lemark 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И именно дон Томас выбрал для сына другого наставника, капуцина Грегорио из недальнего Тосинского аббатства. Грегорио — приятный старик со славным брюшком и ласковым выражением лица. Народ его любит, но у знати репутация его неважна. Ходят слухи, что он возмущает простолюдье против господ. Однако уличить его в чем-либо трудно. Этот на вид добродушный старик — хитрая лиса. Самый серьезный спор он в минуту обернет шуткой, и поди поймай ветер, проскальзывающий меж пальцев! Его высокая образованность и знание языков, его любовь к дарам земли и жизни покорили дона Томаса, который видит в нем союзника против тех, кто желает сделать Мигеля слугою божиим.
Мигель, восприимчивый, одаренный и тонко чувствующий мальчик, мечется между этими влияниями, и сердце его на стороне отца и Грегорио, ибо там он угадывает любовь, которой так мало между его родителями.
Так единственный и долгожданный сын стал средоточием ожесточенной борьбы, разыгрываемой на фоне всегда напряженной и безрадостной жизни.
Донья Херонима окончила молитву.
Она поднялась с колен, подошла к стене и отдернула занавес, скрывавший большую картину. На ней изображены все ужасы Страшного суда. Окинув картину устрашенным взором, донья Херонима снова занавесила ее. «Мой сын будет служить богу, — повторяла она. — Вот цель моей жизни».
Шаркая ногами, прокрался в покой слуга Бруно, стал в тень, сам — тень; он пресмыкается в подобострастии, не смея поднять глаз, подобных глазам ящерицы.
— Ну? — произносит госпожа.
— Его милость дон Мигель плакал над книгой.
— Над какой?
— Священное писание, ваша милость. Евангелие от Иоанна.
— Хорошо, Бруно. Он все еще плачет?
— Нет, ваша милость. У него падре Трифон.
— Да. Не отходи ни на шаг от Мигеля. Пусть он не удаляется из своей комнаты. Потом опять известишь меня.

— Почему мой сын плачет целыми днями? — хмурится дон Томас.
— О дорогой, ведь он еще дитя, — силится улыбнуться донья Херонима.
— Я пожелал войти к своему сыну — к своему сыну, говорю я! — и представьте, слуга Бруно преградил мне дорогу. Вы можете вообразить нечто подобное? Я сбил негодяя с ног и вошел. И представьте, сын мой заперт, словно в тюрьме, и у него сидит это чудовище Трифон…
— Томас! Трифон — пример благочестия…
— Это чудовище Трифон, — упрямо повторяет дон Томас, — чья лицемерная образина искажена злобой, и он мучит моего сына накануне дня рождения! Кто так распорядился, донья Херонима?
Молчание было долгим.
— Я, мой дорогой, — прозвучал потом тихий, но твердый голос доньи. — Жизнь Мигеля принадлежит богу.
— Кто это решил?! — в сотый раз взрывается дон Томас.
— Опять-таки я, его мать. Вы же знаете — я обещала богу жизнь Мигеля. Знаете давно!
Однако сегодня дон Томас строптиво настроен.
— Вы сошли с ума? Мой единственный сын, — значит, род мой вымрет?!
— Что такое ваш род против воли божией? — резко возражает донья Херонима.
— Он станет воином! — бушует дон Томас. — Как его деды, как я! Я научу его фехтовать, скакать на коне, научу не уступать никому…
— Вы не отступитесь, дон Томас?
— Не отступлюсь, донья Херонима!

И нынче бег времени заставил дона Томаса засесть над счетами с майордомо Марсиано Нарини. Граф угрюм, разгневан и слушает майордомо, нахмурив густые брови, что не предвещает добра.
— Говорю об этом с сожалением, ваша милость, но утаить от вас не имею права. Ваши владения, замки, Дворец в Севилье поглощают множество средств. Содержание их требует больших сумм, и при этом не следует забывать об иных расходах, гм… — Майордомо опасливо кружит вокруг «прогулок» дона Томаса, которые обходятся в тысячи дублонов.
