Упаковали на совесть, удобная доставка 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Как и куда исчезает все это? И почему? Долотов не знал. Ему казалось, что все, что он думал сейчас, что испытывал, несвойственно ему, алогично, болезненно, приходящие на ум слова были как будто не его и сам он – непонятен себе, и все то, чем и как он пытается справиться с собой, похоже на заклинания. А ему нужна ясность, трезвость, привычная последовательность и точность в общении с самолетом.
Это было самое худшее, что только может навалиться на летчика – боязнь летать. Эта напасть, это всеразрушающее состояние часто необъяснимо, неизвестно как появляется и неведомо отчего исчезает. Но когда оно охватывает человека, то от одного предощущения полета, от сознания необходимости садиться в кабину, захлопнуть над собой остекленную крышку фонаря и остаться одному, ощутить на ставшей болезненно чувствительной коже широкие жесткие ремни кресла, прикасаться пальцами к стальным замкам-застежкам, а затем почувствовать себя связанным со слепой силой самолета, с его способностью подняться на многокилометровую высоту и носиться там с неистовой скоростью, – от всего этого сам вид самолета вызывает отвращение. Еще до того, как подойдешь к нему, заберешься в кабину и, путаясь в каждом движении и обливаясь холодным потом, станешь включать и опробовать, что нужно, еще до всего этого боязнь полета выливается в гибельное подозрение в твоей неумелости управлять машиной, в абсолютной неспособности твоего опыта, в неправильности твоих знаний, в неумении распорядиться ими. Тебя одолевает глубокое, неверие в надежность машины, чувство твоей несоединимости с ней, чужеродности, а твоя жизнь в сравнении с риском потерять ее – такой неравной самолету, что начинаешь всерьез воображать себя приговоренным разделить судьбу с роботом…

У только что вернувшейся к зданию летной части девушки-шофера екнуло сердце, когда она приметила бегущего со всех ног к РАФу Гая-Самари. «Господи, опять что-то случилось!..»
Запуская мотор, Надя лихорадочно перебирала в памяти всех, кого сегодня подвозила к самолету: Чернорая с экипажем, улетевшего в Москву, Боровского и Извольского, чуть не каждое утро летавших на парадных самолетах. Кого еще?
– К дублеру, голубушка!.. Побыстрее, милая!
«Уж не решил ли Борька, что милое заявление Володи появилось на свет при моем участии?..» – думал Гай, сидя в РАФе. Но тут же он отбросил эту мысль – и потому, что она показалась дикой, и потому, что главной заботой сейчас для него было не гадать, что думает о нем Долотов, а «отбить» вылет дублера.
«Каким же глухим занудой надо быть, чтобы сказать такое человеку перед полетом!» – Гай-Самари легко представил, что творится теперь в душе Долотова.
Дублер стоял там, где обычно стояли опытные машины – возле ближнего к зданию летной части отбойного щита, тянущегося от въезда на стоянку до рулежной полосы, вдоль которой располагались бытовые помещения, мастерские и различные склады службы эксплуатации самолетов.
Над срезом кабины, за стеклами фонаря Гаи приметил склоненную голову в защитном шлеме: Долотов занимался предполетными операциями. К приставленной к фюзеляжу стремянке неторопливо шел Пал Петрович, как видно, собирался откатить ее в сторону.
При виде насупистого лица бортинженера Гаю стало полегче.
«Ты-то мне и нужен, дорогой!»
Не дав Пал Петровичу оттащить стремянку, Гай осторожно взял его под руку и, увлекая подальше от мотористов, негромко сказал:
– Дело есть, Пал Петрович… Тебе как Долотов показался? В смысле настроения?
– Настроение? Хрен его разберет, какое у него настроение. Всю дорогу как мешком из-за угла трахнутый. А что?
– Не годится ему сегодня летать, нужно «отбить» полет, понимаешь? Я не могу тебе сказать, в чем дело, но у него на душе неладно. Сделай что-нибудь, а?
– Понял, Кузьмич. Сделаем.
Все так же медленно ступая по пупырчатым ступенькам стремянки, Пал Петрович поднялся вровень с головой Долотова.
– Ты вот что – вылазь! – сказал он, махнув рукой. Долотов откинул фонарь, переспросил: ему плохо было слышно с застегнутым шлемом.
– Вылазь, говорю! – крикнул Пал Петрович.
– Почему? – Долотов смотрел на бортинженера.
– Почему, почему… ВСУ Вспомогательная силовая установка.

не работает. Говорю, вылазь! Полетишь, когда машина исправная будет!
Долотов посмотрел на РАФ, возле которого с независимым видом прогуливался Гай-Самари, и снова поднял глаза на Пал Петровича.
– Погоди, тут, говорят, Разумихин. Специально приехал. Тебе же попадет.
– Не твоя забота.
