https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/verhni-dush/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А в траве – пестрые шляпки грибные. И не шляпки грибные – крыши изб и теремов, окна резные, верхи позолочены. И народ травяной снует, – с ноготок – и того меньше. Бороды зеленые, ножки – стебельки, глаза – маковы росинки. Рос там желтый цвет – козлобородник, раскрылся – стукнул, как воротца распахнулись. Выглядывает будто княжна или царевна, сама желтая, волосы желтые, нагнулась, вниз чего-то кричит. А там возы едут, плотники топорами стучат, бревно к бревну подгоняют, дом ставят.
А из самого большого терема выбежали слуги, расставили на дворе столы и скамьи, покрыли скатертями. И народ повалил – откуда взялся! Из щелей, из-под корней, на челнах – по луже, как по озеру, – а челн – лист, жилами сшит. И все разодеты – прямо бояре или, сказать, стольники. А столы полны. Печенья, соленья, и птица, и рыба, и ковши с медами да брагами. И трубы трубят, выговаривают: ту-ру-ру!
Помутилось с голодухи у казака. Пошел он по улице. Красота, строганые доски настланы вдоль домов, девки поют по теремам. Только идет, а народ вовсе его не замечает. Он – к одному, к другому: даже не поглядят. Будто и нет его.
Приходит на площадь. Бьет там водомет двумя струями: направо струя – чисто золото, налево – каменья самоцветные. Бери кто хочет! Да никто и не подходит. Зачерпнет разве кто ребятишкам на забаву.
А кругом сидят портные и шорники. Из маков да лопухов кафтаны и порты кроят, нитки сучат, длинными иглами шьют, седла чинят. Утомятся или оголодают – выкинут изо рта язык в пол аршина, полижут угол дома, губы оближут – и опять за иглу.
Пришел к большому терему. У ворот – стража. Хохлы из перьев на голове, сами в белых рубашках, стоят на одной ноге. И то ли копья держат, то ли не копья это, а просто клювы.
Пропускают: и эти не видят его.
Он – на двор да к столу. Пир горой, ковши вкруговую; песни орут, служки в платье цветном бегают, суетятся, еле гостям подносить поспевают. А уж запахи, сладкие да сдобные, – за версту у сытого слюнки потекут. Никого не стал спрашивать, хвать серебряное блюдо с вареной щукой. Ан перед ним на черепке лягушечья икра. Ого, братику! Лебединое крыло потянул в рот. Выплюнул: оса изжеванная. Хлебнул браги из ковша: гнилая вода болотная, черви красные извиваются, и в руках его – мертвая собачья голова.
А кругом – едят, не нахвалятся, пьют до донышка. Гам, звон. Иные уж – и в пляс под музыку. И пар, примечай, духовитый: караси там в сметане, зайчатина плавает в соку.
Тут уж разобрало: как брякнет казак, как гаркнет, скатерть долой, блюда оземь. Вот переполошились! Сбились в кучу, пальцами тычут, будто впервой увидали. Девки сбежались, тоненькие, как тростинки, тоже уставились. И все галчат.
Тут он чует – опутало его будто нитками, тонкие, не видать даже, а не разорвешь. Поволокли в терем. Стража копьями – стук, растворила двери. Темно, как в домовине. Дорога тесная, то вверх, то вкось, то вниз – как в кривом суку. Прошли еще через двери. По сторонам их – летучие светцы. И видны вдоль стен какие-то сидни с мерзкими морщинистыми харями.
А за третьими черными дверями – пенек, весь в сморчках и поганках, трухлявый. Выходит из пенька старенький старичок, лицо с кулачок, на бороде мох, на одной ноге берестяной лапоток.
– Ты кто, – говорит, – с какой земли по наши души?
А казак отвечает: нашего, мол, царства человек, вольной-де жизни сыскать хочу, лиха на вас не мыслю, – отпустите христа-ради.
Древесный старичок весь затрясся, руки в боки, хохочет, лист на башке прыгает, и бояре хохочут, пуза под кафтанами ходуном ходят, и стража – в лежку.
