https://wodolei.ru/catalog/unitazy/tarelchatye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Однако теперь все молчали, из чего следовало, что или Костя «не готов к выступлению», как он в этих случаях говорил, или причина, из-за которой Боровскому не до благодати, уже обсуждалась и ни у кого не нашлось что добавить к высказанному.
«А может, они при мне не решаются? – подумал Долотов. – Отчего бы? Не доверяют? Да нет, что-то не то…»
Долотов вспомнил разговор Главного с летчиками, свой ответ Соколову на вопрос о катастрофе («А чего я, умнее других?») и то, как при этом посмотрел на Боровского, сидевшего в стороне ото всех.
– А что с Боровским? – спросил Долотов. К нему повернулся Извольский.
– Не знаешь?
Вслед за Витюлькой снизу вверх на Долотова поглядел и Козлевич, сидевший в кресле.
– Статью не читал разве?
– О чем?
– Хороша уха! – тут же отозвался Карауш. – Фалалеев настрочил о полете в грозе «сорок четвертой». Еще с вами Лютров был…
– На, почитай. – Извольский вытащил из кармана куртки плотно сложенную старую газету.
– Этого а-писаку давно а-пора к порядку призвать, – сказал Козлевич, вдруг рассердившись и потому заикаясь на каждом слове. – Нашелся а-деятель! Нет бога, кроме аллаха, и Фалалеев пророк его!
– Темную ему устроить! – в тон штурману отозвался Костя. – Думает, если Старик шерстил «корифея», то и ему можно.
Долотов переводил взгляд с одного недовольного лица на другое и ничего не понимал.
«Да они никак обижены за Боровского?.. Вот уж истинно русская черта: сами себя честят на чем свет стоит, а брось им их же собственные упреки, тут же навалятся на тебя всем миром… А может быть, о «корифее» написано что-то из ряда вон?..»
Долотов развернул газету.
Статья Фалалеева под названием «Наперекор стихиям» занимала три колонки на второй полосе газеты. Автор менторски трактовал перипетии полета Боровского в грозовом фронте, а также вкратце пересказывал суть беседы Главного с летным составом фирмы, особо выделяя отповедь, которую Соколов дал «корифею». Сопоставленное воспринималось, как вытекающее одно из другого: моральный облик и отношение к делу. Вначале Долотов решил, что автор, радея о летной дисциплине, о строгом выполнении правил самолетовождения, просто перестарался, но мало-помалу между строк все заметнее проглядывали уши осла, который не мог упустить случая лягнуть больного льва, в Долотов наконец понял, отчего никто из летчиков не мог согласиться с такой хулой на Боровского, не чувствуя себя при этом замешанным в заведомо грязное дело. Фалалеев выставил Боровского человеком, охваченным «безумством храбрых», которых иначе как за дуроломов почитать нельзя. «Сила есть, ума не надо». Элементарное здравомыслие должно было подсказать командиру вернуться на ближайший аэродром, а не «лезть на грозу». В последних строках автор с прискорбием констатировал, что, к сожалению, есть еще люди, которые считают поведение командира С-44 героическим. Видимо, имел в виду награждение экипажа орденами. Фамилии в статье не назывались, и потому для случайного читателя Фалалеев, будто из деликатности оставивший «дуролома» в анонимах, выглядел весьма респектабельно, и только посвященным было ясно, что он такое в своей статье и о ком пишет.
Долотов сложил газету и минуту молчал, пытаясь разобраться в собственных впечатлениях.
– За что он его? – спросил Долотов, поглядев на Козлевича.
– Xa! Всю дорогу «мешком» сидел рядом с «корифеем», вот за что! Костя? А помнишь историю с рулежкой?
– Это когда Фалалей пенку пустил?
– Ну. Вот откуда эта статья!
«Тут другое, – думал Долотов. – Не так он прост, чтобы из-за одной обиды па «корифея» заниматься этой словесностыо «.
Уже в первые годы работы на фирме Долотов без особого труда составил вполне определенное мнение о «метре» – так за глаза именовала Льва Борисовича ведущие инженеры. Основной задачей его дотошного присутствия на фирме было суметь извернуться так, чтобы оказаться возле дела, над делом, только не в самом деле. И при этом изображать из себя представителя некой фрондирующей элиты. Фалалеев только и занимался, что выискивал всяческие изъяны в том, что делалось другими, доказывая их «ненаучный подход» к делу. Не было ни одного серьезного эксперимента, ни одного трудного полета, в котором участвовал бы Фалалеев, как не было ни одного промаха в практике летных испытаний, ни одной беды на фирме, которую бы он так или иначе не обернул себе в актив, – в этом, собственно, и состоял отраженный звон «просвещенного» присутствия «метра» на фирме. Год назад, когда сотни людей на летной базе, как праздника, ждали вылета нового лайнера, Фалалеев отозвался о событии, как о «спектакле для идиотов».
