https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-vertikalnim-vipuskom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— разом справа и слева.
— Я раскаиваюсь, раскаиваюсь! — в отчаянии плачет допрашиваемый. — Падре Грегорио сердится на меня, я знаю, он сердится, хотя и говорит, что нет… Он никогда не простит мне этого позорного поступка…
— Прощает даже бог, — внезапно смягчается голос слева, — не только человек…
Трифон в недоумении: как же это Грегорио оказался на той же чаше весов, что и я? И Трифон продолжает донимать ученика:
— Так за что же ты убил?
— Меня так притягивало его мягкое, теплое оперение, я всегда дрожал, когда гладил его, и я подумал, что это — искушение, оно напоминало мне ладонь…
Все разом выворачивается наизнанку.
— Так вот почему ты убил? — Слева и справа глубокое изумление.
— Да, да, — плачет виновный, — но я раскаиваюсь! Господи, ты видишь, как мне жаль…
— Не раскаивайся! — голос слева.
— Ты хорошо сделал! — вторит голос справа.
Широко открыв глаза, Мигель лепечет:
— Как — вы одобряете?..
— Да. Ибо если ты убил, чтобы устранить соблазн, то ты сделал это ради спасения души.
— Знал ли падре Грегорио, почему ты убил лебедя? — спрашивает Трифон змеиным языком.
— Знал. — И Мигель тут же догадывается, что сказал нечто во вред монаху. — Нет, не знал! — поспешно отрицает он. — Не знал! Кажется, я не говорил ему причины…
— Довольно. Этого хватит. — Ледяной тон слева.
— Ты можешь идти, — говорит мать, и Мигель выходит.
Священник поднялся с места и разразился речью. Он подчеркивает, сколь пагубно влияние Грегорио на Душу мальчика, напоминает, какие еретические разговоры ведет этот язычник, который за ширмой коварных философских учений скрывает мятежный дух, искореняя в сердце и мыслях Мигеля светлый дар божьей милости…
В тот же вечер донья Херонима заставила мужа изгнать Грегорио из Маньяры. Напрасно дон Томас защищал монаха, упирая на те успехи, которые показывает сын в предметах, преподаваемых Грегорио.
— Язычник, созревший для святой инквизиции, не должен портить моего сына. К тому же у меня есть точные сведения, что Грегорио — бунтовщик. Он подстрекает против вас ваших же подданных, а вы и понятия о том не имеете, — бросает донья Херонима. — Вы пригрели змею на груди. Уберите его немедленно, дон Томас.
Граф, взвесив это обвинение, изрек:
— Он уйдет.

Свеча на мраморной столешнице доживает свой век, растопленный воск стекает, обнажается фитиль, и восковые слезы скатываются на подсвечник, застывая на холодном серебре.
За Столом сидит дон Томас, растерянно поглаживая свою бородку, — он знает, что в лице Грегорио теряет союзника в борьбе за будущее сына; а монах стоит перед ним. Свет надает на лицо капуцина снизу, от этого подбородок его кажется массивнее, нос увеличился, а все, что расплывчато на его лице, как бы отступило на задний план.
— …мне ничего не остается, падре, как поблагодарить за все заботы о моем сыне и проститься с тобою.
— Ваша милость мной недовольна? — тихо спрашивает монах.
— Нет, нет, приятель, — живо возразил было Томас, и вдруг осекся, вспомнив, что Грегорио бунтовщик, и продолжал уже сухо. — Мигель делал успехи под твоим руководством, но… некоторые обстоятельства. Вот возьми, падре.
Монах равнодушно посмотрел на кошелек, в котором зазвенело золото, и не протянул к нему руки.
— Понимаю. Мне следует лишь четыре дублона за последний месяц.
— Прими это от меня на добрую память.
Монах взял кошелек и опустил его в свою суму — вспомнил о своих друзьях, работниках.
— Дозволено ли мне перед уходом поклониться ее милости?
— К сожалению, супруга моя нездорова, — смущенно отвечал дон Томас.
— А проститься с Мигелем можно?
Дон Томас угрюмо уставился на пламя свечи и промолчал.
— Понимаю, — тихо повторил монах. — Теперь я уже все понял Передайте же привет от меня Мигелю, ваша милость.
Он вышел во двор; горечь и сожаление охватили его. В голове у него пустыня, где не родится мысль. Одна пустота зияет там, глухая, немая, бесцветная пустота. А сердце сжимает боль.
Грегорио обнял Али, Петронила подставила ему щеку, мокрую от слез, и монах, отягченный горем, унижением, жалостью и бутылкой вина, пошел со двора, где воцарилась печаль. Он двинулся к Гвадалквивиру.

Тихо струится река в облачных пеленах, отражающихся на ее челе, тихо струится она, мурлыча старую песню.
Сидит Грегорио на прибрежном камне, и в испарениях, встающих над водой, чудится ему лицо Мигеля.
