детский унитаз купить 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Пыль, сильный боковик, метров двадцать пять.
Соколов с трудом нашел под собой один конец ремня, покрутил его в пальцах и посмотрел на Костю.
– Что стоишь? Помоги, коли приказано.
Костя быстро отыскал второй конец ремня и подал его в руку Главному. Тот подержал оба конца, глядя попеременно то на один, то на другой, и снова посмотрел на Костю.
– Ну, а дальше чего?
Карауш понял, что Старик никогда не пользовался привязными ремнями, быстро распустил запас на ремне и туго стянул его вокруг рыхлого стана Соколова.
– Полегче… Взнуздал! – Главный сердито махнул рукой.
…Между тем дело принимало зловещий оборот, и все люди в самолете, со всеми их надеждами, заботами, планами, со всем тем, что привязывало их к жизни, убеждало в важности существования и непроглядной отдаленности смерти, даже различимость ее для себя почитавшие за страшную несправедливость, теперь все эти люди, находящиеся внутри несущегося рядом с землей самолета, невольно проникались холодящим сердце предчувствием того, что ждало их с минуты на минуту, было близко, рядом, неслось вместе с ними, падало!.. Полутьма в салонах, угрожающее колыхание крыльев и подрагивание самолета, чувство близости земли при этом подрагивании и колыхании, в этой полутьме – все казалось началом того, чему так просто удавалось противиться на земле и что теперь подступало к сердцу каждого, наваливалось на них, бессильных даже попытаться защитить себя.
Единственной надеждой всех в самолете был человек за штурвалом.
Держа книгу ребром на колене, Руканов спокойно улыбался, как человек, в меру заинтересованный происходящим, стараясь при этом повернуться так, чтобы Соколову можно было заметить эту его улыбку умеющего владеть собой человека. Володя разумно рассудил, что, случись беда, все они станут бесперспективными жертвами независимо от занимаемой должности, но если все обойдется, умение держать себя в руках произведет благоприятное впечатление. Нет, Володя не мог позволить себе распуститься на глазах у Соколова. Это могло означать ту же катастрофу, если не худшую; трусов не любят даже трусы, может быть, в большей степени, чем храбрецы.
Разумихин был возбужден и по обыкновению не скрывал этого. Он нервно жевал губами, оторопело глядел в иллюминатор, то и дело произнося что-нибудь вроде:
– Прилетели, черт его дери!..
…Вслед за недолгим недоумением – неужто сегодня, сейчас, так-то вот? – Соколова охватила тягучая истома от сознания своей неспособности сделать что-либо, кроме как, сцепив руки на животе, смиренно ждать, чем все это кончится. Но в этом смирении не было отчаяния: он многое успел за свою жизнь. Оп был не только и не столько конструктором, сколько работником, с нечеловеческим упорством создававшим из ничего (начав с сарая на задворках города, у Гнилой речки) то огромное, людное, что теперь называли КБ Н. С. Соколова. Он умел с одинаковым упорством строить истребители и новую котельную, создавать пассажирские лайнеры и добиваться у города места для нового инженерного корпуса.
Говорили, он нетерпим к тем, в ком видел своих соперников, что имярек внес больше труда в такой-то самолет, а машину назвали именем Соколова; что такой-то талантливее его, известен трудами по математике; такой-то видный аародинамик, но все они «работают на Соколова», а те, кто проявляет строптивость, вынуждены уходить из КБ… Да, он не терпел тех, кто пытался потеснить его. Не потому, однако, что был честолюбив, а потому, что верил в себя, душой радел о деле, и передать вожжи тем, кто этого домогался, значило для него отдать собственное детище в чужие руки. Рискнуть на это Соколов не мог… разве что, если бы поверил в кого-то, как в себя. Такие были, но как раз они-то и не домогались его места, их пугала ответственность, они, как черт ладана, боялись руководить не только КБ, но даже отделом и склонялись перед Соколовым за его непугливую натуру хозяина дела. За его спиной они чувствовали себя в надежной безопасности в самые тяжелые годы. Говорили, что эти люди создали Соколову имя, но такое может прийти в голову разве что недоумкам. Давал им работу и принимал ее он, Соколов. Машины, которые прославили КБ, рождались у него в голове. Каждую новую модель он начинал с того, что ночами просиживал с художником над общим видом самолета. И только когда был готов рисунок, даны определяющие размеры, созданы чертежи общего вида, вот тогда он поручал произвести расчеты тем, кто это мог сделать лучше него, потому что они ничем другим не занимались. Им не нужно было выколачивать станки для опытного завода, оборудовать мастерские, цехи, добиваться от поставщиков нужных материалов, строить дома для рабочих, «пробивать» в министерстве достойную зарплату тем, кто «работал на Соколова»… И когда почему-либо машина не получалась, вся вина за неудачу падала на Соколова, никто не говорил, что не справились те, которые «работают на него». Начинались тихие разговоры о том, что Соколов не учел того-то, не понял этого, «не использовал достижений…». Они были правы, эти умники, но им было невдомек, что ошибки Соколова им видны с той башни, которую возводил он.