Но хотя ни Козлевич, ни Карауш в простоте душевной никогда не задумывались над подлинной сущностью Фалалеева и потому давали обычную человеческую оценку его поведению, Долотов не только выделил эту оценку, но и примерил ее к самому себе.
«При желании Трефилов мог бы написать обо мне что-нибудь похлестче. И материала насбирал бы предостаточно; полет за звук без разрешения аэродинамикой, дурацкая посадка на спарке с Лютровым, взлет на недопустимой скорости… Сложить все вместе, прибавить покаянный визит к Старику в присутствии Гая, подсолить сведениями из личной жизни…
Трефилов был слабым человеком, хотя и не последним летчиком, и то, что ты сказал ему во всеуслышание, очень напоминало толчок в спину падающего. Но тебе не было до этого никакого дела. Ты считал, что человека можно оценивать по одной мерке: укладывается ли он в то, что норма для тебя, что ты почитаешь приемлемым видом человечьего существования, достойным отношением к делу. Ты был уверен, что только так и можно узнать правду о человеке, определить ему цену.
Но что это была за правда, если она вылилась в тот же результат, что и содеянное Фалалеевым? Или почти в тот же. Ведь и он говорит как будто дельные вещи – что ни слово, то о значении летной дисциплины, о важности выполнения правил самолетовождения, следование которым только и может уменьшить аварийность в воздухе. И тут же предусмотрительно снимает шляпу перед Главным, якобы отклонившим кандидатуру Боровского, когда речь шла о летчике на новый лайнер. И для тебя Старик и его отношение к «делу «корифея» сами по себе составляли половину той правды и того нрава, которые руководили тобой».
Долотов собирался вернуть газету Извольскому, но передумал и сунул в карман пиджака; он вспомнил об Одинцове, о его нынешней профессии и решил узнать, не сможет ли он ответить автору этой публикации.
Кажется, это случилось впервые: он собирался вступиться за человека, который не только не просил его об этом, не только не нуждался в его помощи, но которому по недавнему убеждению Долотова совсем не следовало помогать. Может быть, поэтому намерение поговорить с Одинцовым не вызывало потребности в немедленных действиях, решение казалось необдуманным, туманным, исходящим не из ясных убеждений, а из неожиданных и, может быть, случайных аналогий.
– Ты имя скажи!.. Я всех дачников в Хлыстове знаю. Как зовут твою знакомую?
Это расшумелись Карауш с Козлевичем.
– Как ты можешь ее знать, если не разбираешься в классической музыке? – отозвался Карауш, обследуя бильярдный стол с кием в руках.
– Понесло! При чем тут музыка?
И пока Костя «травил», Долотов поймал себя на мысли, что не только ничего не знает о нем, но и впервые за все время, пока видит его, думает об этом…
«А ведь он славный человек. Обрадовался, что может помочь…»
Как же так случилось, что, столько времени отлетав с Караушем, Козлевичем, едва не угробившись с ними на речном обрыве, он почти ничего не знал о них? Они всегда были для Долотова «штурманом» и «радистом». Он мог умереть вместе с этим размашисто жестикулирующим человеком, быть похороненным рядом, но ни разу не поинтересовался, как он живет, где, что у него за душой?..
«Женат он или холост?.. Нет, кажется, холост…» – решил Долотов, вспомнив, что Козлевич, имея в виду холостяцкую жизнь Карауша, говорил Косте с укоризной:
– Пустоцвет!..
На что тот невозмутимо отзывался уточняя:
– Сухостой!
И теперь, слушая Костю, Долотов думал: «Как легко, наверное, живется ему, как хорошо он прилажен к окружающему, как просто ему с людьми, да и с самим собой, по-видимому, тоже…»

Есть люди, наделенные такой приметной отличительностью от окружающих, – непосредственностью, находчивостью, яркой самостоятельностью, – что никому и в голову не придет, что там, где дело касается устроения их собственной жизни, им не везет, они неловки, несчастливы; более того – никто не станет сомневаться в их умении ладить со всем тем, что поставило бы в тупик других людей.
Думая о Косте Карауше, как о человеке, на душе у которого шутливо и беспечально, Долотов не знал, с какой легкостью безобидная насмешливость Кости может перейти в издевку, в злобствование, в котором, как в царской водке, растворялось все подряд. В такие минуты озадаченным друзьям Кости начинало казаться, что или его накануне оскорбили в лучших чувствах, или он безуспешно пытался отстаивать свои права, или у него собираются отнять что-то выстраданное, в муках обретенное, что одно только и дорого ему.
В этом-то и сказывалось его душевное неблагополучие, начало которому, неожиданное и счастливое начало, было положено много лет назад летним вечером на пустыре за речным портом.