– Тысячу лет, – говорит старичок, – я в Муравии державу держу. И богов твоих не ведаю и царства твоего не знавал. Хо-хо, – говорит, – твой царь-государь… Да вон оно, понюхай, вольное царство. Худо же, – говорит, – ты искал его. Одно наше вольное царство и стоит на свете, никакого другого нет. А ты его и не приметил. И какая-такая у вас скудность и теснота, ты потешь, расскажи нам. Места, что ль, на земле не стало?
Тут он сморщился и – как чихнет, – черная пыль из поганок полетела.
– Эй! – сипит. – Мертвым духом пахнет. Сведите-ка его в погреба да попытайте, откуда он такой взялся и какое-такое его царство Московское.
Чтой-то не пойму.
Потащили казака в кротовину у корня дуба. Стали под ногти загонять колючки – подноготную выпытывать. Крепится, только шепчет: «Небо лубяно и земля лубяна».
Да не вытерпел, крикнул и уронил камень.
Оглянулся – ночь, топь, и нет ничего. Пошарил – и клада нет.
Как и выбрался с того места! Пришел – одежонка в клочья. Только срам прикрыт. Отощал, одичал, как зверь лесной. А рука синяя, до плеча раздулась.
После – три дня вином душу отмачивал да похвалялся, будто сам атаман подносил. И я с ним пил, да что с него спросишь: мне б доведись до того старичка-сморчка, я б с ним не так поговорил!
Однажды красное без лучей выкатилось солнце в мглистом тумане. И странный красноватый отсвет лег на землю. Ермак поглядел на солнце. Резал мороз, туман был острым и сухим. Тусклый выпуклый шар висел высоко на небе. Широко шагая, Ермак вышел за тын, отломил ветку. Тягучая зелень открылась на волокнистом сломе.
Заметенный снегом, казался мертвым стан. Зычно, весело разнесся голос Ермака:
– Эй, заспались!..
А в эту самую пору стукнуло окошко терема в Чусовой. Максим Яковлевич Строганов выглянул, рукой придерживая кудрявые волосы, которые зашевелил ветер. Там не было тумана, искрился снег, но какая-то желтизна проступила в его сахарном блеске. Народ толпился у реки, оттуда доносился говор, звонкие окрики. И вдруг полнозвучно и протяжно ударил колокол, подхватили вперебой малые колокола, красный звон полился по всему сияющему миру.
Был воскресный день.
Максим Яковлевич глубоко вдохнул резкий, пахучий, радостный воздух, схватил шапку с собольей опушкой, накинул шубу. У паперти он раскрыл кошель, горстью черпнул денег.
– Лови, православные… ух! Нищие затянули стихиру.
– Пляши! – крикнул Максим.
Лихо, боком, играя бровями, раскинув шелковые кудри из-под заломленной шапки, подошел он к девке, залюбовавшейся на щедрого веселого синеглазого красавца, выхватил ее, закружил на умятом, отпотевшем снегу, сам запевая высоким чистым голосом:
Овсень! Таусень! все ворота красны,
Вереи все пестры, –
Ты взойди – погляди
К Филимону на двор!..
Ермак не торопился обратно к купцам. Место страшной зимовки, место, где многих закопали в землю, а все ж выдюжили, – то было первое не строгановское – его место. Его, Ермака, и его войска.
Да и вовсе ли зря миновалось грозное испытание?
Нечто переломилось в казачьем стане под сылвенскими снегами, долой отпало многое – занялось, укрепилось иное. Пришла буйная, хотя и покорная атаманскому слову вольница. А теперь, по весне, становилась она – войском. Ермак медлил на этом своем, казачьей кровью купленном, месте, устраивал свой первый, самый дальний русский городок на неведомой земле. И чтобы крепко стоял он, Ермак построил в нем часовенку и освятил ее 9 мая, на Николу Вешнего.
И доныне есть там – на левом берегу Сылвы, в устье реки Шатлыки – деревенька, и зовется она: Хутора Ермаковы.