— Ах ты, мой сынок, — ласково обращается он к видению, — ах ты, радость моя, что же осталось мне, когда тебя отняли? Знаешь ли ты, как я тебя любил? Ты был единственным огоньком моей старости… Я вкладывал в тебя зерна лучшего из всего, что сам знал и чувствовал… А ты, восприимчивая, нежная душа, ты понимал меня, старика, и верил мне…
Печально вперяет свой взор Грегорио в туманный образ, волшебно сотканный из легкой дымки над рекой.
— А ты-то, каково-то будет тебе без меня, мой мальчик? Попадешь теперь целиком в лапы этой каркающей вороны Трифона, и он отравит тебе все радости жизни. Тебе, который весь — огонь и ветер, тебе — стать священником! Как это неумно… Ах, каким же одиноким и бессильным ты будешь среди этих фанатиков, Трифона и матери твоей! Я-то хотел из тебя, важного барина, сделать человека, который мог бы облегчить жизнь тысячам подвластных тебе людей. Не думай, я их тоже любил. Так же сильно, как тебя, надежда моя. Долгие годы я жил среди них, и знаю, как им будет не хватать меня… Это я знаю наверное…
Грегорио поднялся и, не отрывая взгляда от темных омутов, произнес, вкладывая в слова всю боль своей души:
— Пусть же вам хорошо живется, добрые люди! Только бы не страдать вам так много… А ты, мое хрупкое, юное сердечко, кровинка моя горячая, — только не засохни, не утрать человечности в том мраке, в котором тебя держат, как в тюрьме! Не затоптали бы твою искрящуюся душу, не задушили бы в тебе всякое человеческое чувство… Пусть тебя, мой пламенный мальчик, сопровождает со временем не плач людей, а любовь их!
Умолк Грегорио, слезы катились по его щекам. Месяц, закутанный облачками, и река, темная под туманными парами, грустят вместе со старым монахом.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Высокий балдахин над архиепископским престолом вздувается волнами алого шелка, подобными вспененной крови. Холеные руки гладят белую парчу, пальцы играют золотыми кистями.
Далеко внизу, словно черный пьеро с набеленным мукою лицом, едва осмеливается дышать падре Трифон.
Семь ступеней к престолу архиепископа — будто семь ступеней лестницы Иакова. Далеки небесные выси от земли обетованной, глас божий с неизмеримой высоты достигает слуха преданного слуги:
— Почему вы замолчали?
— Не смею говорить, не будучи спрошенным, ваше преосвященство, — отвечает Трифон.
— Говорите без околичностей.
— За восемь лет, прошедших с той поры, когда из Маньяры был удален монах Грегорио, мое влияние на дона Мигеля значительно упрочилось. Я овладел им. Укротил его страсти и прихоти. Он полностью в моей власти. Он мой.
— Наш. — В голосе сверху прошелестело недовольство.
— Смиренно прошу прощения. Вашему преосвященству известно, что я думаю только о святой церкви.
— Продолжайте.
— Труд был немалый. Потребовалось огромное терпение, ибо у дона Мигеля пламенная кровь.
— Не достаточно ли будет толчка, чтобы все ваш» труды рухнули?
— Нет, ваше преосвященство. Я задел его ядро. Добрался до корней юной души. В ближайшие дни, как известно вашему преосвященству, дон Мигель переедет из Маньяры в Севилью и запишется на «artes liberales», на двухлетний курс философии, как то необходимо перед изучением богословия. Все совершается в согласии с торжественной клятвой ее милости сделать сына священником.
— А Мигель?
— Подчинился желанию матери и моему, ваше преосвященство. Я твердо убежден, что в свое время святая наша церковь сможет похвалиться тем, что последний отпрыск рода Маньяра станет служителем божиим и что…
— Договаривайте!
— И что несметные богатства Маньяры перейдут к нашей святой церкви.
— До начала изучения богословия еще два года, — скептически прозвучал голос сверху.
— Бдительность моя не ослабнет и в эти два года. Наоборот, я удвою усилия, ваше преосвященство. Я горжусь своей миссией и тем, что ваши уста повелели мне принять ее.
— Вы ревностный сын церкви и член Иисусова братства, Трифон. Мы этого не забудем.
Голос у подножия трепещет от волнения:
— Все для вящей славы и могущества божия, ваше преосвященство…
— Теперь — некоторые подробности о вашем питомце.
— Слушаюсь, ваше преосвященство. Среда была подходящая. Дон Томас не вникал в воспитание сына, а ее милость поддерживала мои старания. Мигель не выходит из дому, кроме как на прогулки со мной. Я погасил в нем человеческие желания, заморозил его кровь, а его честолюбие поддерживаю в желаемом для меня направлении.
— Как это он принимает?
— Для юноши двадцати двух лет — с поразительным послушанием. Мне кажется, я лишил его собственной воли.
Трифон замолчал. Голос сверху спросил:
— И все же есть какое-то «но»?
— Никакого, ваше преосвященство. Меня заботит только, что Мигель подвержен резким переменам.
— А! Подробнее об этом.
— Еще на последней аудиенции я сообщал вашему преосвященству, что этот молодой человек то немногословен, даже молчалив, то исторгает молитвы с такою страстностью, что я не могу определить, молится он или кощунствует.