Место это с давних времен отвели под склад леса для деревообделочной фабрики. Его привозили на баржах, и после разгрузки часть бревен оставалась лежать навалом, часть укладывалась в штабеля и даже – под навесы. Во время войны склад был огорожен и строго охранялся. Потом привоз увеличился, огороженного участка перестало хватать, вороха растянулись чуть не на километр вверх по реке, но ограды не прибавилось.
Костя шел из порта домой – провожал в рейс отца, механика буксирного парохода. Там, где тропу начинали теснить с одной стороны высокий обрыв, с другой – почти равный ему по высоте длинный штабель, Костя наткнулся на «опель-капитан», поставленный с умыслом, чтобы машину не приметили ни с берега, ни с реки.
«Всюду жизнь!» – игриво шевельнулось в голове Кости.
В ту пору легковых автомобилей было так мало, что проезжающих рассматривали. «Но если машину ставят в укромное место, то не для того, чтобы все видели, кто в ней находится». Так решил Костя и сделал вид, что с его заботами некогда смотреть по сторонам.
Когда тропа прижалась к подножию штабеля, идти пришлось чуть не вплотную к неровно торчащим кряжам.
– Что вы делаете?! Что вы делаете?! – сиплым от ужаса голосом вскрикнула женщина где-то за бревнами: сквозь щели между кругляками голос легко прослушивался.
Костя остановился. «Интересно, что они делают?..» На память пришла только что виденная машина. Он вернулся к «опелю», заглянул в кузов: пусто. «Но этот трофейный дормез прикрывает проход между штабелями, а проходу – конца не видно…» Костя постоял – не в нерешительности, а как бы выясняя, нет ли поблизости кого-нибудь, кто может растолковать ему, что происходит, или, по крайней мере, высказать свои предположения на этот счет. Но кругом было тихо. И, внутренне холодея, как всегда перед дракой, он шагнул в проход.
«Сейчас тебя отоварят по первое число, – думал он, вдыхая гнилостные древесные запахи и то и дело натыкаясь в полутьме на торцы бревен. – Хоть бы заводную ручку догадался взять, чтобы… превысить меру необходимой обороны».
Но ему не пришлось обороняться. Заслышав его шаги, двое парней кошками метнулись на штабель и стремительно исчезли. А у стены желтеющих торцов, крест-накрест сложив на груди руки и сжав пальцами плечи, стояла невысокая женщина. Черт ее бледного лица нельзя было разобрать, но что-то подсказывало Косте, что он подоспел вовремя.
– Ты еще жива, моя старушка?
Ни звука, ни движения. Женщина стояла как пригвожденная и, выпучив глаза, смотрела в его сторону.
– Чего стоишь?.. Топай отсюда. Самое время.
Но она еще не пришла в себя, еще не поняла, что его можно не бояться, страх еще сковывал ее с ног до головы, и стоявший напротив смутно различимый парень пугал ее не меньше тех двоих.
– Так и будешь стоять?
– А вот?.. – Она отвернула от плеча книзу лоскут порванной кофточки. – Как я пойду?..
– Как сюда шла – ножками.
Опустив голову, она принялась старательно прилаживать лоскут, точно это было самым необходимым в ее положении.
«Ошалела», – решил Костя.
– Дома пришьешь, голова! Идем провожу.
– Не надо мне, я сама!..
– Ну, ну, сказала мама слону, ты уже большой.
Переступив с ноги на ногу, не очень уверенный, что поступает как надо, он подался правым плечом вперед и стал пробираться к выходу из лабиринта.
– Постойте! – донесся слезный вскрик.
«Соображает еще». – Костя обернулся.
Шла она так медленно и опасливо, а неотрывно направленные в сторону Кости кругло раскрытые глаза придавали ей такой настороженный вид, что, казалось, сделай он какое-нибудь резкое движение, и она завопит благам матом. Но когда где-то неподалеку громыхнуло скатившееся бревно, ее словно подбросило: она с такой скоростью метнулась вперед, что непременно упала бы, не подхвати он ее, сам при этом больно ударившись плечом о выступающий кругляк. Едва продохнув от боли, он намеревался кратко, но энергично высказаться, но… перед ним стояла совсем неподходящая для таких высказываний девица – едва перевалившая за школьный возраст и определенно не из тех, дли кого прогулки за город на ночь глядя – дело привычное. В этом он совершенно уверился, когда они выбрались на освещенную улицу.
Невысокая, с не очень ладной и уже определившейся фигурой, с густыми, копной растущими темными волосами, перехваченными у затылка черной муаровой ленточкой, она тем не менее выглядела совсем девочкой – из-за тех примет детскости в выражении лица, в его целомудренной чистоте и нежности, в растерянно раскрытых кукольно непорочных глазах, в манере говорить, что выдают обласканное, тепличное создание.
Костя был совершенно растерян этим открытием, хотя и не подавал виду, и готов был сгореть от стыда, вспоминая, как только что разговаривал с ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я