Три месяца прослужили еще казаки Строгановым.
Неспокойны были эти три месяца.
Камская земля глухо волновалась и сотрясалась.
Сначала, скатившись с Каменных гор, тучей налетели на нее вогулы. Вел их мурза Бегбелий Агтаков. По селам и починкам побежал красный петух. Мурза подступил под Сылвенский острожок и под самые Чусовские городки. Тут переняли его казаки. Бегбелий не выдержал боя и побежал.
Он был Кучумов мурза. От людей его, захваченных казаками, еще многое узнал Ермак о вогульских становищах, о земле Сибири и о племенах – данниках Кучума…
Но теперь уж не гостить, не выведывать и не служить купцам вернулся Ермак в Прикамье.
Новый срок отплытия указал он своему войску – на месяц раньше прошлогоднего, но все же к осени, когда соберут и обмолотят урожай в тех местах, где должно пройти казачье войско. Таков был расчет Ермака. То был тоже урок зимовки на Сылве. И не только в одном этом был урок.
Толпа казаков двинулась к амбарам у причалов. Яростные крики долетели оттуда. Грохнула тяжелая дубовая дверь, обитая железными полосами.
Максим Яковлевич прибежал на шум.
– Что тут у вас? – спросил он с брезгливой гримасой.
«Не уберутся никак, – черт не возьмет. Добро, Никитушка! Умней всех!» – злобно подумал он.
– Грабят! – взвизгнул приказчик. – Максим Яковлевич, жизнь порешить хотят…
Он стоял, раскинув руки, будто распятый, защищая дверь.
– На кой ляд нам твоя жизнь, тля, – проговорил высокий, с черным клоком. – Плывем, слышь, купец, в Сибирь плывем! Припасу отвали!
Максим покривился.
– Какого припасу? И с тобой ли толковать про то?
– А со мной! Со мной потолкуешь! Отворяй! – рявкнул высокий.
Максим оглядел его, не двигаясь. Крупное гладкое смуглое лицо, большие блестящие глаза на выкате, черные, почти без белков, с длинными ресницами, густые широкие брови. «Бабы любят», – подумал Максим.
Твердо сказал:
– Твой атаман дорогу ко строгановскому крыльцу знает. А ты пьян, эй, уймись по-хорошему!
Но высокий возразил:
– Я – Кольцо, атаман.
– Главный где твой?
– Я тебе главный, слышь!
«Что тот, что этот», – мелькнуло у Максима. Насмешливо, голосом брата Никиты, и горделиво он сказал:
– Чего ж тебе надо, главный?
И тогда раздельно, на память Кольцо перечислил то, что велел ему запомнить и вытребовать Ермак: три пушки; ружья безоружным (он счел, сколько ружей); на каждого казака по три фунта пороха; по три фунта свинца; по три пуда ржаной муки; по два пуда крупы и овсяного толокна; по пуду сухарей и соли; по половине свиной туши; по безмену масла на двоих…
– Не давай, хозяин! Не соглашайся, батюшка! – запричитал приказчик.
Максим снял с головы шапку и с поклоном подал казаку:
– А то и рубашонку с себя скинуть? Ты говори, чего там!
Приказчик голосил:
– Уговор был… Максим Яковлевич, ваша милость, вдесятеро тянет, безбожник! Пороху даем два бочонка. Ржицы пять четвертей… Креста нет, бесстыжий!.. Хорюгви даем…
– Хорюгви? – крикнул Кольцо. – Хорюгви? А тебе Сибирское царство? – Он пнул подкованным сапогом дубовую дверь. – Вот мой уговор! Будя лясы точить. Отворяй!
Максим надменно вскинул голову:
– На кого гаркаешь? Поберегись! Шиша не получишь.
И вдруг, вкрадчиво с любопытством спросил:
– А того, другого… в машкере… ты уходил, что ли?
Лязгнула сабля, выхваченная из ножен Кольцом. Он подскочил к Максиму с бешеным ругательством.
– Башку долой! Падаль твою по клоку расстреляем!