— И так до сих пор?
— Постоянные перемены, ваше преосвященство. Дон Мигель пугает меня скачками настроений, сменяющихся мгновенно. То он тих, то неистов. То он словно изо льда, то вдруг пылает, как лучина. Сейчас полон смирения, а через минуту вспыхивает, как все вспыльчивые и страстные люди.
— То свойство юности. Два огня раздирают его душу. Плоть и дух — давняя распря. Ваше дело свести оба эти течения в единый ток.
— Я выполню это, ваше преосвященство, насколько хватит сил. Но я обязан упомянуть еще об одном признаке, весьма благоприятном. Дон Мигель необыкновенно серьезен. Пустые разговоры чужды ему, он ненавидит веселье и смех — пожалуй, он даже не умеет смеяться…
Зашуршали шелк и парча балдахина.
Трифон не осмеливается поднять глаза, он только боязливо напрягает слух, стараясь понять, что означает это движение — одобрение или недовольство. Но вот сверху раздался голос, и голос этот выдает улыбку удовлетворения:
— Вы стянули путами эту молодую душу. Теперь умножьте ваши усилия. Город полон соблазнов для молодого человека. Ступайте же с нашим благословением.
Золотые кисти блеснули в полумраке покоя, описывая вслед за холеной рукой знамение креста.
Трифон, низко склонившись, пятится к двери и выходит.
— Вы в милости, падре Трифон, — говорит ему в передней церемониймейстер архиепископа. — Даже аббатам и епископам не уделяет его преосвященство столько времени.
Трифон, переполненный запретной гордостью, вышел на солнечные улицы Севильи.

Через спущенные жалюзи проникают лучи лунного света, и по ним соскальзывают образы из Песни Песней Соломона.
Зачем дал ты мне воображение, господи?
Тени преображаются в девичьи тела, нежные, гибкие…
Женщина. Бледные лики святых, обжигающие линии бедер, уста, голубиный голос…
Женщина, благоуханная, как цветущий луг, красотка в паутине кружев, дева, сотканная из света и зари, самка с кошачьими движениями, стройная, как библейские прелюбодейки, чужестранка мимолетного очарования, русалка в водяных лилиях, хищница с фосфоресцирующими зрачками, девчонка с гор, похожая на цветок кактуса, пастушка, розовая в одеянии невесты, прачка в мятой карминной юбке…
Лица святых и дьяволиц, очи, раскаленнее солнца… Ах, бежать, пока не прожгли меня насквозь очи, подобные и полудню и полуночи одновременно, в месяц любви, — а скажи, который месяц — не месяц любви? Кто б ни была ты — праматерь греховного наслаждения, целомудренная святая или наложница дьявола, — только баюкай меня в своих объятиях…
Страх сдавил горло Мигеля — вспомнились слова Трифона:
— Вам, дон Мигель, незнакомо это зло во всех его обличиях. Зло лжи, нечистоты, прелюбодеяния — все эти виды зла, скрываясь за красивыми масками, подкрадываются к вам со змеиной хитростью, пока не проникнут к сердцу невинного, и тогда жалят внезапно. Ужасно зрелище человеческих теней, разлагающихся в страстях и пороках. Плоды, еще не успевшие созреть, но уже насквозь изъеденные червями…
Ночь чернеет, и старится, и тлеет за окнами, лишь сквозь щели жалюзи порой прорывается лунный луч. Мигель встал, отворил окно, смотрит в ночь. Тогда тоже была ночь; похожая на эту, и Мигель с ненавистью смотрел на жилистую, тощую шею Трифона, на его выступающие лопатки и костлявые руки, сложенные для молитвы.
— Я взываю к вашему благородному происхождению, дон Мигель, — возвысил тогда свой голос Трифон, — взываю к вашим высокорожденным предкам, среди которых были благочестивейшие из мужей, и прошу — нет, заклинаю вас — не обращайте взгляда своего на женщину…
И сейчас Мигель шепчет в ночь:
— Клянусь вами, священные книги пророков и евангелистов, что хочу избежать соблазна. Дай же силу мне, господи!
Он снова ложится и мечется на ложе без сна. Но образ упорно возвращается к нему. Улыбка, ровный ряд зубов, алость губ, туфелька, грудь под крылом веера… Женщина.
Имена звезд не так прекрасны, чтоб служить вам эпитетом, о женщины, вы, что веками проходите сквозь зрачки юношей, не познавших любви.
Зачем дал ты мне воображение, господи?
Ночь вихрится над висками юноши, подобно смерчу, и голос ее звучит погребальным хоралом.
Потом тьма затопляет все.
Над черными водами носится бог. Вокруг его мрачного лика вьется дьявол в образе нетопыря.
Черные глади мертвых вод — и бог и сатана.
— Что вам от меня надо? — в тоске вопрошает Мигель. — Что должен я совершить? Каким должен стать?
«Все в меру!» — отвечает голос, суровый и звучный.
Но другой голос, исполненный неги, подсказывает юноше откровение святого Иоанна:
«О, если бы ты был холоден или горяч! