкрикнул радостно и в то же время со странной укоризной светлоглазый казак в ладной чистой однорядке, обтягивавшей сильные плечи и стройный стан.
Круглолицый балагур повернулся к молодому запорожцу:
– То ж у вас, у хохлов: палку в землю воткни – вишеньем процветет. Худощавый бросил курить, осторожно вытянул правую босую ногу, морщась, закатил штанину. Колено было замотано тряпкой.
– Хиба ж вишня, – равнодушно отозвался запорожец, пригладив меховые волосы.
Худощавый казак разматывал тряпку. Бурое пятно прошло в ней насквозь, и он прикусил нижнюю губу белыми ровными зубами.
– Саднит, Родивон?
– Не, портянка сопрела, – серьезно вместо Родиона ответил балагур. – Посушить, не видишь, хочет!
– Мажет он чем стрелу, что ли, – сказал казак, сидевший у воды. – Ой, вредные до чего… Царапка малая, а чисто росой сочится и сочится. Не заживает, хоть ты что.
– Сырое бы мясо приложить, всяк яд оно высасывает.
– Ты бы, дед Мелентий, пошептал.
Родион Смыря сказал с сосредоточенной злобой:
– Супротив его стрел не шептать – железные жеребья нарезать заместо пуль. Пусть спробует раны злее наших.
Мелентий Нырков, затягивая пояс, добродушно проговорил:
– И чего это: раньше не сойдется очкур, натачать уж думал. А ноне засупонюсь – как меня и нету. Ангел-то, видать, хранитель полегчил – ходить чтоб способней.
Старик собрался, заковылял, отыскивая топор.
Светлоглазый красавец показал на восток:
– Дождь на низу-то. И вверху, видать, лило – взмутилась Тавда. До вечера-то развиднеется, а, дед Мелентий? Плыть-то нам.
– Вихорь развеет: бела туча.
– Слу-у-шай! – протяжно разнеслось вдоль берега.
Вдруг зашевелились, закопошились. Раненые подбирали с песка разложенные посохнуть лоскуты.
– По стругам!
Мелентий Нырков, держа наперевес топор, перекинул свободной рукой за плечи зипун, вздохнул:
– Владычица!
Все, разбившись на кучки, двинулись – каждая кучка к своему стругу – на Тобол.
Но вот один казак оторвался от кучки, следом за ним еще несколько, потом многие; они торопливо отбегали обратно, шапками зачерпывали тавдинской воды.
– Ушицы похлебать? – сердито окликнул Родион Смыря, оправляя лядунку. Казак к которому он обращался, отпил глоток, но не вылил воды из шапки, и сказал, глядя на нее:
– Вишь: играет. Прах светлый, земляной, легкий! Чисто рыбки…
– А Тобол небесной мутью мутен, так мнишь?
– Черна она тут, земля. Суземь…
Неожиданно лицо Родиона, угрюмое, с багровым шрамом, покривилось.
– Дай-кось напоследях, – тихо, сквозь зубы, попросил он.
Но уж тот, все держа шапку донцем книзу, кинулся бегом за своими.
И вдруг нетвердо, неуверенно еще, будто только просясь и отыскивая себе место, поднялся над говором, над нестройным шумом запев: по горючим пескам, По зеленым лужкам…
Новый голос поправил: да по сладким лужкам…
Быстра речка бежит, – продолжал запевала.
И разом несколько голосов перехватили:
Эх, Дон-речка бежит!
И уже понеслось над всем берегом в звучной торжествующей чистоте:
Как поднялся бы Дон
– Сине небо достал. как расплещет волну
– Не видать бережков: сине море стоит.
Ветер в море кружит, Погоняет волну…
Люди садились в струги; примолкла песня, но не умерла совсем, тихо, с жалобой продолжалась она на другом конце косы – далеком, оттуда, где родилась: а уехал казак…
Заливисто, высоко вступил, запричитал голос Брязги:
Ой, ушел в дальний путь…
Снова охнул берег:
На чужину гулять,
Зипуна добывать…
Тогда, вырвавшись, овладев рекой и берегом, опять взвился голос Брязги:
“Не забудешь меня!
Воротись до меня",
– Дон-река говорит…
Подстерегши, чуть только зазвенев, обессилел он, в тот же миг выступил другой, густой, настойчиво зовущий, в лад глухо ходящих, стукающих в уключинах весел:
“Я тебя напою,
Серебром одарю",
– Дон-река говорит.
И опомнился, окреп, мощно покрыл серебряный водяной простор хор:
Я твое серебро
В домовину возьму.
Ино срок помирать
Нам не выпал…
– Нам не выпал, братцы, еще, – выговаривал голос Брязги.
Гей та бранная снасть,
Та привольная сласть
– То невеста моя!
Из отдаления невнятнее, дробимая эхом, долетела песня, и, когда не видно стало стругов, доносилась она, точно далекий дробный постук копыт конных полков из-под черной крутой, нависшей на востоке тучи.
Хан Кучум понял наконец, что не следовало верить цветистым речам Кутугая. Стрела – знак войны – теперь была вверена ханским гонцам; но им долго пришлось скакать, пробираясь в отдаленные урочища. Согнанный народ спешно рыл глубокие рвы вокруг городков на Иртыше. В лесах валили деревья – засекали дороги.
Махмет-Кул сидел рядом с ханом.
Иногда, когда входили и повергались перед ханским седалищем мурзы, беки и вожди племен, молчал старый хан, а громко, смело, повелительно говорил Махмет-Кул.
И хан с любовью обращал к племяннику темное худое свое лицо.
Вечером, когда они остались одни и зажгли в покое светец с бараньим жиром, Махмет-Кул сказал:
– Едигер Казанский и Иван Московит стояли друг против друга. Каждый тянул в свою сторону веревку, что свил Чингиз. Чуть крепче бы мышцы Едигера – и вся она была бы у него. То не был год зайца, но год свиньи. Мурзы, беки – подлая свора – перегрызли силу Едигера. Ты жил уже, когда снова могла бы воссиять слава Бату, а вышло так, что вознесся Московит. Но ты жив еще и в твоей юрте, хвала богу, свора лижет ханскую руку.
Хан безмолвно кивнул. Не к сыновьям от многих жен – к этому юноше прилепилось его сердце, одинокое после гибели Ахмет-Гирея, брата; любовь и благодарность переполняли душу хана, и не было в ней горечи. Но мудрому не нужны слова, и неподвижным оставалось его лицо.
Махмет-Кул встал; на шапке его был знак полумесяца. Во дворе он глотнул напоенный полынью и гарью очагов ночной воздух. Прыгнул на коня, погнал вскачь, закинув голову; Млечный путь – Батыева дорога качалась над ним.
Суда плыли, сгрудившись, тесно держась одно к другому, не решаясь растягиваться по реке.
Ввечеру тревожно заплакал рожок с обережного челна. Татарская конница тучей стояла на берегу. Передний всадник пригнулся к лошадиной гриве. Сзади него не шелохнулись волчьи шапки воинов. Концы коротких копий горели на солнце.
Казалось, одно гигантское тело напряглось и застыло в неподвижности там, на берегу, готовясь к прыжку.
За буграми дымы подымались в небо. Их было много, они располагались широкой дугой. То были костры скрытого войска. Новый отряд на темных конях вылетел на пустынное место, мимо которого уже прошли казачьи струги. Огромная невидимая дуга коснулась там реки другим своим концом и заперла обратный путь казакам.
То было войско Махмет-Кула.
Тогда с громким возгласом атаман Ермак в легкой кольчуге сам первый выскочил на берег. Он не дал времени своим заробевшим поддаться малодушию, а врагов ошеломил дерзостью.
Так началась эта сеча у Бабасанских юрт.
Тьма ночи была спасительной. Она укрыла казаков, уцепившихся за клочок береговой земли.
Они не сомкнули глаз. Татары подползали, как кошки, и тот, кто вторым замечал врага, через мгновенье хрипел с перерезанным горлом.
Утром, припав за телами мертвых, русские били в упор из ружей. Татарские лошади, роняя пену с губ, вставали на дыбы и пятились от вала мертвецов.
Прошел день.
Казаки стреляли, старались обойти врага, резались с хриплыми выкриками грудь о грудь. К вечеру стала мучить жажда, голода не чувствовали. Слышались рядом то русские, то татарские торжествующие крики, гремели выстрелы, то близкие, то удаляющиеся. Внезапно впереди наступила тишина.
Трава была истоптана, следы ног и копыт уходили прочь от берега.
Хмурясь Ермак послал разведать вражеский лагерь. Разведчики поползли болотом; сумерки поглотили их.
Они возвратились перед светом.
Еще далеко до казачьих караулов их окликнули.
– Ты, батька?! – удивленно отозвался один из казаков.
– За лесом пустое место… Там пепелища велики: костры разметанные… В край пустого того места – колки, островки да лог. Сколько ни иди по-над тем логом, – ржут кони, – донесли разведчики.
Ермак выслушал, как всегда, недвижимо, ничем не обличая нетерпеливой тревоги, которая клокотала в нем и погнала его в этот пустынно-молчащий лес, далеко от стана. Только поднялся с мокрого пенька и слушал стоя. Крикнула над головой ночная птица. Ермак молча зашагал к стану. То была вторая бессонная ночь.