Максим слышал гоготанье толпы. Он озирался, как затравленный волк.
Приказчик, с побелевшим лицом, отпирал замок.
Когда Максим, повернувшись, пошел домой, он ощутил, что держит что-то в руке: серебряная подковка, «на счастье». Она была согнута, исковеркана. Он отбросил ее прочь.
День и ночь строгановские приказчики мерили, насыпали в мешки, отвешивали на контарях – весах с одной чашкой – хлеб, крупу, толокно, порох. День и ночь грузили казаки струги.
Когда затухали огни варниц, собирались глядеть на необычайные сборы люди в язвах, выжженных солью, и подземные люди-кроты из рудных шахт. Во тьме они выползали наружу, ковыляя и харкая черной мокротой, все еще поежившись от могильного озноба. Кроясь во мраке, сходились у своих землянок лесовики. Хмуро смотрели на движущуюся цепь теней, протянутую от тусклых светцов в распахнутых амбарах до белесой дороги реки. У амбаров и на пристани кипела веселая работа – с посвистом, с окриком, с ладным стуком молотков и крепкой руганью. Неслыханная в этих местах работа. Неведомые затеяли ее пришельцы, путь-дорогу выбрали себе не указанную. И сами Строгановы поклонились им.
Настало небывалое в строгановских вотчинах. Белый волк пробежал по улице слободы при всем народе, ратные люди палили в него, да пули не взяли, – так и ушел в леса. Баба родила младенца – весь черный, с лягушечьими лапками.
И пополз слух: «Будет за все управа; великие предстоят перемены».
– Кровью крестьянской жив хозяин! Возьмешь у него лычко, отдай ремешок.
– Роем землю до глины, а едим мякину.
В лесах и горах вогульских скрывался Афонька Шешуков, а с ним – вольная ватага русских людей, и зырян, и вогулов. А у Афоньки царская грамота – все-де переменить, кончить купцов-людоедов…
– Приспеет время. Придет Афонька. Все сделает Афонька по царской грамоте. Варницы окаянные поломает. Не соль – мясо крестьянское в них варят. Камни, серебряну руду – кто добыл, тот, не таясь, и бери себе. Недолго царевать Строгановым. Гарцевал пан, да с коня спал.
– Чего казакам одним уходить? Они путь кажут. Айда с Ермаком! В казаки!
– Воля, ребята!
– Воля!..
Вышел человек из дебри. Смело пробрался к самой Чусовой. Люди в починках и деревнях пекли и варили, чтобы было чем встретить гостя, если завернет в их жилье. Бедняки велели своим хозяйкам вытаскивать последние припасы. Но он отыскал сперва неказистый шатер в казацком стане.
– Тебя хочу видеть, – сказал человек, одетый в звериную шкуру. – Твоя дорога поперек моей. Отойди в сторону, не мешай народу.
– Мне идти поверх гор, – ответил Ермак, – тебе – под горой. Жди, пока разминемся.
– Горе не ждет. Кричит горе!
– Чего хочешь?
– Казачки твои чтоб слыхом не слышали, видом не видели ничего, когда свершится суд мужичий.
– Я тут еще стою. Поберегись!
– Ай раздавишь?
– Свое слово один раз молвлю.
Помолчали.
– Не счесть, сколько годов кроюсь в дебри, – заговорил покрытый шкурой. – Малым жив бывает человек. Воздух сладкий, ручей студеный, щекот птичий, дерева зеленые – все ему дается. А жаден он, ногу норовит на хребет другому упереть и кричит: "Мое!”
– А ты крепче стой за свое!
– Не глумись! За свое и пришел постоять. Мало злодеев, да все землю топчут. За них ли подымешь саблю?
– Не строгановской правды ищу, а правды войска моего.
– Одна на свете правда. Хрестьянская. Со злодеями сразись, с теми, кто хребет мужичий ломит, о живых душах кричит: «Мое!» Вот она и будет правда – святая, всем просторная, правда живота, не смертного тлена… Тогда Ермак сказал ему то, что когда-то Филимону Ноздре:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я