…Самсонов вдруг вспомнил, и совсем не к месту, журнальные фотографии артиста, в лицах перечислявшего, каких людей он изображал за свою жизнь, и, вспомнив, что все изображаемые люди имели одну и ту же плоскую физиономию актера, Самсонов почувствовал неприязнь к занятию упитанного человека. Сквозь мрачный восторг от ясно воображаемого образа своей смерти, презрев собственный страх, как он презирал слабость в других людях, Самсонов неожиданно подумал об артисте: «Господи, какой идиот!..»
Сидевший рядом Журавлев давно привык к преддверию собственного конца: сердечные приступы, тяжелые и продолжительные, приучили его к пребыванию на грани жизни и смерти, и потому происходящее теперь он воспринимал как очередное недомогание, разве что теперь смерть представлялась ему несправедливой, потому что заглянула совсем не вовремя. «Ну, хоть моя девочка теперь здорова», – в утешение подумал он.
…Игравшие в домино мотористы расселись в кресла и пристегнулись, вроде бы нехотя подчиняясь обстоятельствам. Это были молодые ребята, они часто летали и не так легко могли поверить, что этот полет будет чем-либо отличаться от других. Они переговаривались спокойно и даже чуть ернически.
– Ну и пылища!
– Ни черта ни видать.
– Трудно заходить.
– Ну, Долотов!..
…Медсестра, сидевшая неподалеку от мотористов и близоруко читавшая книгу, теперь замерла и съежилась, конфузясь своего страха, от которого стало как-то пусто в животе. «Это от кефира, – пыталась она убедить себя, вспомнив свой завтрак в буфете летно-испытательной базы – Может быть, съесть кусочек лимона?» Она огляделась, увидела беседующих как ни в чем не бывало мотористов и, встретившись своим унизительно вопрошающим взглядом с одним из них, прочитала в его глазах сердитое осуждение своего немого вопроса. Не вдруг же все пройдет, говорили ей глаза моториста: и пыль, и ветер, и тряска – повремените. И пожилая женщина почувствовала, что ей стало проще со своим страхом. Она вспомнила летчика, который прошел перед отлетом мимо нее, легко вообразила теперь его стремительную фигуру и прониклась уверенностью, что все совсем не так, как ей вдруг показалось, что все это «у них» в порядке вещей. Она заставила себя отыскать недочитанную страницу, изо всех сил стараясь не думать ни о страхе, ни о слабости, но, читая, ничего не могла понять.
…У Белкина заныла грыжа. Вначале он еще пытался убедить себя, что коли на борту Старик, ничего неприятного произойти не может, все будет сделано как можно лучше, словно он находился не в самолете, влетевшем в облако пыльной бури, а сидел с Главным в его ЗИЛе, который остановил милиционер. Но когда ему удалось превозмочь эту спасительную глупость и понять, что он запросто может угробиться, несмотря на присутствие Главного и даже вместе с ним. Ивочка с таким выражением лица уставился своими желтыми глазами на Риту, словно пытался и никак не мог крикнуть: «Что же вы ничего не делаете?! Разве не видите, что мне это совсем не нужно?»
А та, бледная, с отвращением глядя на опавший подбородок Белкина, вспомнила, как он говорил, что Лютров умышленно перевел тумблер, и вдруг всей душой поняла, что у сидящего напротив человека дрянная душонка и что в своем бутылочном костюме он похож на зеленую пиявку. «Посмотри на себя, – хотелось ей сказать. – «Смог бы ты сейчас найти этот самый тумблер?» Она отвернулась к окну, и лицо ее то ли от негодования, то ли от смущения пошло красными пятнами. Она вдруг вспомнила, в какое отчаяние приводил ее Долотов еще полгода назад, когда на С-224 испытывалось высотное оборудование: его самодовлеющий вид, неумение слушать иначе, как только глядя в землю, словно ему говорят бог весть какую ерунду, – все это обидно волновало Риту, как если бы сводило к пустякам все то, чему она отдавала столько привязанности, предусмотрительности, старания. И вот теперь, вспомнив все, что говорил ей Ивочка, она поняла, какое настоящее было скрыто в Долотове, и ей до слез стало обидно, что он никогда не замечал ее.
…Иногда всем в кабине казалось, что командир теряет власть над самолетом, что старая машина не выдержит тяжести ударов ветра, качнется, зацепит крылом землю, не устоит перед беспорядочными порывами урагана.