— Дальше! — сердито бросает дон Томас.
— А доходы падают, ваша милость…
— Как?! — вскипает дон Томас и щелкает по столу хлыстиком — он знает, что, как бы низко ни упали доходы, владения его по-прежнему будут приносить несметные богатства. — Падают? Почему?!
Марсиано съежился в кресле.
— Плохие времена, ваша милость, народ уже не тот стал. Работают не так, как прежде. Бес их знает, что на них нашло. Все делают с прохладцей, отлынивают, как могут, и если не слышат свист кнута над собой, то становятся даже дерзкими и наглыми. Позволяют себе вслух рассуждать о своей нужде, барщину называют пыткой и даже делятся друг с другом своим недовольством. Вы ведь изволите знать — Оливаресу до сих пор не удалось подавить восстание в Каталонии. Доныне тамошняя чернь бесчинствует, сопротивляясь властям, и солдаты не могут поймать вождя восставших Пау Клариса. Ныне простолюдины — уже не ягнята, они — бунтовщики.
Томас с силой хлестнул по столу хлыстиком.
— Вы дурак, Нарини, или кто? Зачем вы рассказываете мне все это? Что мне за дело, спрашиваю я вас?
— Я только хотел… — лепечет майордомо. — Среди наших людей тоже заметна строптивость… Видно, кто-то подстрекает их, и оттого падают доходы…
— А вы у меня на что? — кричит дон Томас. — Вы-то зачем здесь? Или вы не в силах утихомирить нескольких мятежников? Или нет У вас под рукой моих стражников? Может быть, вы стареете? Или боитесь горстки нищих, у которых бурчит в брюхе?
Майордомо пытается что-то сказать, но резкое движение руки дона Томаса останавливает его.
— Молчать! Делайте, что надо!
Скрипнув зубами, кланяется майордомо спине своего господина, обещая себе: «Ну, погодите у меня, голодранцы! Я подтяну узду, чтоб в другой раз не получать за вас разноса!»

В замке гул и звон — готовятся к завтрашнему празднеству.
Солдаты чистят оружие, служанки натирают медную и оловянную посуду, режут птицу, все спешит, бежит, гремит.
За приготовлениями к пиру наблюдает — из любопытства и в предвкушении лакомых блюд — второй воспитатель Мигеля, капуцин Грегорио.
— Бог сотворил быков для арены, собак для охоты, домашнюю птицу для еды…
— А человека, ваше преподобие? — спрашивает толстый повар Али.
— Человека бог создал для того, чтобы он мудро наслаждался дарами жизни и хвалил бога, — отвечает монах, пробуя блюда. — Добавь-ка сюда щепотку гвоздики, Али. Тогда кушанье приобретет нужный аромат.
Столетняя Рухела, няня Мигеля, ощипывает гуся.
— Наслаждаться жизнью? Красиво вы говорите, ваше преподобие. Да только нам, беднякам, нечем наслаждаться — мы не можем даже и говорить о какой-то там жизни. Наши дети до сих пор не знают вкуса гусятины. Утром, в полдень и к вечеру — кукурузные лепешки. После такого лакомства желудок воет, как пес, и если над твоей головой непрестанно кружится бич — трудно наслаждаться жизнью…
Грегорио участливо глядит на старуху.
— Когда-нибудь и вам хорошо будет, Рухела, вот увидишь. А не увидишь ты — увидят внуки. Пока же пусть каждый помогает себе, как может.
Грегорио спокойно взял со стола большой кусок гусиного паштета и сунул его в обширный старухин карман. Вся кухня расхохоталась, только Али в ужасе выпучил глаза.
— Что ты так смотришь, Али? — строго спросил монах. — Разве из-за такой малости оскудеет пиршественный стол?