Долотову пришлось выбираться. А когда он спустился на землю, снял шлем, уложил ремешки внутрь каски и сунул ее в синий чехол, то вспомнил, что здесь только что был Гай. Долотов огляделся, но ни РАФа, ни Гая уже не было видно. И только неведомо откуда примчавшийся Белкин в отчаянии взмахивал руками, выслушивая Пал Петровича.
Едва Долотов поднялся в диспетчерскую, туда вошел Гай-Самари – его вызвал по телефону Добротворский. С первых же слов Долотов понял, что он тоже имеет касательство к разговору.
– Нет, Савелий Петрович, дублер сегодня не летал. Видите ли…
– Вот и хорошо, – сказал Добротворский. – Я сейчас говорил с Соколовым, он велел наложить запрет на полеты до особого распоряжения.
– А что? Какая причина, Савелий Петрович?
– Журавлев обнаружил какой-то дефект в арматуре гидросистемы.
«Выходит, ты умница, – похвалил себя Гай. – Просто удивительный умница!»
«Что же он нашел?» – выслушав Гая, подумал Долотов и вспомнил встречу с Журавлевым.
Неделю спустя после заключительного заседания аварийной комиссии Долотов увидел гидравлика в коридоре инженерного здания КБ. Журавлев с подчеркнутой торопливостью посторонился и, застенчиво улыбаясь, поклонился с почтением, которое, несомненно, доставляло ему удовольствие. Немного смущенный этим церемонным, хотя и искренним, проявлением уважения, Долотов остановился: в подобных случаях всегда неловко пройти мимо, не перекинувшись словом.
Они поговорили о результатах работы на тренажере и сошлись на том, что тренажер штука хорошая, да всего не «обыграешь». А когда Долотов поинтересовался, как подвигаются испытания гидравлической системы С-224, Журавлев взял его под руку и провел в просторный зал лаборатории – стеклом, кафельными полами, белыми стенами и белыми халатами рабочих напоминавшей какое-то медицинское учреждение. В центре зала и у стен рядами стояли стенды, в машинном отделении, расположенном за стеной лаборатории, гудели мощные электродвигатели, приводившие в действие точно такие же гидравлические насосы, какие стояли на самолете. В распахнутом халате, при каком-то селедочно-сером галстуке, в пестрой сорочке со свернувшимся воротником – как это всегда случается у людей с короткими шеями – Журавлев обстоятельно рассказывал об испытаниях гидроприводов, которые он проводит со значительным превышением обычных нагрузок, чтобы компенсировать температурные, вибрационные и другие влияния на изделия в полетных условиях.
– Ну а как ваша дочь? – спросил Долотов напоследок.
– О, спасибо! Дома. Правда, экзамены придется сдавать осенью, но это уже детали, как говорят!
– Я рад за вас.
Журавлев очень растрогался и, провожая Долотова, никак не мог справиться со смущенной улыбкой.
«Вовремя это у него вышло, – с чувством благодарности к Журавлеву подумал Долотов. – Мне нужно передохнуть, иначе я не потяну».

6

С работы ехали вместе. Даже когда Витюлька задерживался, Долотов не решался один появляться в квартире Извольских, где жил второй месяц. А сегодня что-то особенно затянулось послеполетное совещание участников будущего авиационного парада, или «потешного войска», как называл их Костя Карауш. От фирмы Соколова для пролета на празднике выделили два перехватчика типа С-04, одним из которых управлял Боровский, другим – Извольский.
– Сегодня решили нашей группе придать еще самолет, – сказал Витюлька.
– «Ноль четвертый»?
– Нет. Какой-то разведчик.
Выбравшись из леса, дорога потянулась вдоль полей, еще темных, пустых, с пятнами нерастаявшего снега в разлатых лощинах. Оранжевое зарево заката, мутное, словно припорошенное пылью, долго стояло перед глазами, назойливо мешая глядеть на дорогу. Но едва начался пригород, как стало темно, будто уже ночь на дворе.
Ехали молча. Обоих в равной степени обескураживала предполагаемая Журавлевым, и как будто вполне вероятная, причина трагедии; неизвестность, казалось, скрывала нечто более значительное, неведомая причина представлялась сложной, загадочной, и такая она не то чтобы мирила с исходом, но выглядела как-то соотносительно с ней. Но когда тебе показывают трубчатый наконечник шланга и говорят, что все из-за него, на душе становится скверно и никак не хочется верить, что столь малое послужило единственной причиной гибели человека.
– Томка обещала прийти. Часам к восьми. С Валерией, – Извольский посмотрел на сидевшего за рулем Долотова. – Ты незнаком?
– Нет. Кто такая?
– Лешкина невеста. – Заметив на себе пристальный взгляд Долотова, он прибавил: – А девушка, Борис Михайлович, – египетская царевна, только говорит по-русски! Да что там, сам увидишь.
Друзья замолчали.
…После аварии, в которую попал Извольский во время испытаний истребителя, дома все чаще стали говорить, что ему пора бросить летную работу. Витюлька отшучивался: «Кому суждено быть повешенным – не утонет». Но не мог не видеть, что его пребывание в госпитале оставило тяжелые следы на облике матери: она похудела, стала рассеянной и, стараясь показать, что с ней ничего не произошло, что, слава богу, все обошлось, суетилась с деланной веселостью, не замечая, как жалка она в непосильных попытках скрыть одолевающую ее тревогу, всегдашний страх за его жизнь, прорывающийся в каждой улыбке, слове, взгляде. В первый день после возвращения из госпиталя, когда мать ткнулась в его грудь, Витюлька заметил, что голова ее стала совсем белой, но, главное, волосы были прибраны кое-как. Эта неопрятность, ставшая с тех пор обычной, угнетала Витюльку, доказательнее всего убеждала в непоправимой душевной надломленности матери, чему виной был он, единственный ее сын,
А тут – гибель Лютрова, которого мать хорошо знала, и, что особенно на нее подействовало, видела незадолго до катастрофы.
Вернувшись домой после ночи, проведенной на месте падения С-224, Витюлька застал в квартире гостей: двоюродного брата Сергея, прилетевшего на несколько дней из Новосибирска вместе с дочерью Таней, или Татой, как ее звали домашние. Ее-то он и увидел первой, едва переступив порог квартиры.
– Ой, дядя Вить!.. – испуганно охнула она, забыв поздороваться. – Тут такое было!
– Ты чего, как Шерлок Холмс?.. Что тут было?
– Врача вызывали!
– Кому вызывали?
– Бабушке! Она как узнала, что у вас там…
– Кто сказал?
– Она позвонила тебе, когда мы приехали, чтобы сказать… Вот. А ей сказали…
– Что с ней?
– Спит. Ей лекарства дали.
В большой комнате друг против друга сидели отец и Сергей. Витюлька сдержанно обнял брата, покосился на отца и присел к столу.
Дома Витюлька был совсем не тем улыбчатым рубахой-парнем, каким его знали па работе. Здесь он словно попадал в другой механизм жизни, заставлявший его не только двигаться медленнее и осмотрительнее, но и думать и говорить по-иному. Здесь, с одной стороны, была любовь матери, скорой на слезы, вызывающая сострадание и потребность казаться таким, каким она видела его, с другой – холодная суровость отца, для которого Витюлька был спортсменом, а значит, неудавшимся, непутевым сыном.
– Ну, как твои муравьи? – спросил он, не зная, о чем заговорить с братом, которого откровенно недолюбливал.
– Спасибо. И муравьи живут, и нам жить дают. Мы тут о тебе говорили, – по-родственному начал брат, в Витюлька вспомнил, что вот это подчеркивание своей родственности, выражавшейся всегдашней готовностью встать на сторону старших в семье дяди-профессора (которому племянник был весьма и весьма обязан), как раз и было неприятно Витюльке. – Не пора ли бросить твой аттракцион, а? Ты был неплохим инженером – вдруг стал летать!..
– Инженерия я всего ничего, а летаю шестой год.
– Но зачем? Что у тебя в перспективе?
– Мне удобнее так. Без перспективы.
– Но это глупо. Как минимум.
– Надо же кому-нибудь быть и дураком в этой компании: отец профессор, брат кандидат.
– Доктор.
– О, виноват, ваше степенство!
Маленькая голова отца с каштановой шевелюрой и такой же бородкой дернулась. Захар Иванович обеими руками указал племяннику на сына.
– Вот в попробуй поговори с ним в этаком стиле! Как об стенку горох!
– Для человека твоей культуры, – голосом наставника продолжал брат, – потомственного, так сказать, интеллигента, посвятить жизнь летному ремеслу? Согласись…
И тут Витюлька, очень трудно проживший эта дни, заговорил совсем невежливо:
– Ремеслом, ремеслом!.. А кому, по-твоему, заниматься этим ремеслом? Сермяжной силе?
– От каждого по способностям, – голосом избранного отозвался Сергей.
– Брось!.. Давно уже не по способностям…
– Видишь? – Заранее зная исход разговора, отец встал. – Он избрал профессию из принципиальных соображений! Дело твое. Ты не мальчик. – В голосе отца была скорбь и торжественность. – Но подумай о матери. Долго ли она протянет в этом ежедневном ожидании?
После ухода отца Сергей снова заговорил, изменив голос до приближенного к дружескому, но Витюлька непотребно обозвал его и ушел в свою комнату.
Но и это было еще не все. Томка, у которой Витюлька искал утешения, тоже внесла свою лепту к одолевающим его горестям.
Он не узнавал ее во время похорон Лютрова, даже не подозревал, что может увидеть ее такой – столько заботливости было во всем, что она делала, ничуть не брезгуя теме обязанностями в отношении покойника, которые обычно берут на себя женщины немолодые, проводившие на своем веку не одну домовину. Извольский не знал, что они, Томка и жена Гая, делали в морге, откуда вынесли обряженного в погребальную одежду Лютрова, но Томка неизменно была рядом – и там, и во время панихиды, и у могилы, где говорились прощальные слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я