Но с первых сигналов опасности Долотов пребывал в том воодушевленном напряжении, которое только и отличает людей, способных броситься в самую мучительную схватку, от тех, кто «теряет сердце» перед осознанной бедой. Сопротивление урагану заставляло все чувствовать, видеть, понимать. Сердце билось так, словно было рождено пережить вот это вдохновение борьбы. Охватившее Долотова напряжение удесятеряло ловкость, неистовость внимания, придавало зоркости, воображение с легкостью постигало существо бури, память мгновенно запечатлевала ее силу, пределы опасности самых сильных порывов и немедленно подсказывала, как противостоять им.
В самолете были пассажиры, и потому никакой другой полет не имел для Долотова большего значения, никогда раньше он не проникался ни такой ответственностью, ни сознанием достоинства своего места за штурвалом.
В глубине души Извольский был рад, что сидит справа, а не слева. Он лучше других мог оценить, с каким непостижимым чутьем отзывался Долотов на все то, что вытворял с самолетом ураган; так лошади идут в темноте по горным тропинкам, безошибочно угадывая, куда следует поставить ногу.
Иногда Долотов как будто позволял ветру заваливать самолет, никак не реагируя на крен, а то вдруг угадывал гибельную особенность порыва, и тогда руки его едва приметно перемещали рога штурвала, заставляя самолет принимать то единственно вернее положение, которое позволяло держаться в воздухе.
В кабине молчали, как молчат ассистенты оперирующего профессора. Не отрывавший глаз от земли Козлевич уловил на секунду, как овечья тропа метнулась влево, словно перед препятствием, и тут же, как он и ожидал, под самолет юркнула кромка бетона.
– Боря! – крикнул он. – Убирай газы! Полоса под нами! Видишь?
– Нет.
– Боренька, внимательней!.. Убирай газы! Смотри!..
И Долотов наконец увидел – на присыпанной песком полосе промелькнули участки с белой пунктирной линией.
– Боря, гляди!.. Видишь?
– Да, да!..
Чтобы выдержать направление по оси бетонной полосы, Долотову нужно было вести самолет под утлом вправо, С-404 летел как бы чуть боком, одолевая давление ветра, и все ближе опускаясь к земле.
Предстояло самое трудное – управиться с машиной в момент посадки. Когда самолет опустится на две основные тележки шасси и скорость упадет, ветер может развернуть его, как флюгер, ударом в киль, обращенный всей площадью под ураган, тогда – катастрофа. Чтобы избежать ее, нужно до предела сбавить обороты левого двигателя и как можно быстрее опустить машину на переднюю ногу: чем скорее вес самолета ляжет на все стойки шасси, тем больше шансов удержаться если не на полосе, то хотя бы на колесах.
«Быстрее гасить скорость на пробеге! Быстрее гасить скорость!» – как заклинание повторял Долотов, ожидая первого прикосновения колес к земле.
И, почувствовав это касание раньше всех, тут же перевел штурвал от себя и вправо, одновременно снимая обороты правого двигателя.
Посадка была грубой, с завышенной перегрузкой на шасси. Всех ненадолго придавило к сиденьям, а затем, как ни старался Долотов удержать самолет рулем направления и тормозами, он все-таки свернул с полосы. Прочертив кривой след по песчаным свеям, С-404 сорвался с бетона и, неистово раскачиваясь, каждую секунду грозя падением, покатил в степь.
И теперь еще по-настоящему отчетливо видел землю один Козлевич. На мгновение ему показалось, что они врезаются в плотный завал крупного серого булыжника. Штурман прикрыл глаза, ожидая треска, удара… но самолет без видимых помех, однако все медленнее раскачиваясь с крыла на крыло, пронесся сквозь эту серую массу, и тогда Козлевич понял, что они таранили сбившуюся отару овец.
Наконец самолет встал. В кабине летчиков минуту молчали. Было слышно, как сечет по обшивке беснующийся песок.
Серый от пережитого напряжения, Долотов медленно откинулся на спинку кресла.
– А баранину уважаешь, командир? – спросил Козлевич, нервно потирая грудь ладонью.
– Что? – спросил Долотов и ощутил противную сухоту в горле.
– Овец подавили. Уголовное дело.
– Брось! – изумился Карауш, вставший рядом с Пал Петровичем.
– Выйди погляди.
– Как же мы не кувыркнулись?
– Соображать надо, одессит. Если бы не эти благородные а-библейские животные, мы бы сейчас во-он там были… Чуете? Это, братцы, арык. Километра полтора по целине отмахали.
Костя Карауш принялся доказывать, что за урон вычтут с Козлевича, как со штурмана. В кабине смеялись, а Долотов сидел, опустив руки, вдруг ощутив страшную усталость, не понимая, чего ему недостает, чего хочется. Такого состояния он не помнил с того времени, когда опытная С-14 валилась на речной обрыв.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я