Али засмеялся:
— Ну, коли вы так говорите, падре, значит, не оскудеет. Мы все вам верим.
Мимо отворенной кухонной двери тенью мелькнула стройная мальчишеская фигурка.
— Видали? — провожая Мигеля взглядом, сказала Рухела. — Сын самого богатого сеньора в Андалузии, а тоже не наслаждается жизнью. Скользит, как тень, глаз от земли не поднимет, и знает одни только книги, и нет у него никакой радости А какое красивое было дитя, когда я носила его на руках!
Петронила, молодая служанка, с участием отозвалась:
— Мне его жалко. Он добрый мальчик. Единственный из всех не брезгует разговаривать с нами.
— Недавно спас от лютости Нарини перевозчика Себастиана. Себастиан укрыл у себя маленького Педро, которого хотели высечь, — добавила служанка Барбара — И Мигель до тех пор просил дона Томаса, пока тот не помиловал Себастиана и не отменил порку Педро.
— Если молодой господин таков, то это заслуга падре Грегорио, — подхватила Агриппина.
— А как же иначе? — удивился монах. — Погодите, дети мои, увидите — я сделаю из Мигеля человека!
— Хорошо бы, — сказала Рухела. — Если б не Трифон, этот вельзевул, который делает из мальчика чудовище по своему подобию…
— Молчи! — понизив голос, остановил ее Грегорио. — В доме есть доносчик!
— Вельзевул и есть, и не любит никого, даже господа бога! — стоит на своем старуха. — И сделает он Мигеля таким же бессердечным, как сам. Иссохнет сердце Мигеля, как цветок шафрана в песке. Все-то он сидит за решетками, а как бы хотелось ему поиграть с нашим Педро и крошкой Инес! Но нельзя, все запрещено бедняжке…
Рухела осеклась, ибо на пол кухни пала тень человека, сухого, как жердь. О, это майордомо Марсиано Нарини, воплощенная сухость, засушенная надменнось в камзоле, скелет с лицом трупного цвета.
— Приготовления идут как надо? — проскрипел иссушенный голос.
— Да, ваша милость, все идет как надо, — отвечают все хором, провожая ненавидящими взглядами графского погонялу.

Перед доном Томасом, падре Грегорио и майордомо — арабский скакун.
— Что скажешь, падре? — спрашивает граф.
Глаза Грегорио светятся восхищением.
— Не может быть лучшего подарка к рождению Мигеля, ваша милость. Этот конь подобен солнечному лучу. У него петушиная поступь. Сухожилия напряжены, как тетива лука.
Падре ходит вокруг вороного коня, с чувственным наслаждением поглаживает его блестящую шерсть.
— А ты, Марсиано?
Сухой майордомо вспыхнул свечой, ибо испанец и на смертном одре испытывает такую же страстную любовь к лошади, как к собственной жизни.
— Великолепное животное, ваша милость.
Монах наклоняется к графу Томасу, шепчет:
— Дон Мигель должен время от времени читать перед сном этому красавцу на ухо шестьдесят шестую суру Корана. Тогда конь будет предан ему, как собака.
— Но ведь тогда ему придется говорить по-арабски? — удивляется дон Томас.
— Разве я не обучаю его этому языку? — гордо отвечает Грегорио. — Спросите у него сами, ваша милость.
— Добрый совет, — говорит граф, внезапно рассмеявшись. — И его даешь ты? Христианин и монах?
Мягко улыбнулся Грегорио:
— Ваша милость, я, правда, христианин, зато конь — араб и язычник.
Смеясь, дон Томас приветливо посмотрел на монаха.

Спальня графского сына.
Широкое ложе под балдахином, с сеткой от москитов? Колышущаяся ладья снов, блаженства, детских радостей? Кружевная укромность, пуховая мягкость?
Нет, о, нет. Жесткое ложе, стол, сундук с книгами, Скамеечка для коленопреклонений, распятие и — постоянный сумрак за спущенными занавесами. Окно за решеткой.
В келье Мигеля сидит за столом падре Трифон. Тощий, низкорослый человек, костлявое, бледное, скуластое лицо. Жгуче-пронзительные глаза неопределенного цвета, тонкие бескровные губы. Падре Трифон — член братства Иисусова; за фанатическую приверженность вере и рвение в делах церкви сам архиепископ Севильский, дон Викторио де Лареда, рекомендовал его в наставники Мигелю.
Падре Трифон держит в руке Священное писание.
— Отвертись себя, и возьми крест свой и следуй за мною. Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради меня, тот обретет ее. Вам это ясно, дон Мигель?
— Нет, — отзывается тихий голос из самого темного угла.
Там, съежившись, сидит на скамье юный граф Маньяра. Обхватив колени руками, он поднимает к учителю бледное лицо и вперяет в него пылающие глаза.
— Что же вам неясно? — вопрошает Трифон.
О, этот холодный, этот режущий голос! Мигелю он напоминает звук, с каким скребет по камню нож или камень по железной посудине.
— Мне непонятны слова: «Отрекись от себя самого», — тихо отвечает мальчик.
— Отречься от себя самого — значит презреть свои прихоти, страсти и потребности. Любовь и ненависть, богатство, голод и жажду. Все от себя отринуть, учит Иисус. Покинуть все, задушить в себе все чувства. Вы меня слушаете, дон Мигель?
— Я задумался, падре, — склоняя голову, сознается юный граф. — Я вспомнил о ладье с подарками от дяди, о ладье из Нового Света — она пристанет, вероятно, завтра. Простите, падре.
— На моих лекциях вы не должны думать ни о чем, кроме бога, — скрипит голос Трифона. — Прошу вас; будьте внимательны: в каждом человеке с рождения заложены добро и зло. Ваша задача — подавить в себе все злое.
— В матушке моей — тоже добро и зло? — внезапно спрашивает мальчик.
— Безусловно. Как в каждом из нас.
— Нет! — рвется из груди Мигеля; он вскакивает. — В матушке нет зла. Моя мать — святая. Она нежна и бела, как Мадонна.
— Остановитесь! — повышает строгий голос Трифон. — Вы кощунствуете! Ваша мать превосходная женщина, но не смейте ставить ее выше пресвятой девы! Это тяжкий грех. Первый долг наш — любить бога, чтить бога и защищать бога.
— Простите, — упавшим голосом произносит мальчик, садясь под зарешеченное окно.
— В вас, в душе вашей много гордыни, дон Мигель. Много строптивости и горячности. Бог же любит смирение. Назначаю вам заучить завтра Евангелие от Матфея, от главы шестнадцатой по девятнадцатую.
— Но завтра день моего рождения, падре, — несмело возражает мальчик.
— Тем лучше. Восславим этот день чтением святой книги, — сухо бросает священник, уходя. — Бог да пребудет с вами, ваша милость.
Мигель встал, подошел к окну. Он смотрит через квадраты решетки на тихий вечер, на блистающую вдалеке полосу реки — по ней притащат на канатах ладью с подарками дяди; Мигель видит, как под окном дочь кухарки, Инес, и косенький Педро, внук Рухелы, гоняются друг за другом, визжа от радости.
«Инес похожа на матушку, — размышляет Мигель. — Но она не так бела. Мать — святая, а этого не изменит даже падре Трифон. Она всегда одинока, как святые, и бела, как лебедь. Нет, грех так думать…»
Мигель отошел от окна, взял Евангелие.
«Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына человеческого, грядущего в царствии своем…»
Поверх книги устремил мальчик взгляд на закатное солнце и разразился слезами:
— Я этого не понимаю!..

Андалузское небо после полудня — огненный купол. В зените его кипит, пышет жаром раскаленный добела диск.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я