На заре показалась толпа пеших воинов.
Внезапно передние присели и за ними открылся ряд гигантских луков, чьи стрелы пробивают еловые доски.
Пищальный гром не испугал лучников. Но яростен был натиск казаков и татары начали отходить медленно, повертываясь лицом к врагу, чтобы пустить стрелы.
Они отходили на открытое, голое место.
Всадник, нахлестывая камчой коня, нагнал казачье войско, хлынувшее из леса на поле.
– Копай окоп! Копай окоп! – орал он, перекрывая шум битвы.
Лошадь, почуяв степной ветер, потянулась мордой вперед и призывно заржала. Он бешено стегнул ее, она осела на задние ноги, рванулась – и всадник поскакал вдоль войска. Под ним было татарское седло, в котором еще час назад несся на русскую рать воин Махмет-Кула.
Мягкую, жирную землю рыли торопливо. И с поля все тянуло порохом, сухой пылью и сладеньким запахом цветов, пока не были готовы длинный ров и узкие ямы.
Тогда сотня, которая шла за притворно отступавшими татарами, остановилась. Во второй раз настало долгое безмолвие. И первые не вынесли его там, в стане Махмет-Кула.
Словно ропот бегущей воды донесся издали.
Казалось, он не нарастал, только перекатывался неумолчно. И вдруг это стало – будто тысячи горошин катались по железному решету за краем земли. Показалось черное пятнышко. И как бы вихрь клубился в нем. Справа и слева, из полукружия чернолесья, вынеслись другие пятнышки. И росли с каждым мгновением.
Не задерживая, не ломая своего движения, конные отряды пристраивались друг к другу, сливались в одно на стремительном скаку. Широко растянувшись на пустом, чуть покатом поле, летели, неслись в пыли сотни всадников. Топот сотряс землю, как бой сотен барабанов. Заполнив всю ширь, стремилась на черневшую тонкую ленту пеших казаков скрытая доселе сила Махмет-Кула. Уже слышалось, в грохоте и реве, тяжкое дыхание лошадей, виднелся оскал их зубов, волчьи шапки пригнувшихся бритоголовых наездников. Гривы развевались по ветру. Не шелохнувшись, ждали казаки. Когда истаяла, пожираемая вихрем, свободная полоска между черным рядом пеших и конной лавой, – казалось, вот смешаются они, – сверкнула одиноко вздетая сабля. Грянул залп. И казаки исчезли. Вмиг. Лошади с опаленной шерстью смаху перескочили через ров и ямы. Страшный удар пришелся по воздуху.
Но острые лезвия, взмахнувшись снизу, распарывали брюхо лошадям. И новый залп загремел в спину перескочившим.
Тогда впервые в этом долгом бою у Бабасанских юрт замешательство охватило татар. Десятки воинов, сорванных с коней, легли на землю.
И с этого мгновения повел бой не Махмет-Кул, а Ермак.
Двое суток еще, таясь в ложбинах, внезапно налетая, пытаясь прорваться к стругам, жестоко вымещая на захваченных казаках свое бессилие и непонятную гибель лучших воинов, – двое суток оспаривал Махмет-Кул у Ермака Бабасанские юрты.
На пятый день боя он разодрал концом окровавленного меча свою одежду и повернул коня прочь.
Но было измучено, обессилено и казачье войско. Казаки также ушли – в лодки, на воду, в свои текучие рубежи, недосягаемые для врага.
Они отстояли землю на берегу – холмы, лес, болото и равнину – и были вынуждены покинуть их. Они одолели врага в пятидневном бою – и вот два струга полным-полны ранеными, изувеченными, и нечем их накормить, кроме тощей размазни из толокна, и нечем напоить, кроме мутной тобольской воды. Они победили, но нет им сна и отдыху – и нельзя остаться у места победы: кто знает, с какой новой ратью явится завтра сюда Махмет-Кул.
И по властному звуку атаманской трубы взялись за весла истомленные гребцы.
– Татары!..
Берег был высок и тянулся стеной насколько глаз хватал.
Атаманы говорили:
– Не пробиться…
– Одну голову срубишь, другая растет…
– Посуху бы ударить…
– Посуху? Ты после Бабасана отдышаться дай!
– А проскочим – силу-то какую позади себя оставим!
– Долог яр, краю не видать, Ермак…
Он поднял воспаленный, тяжелый взор.
Словно слушал в эти грозные, сумрачные дни и в бессонные ночи не то, что говорили вокруг, а то, что немолчно звучало, говорило внутри него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я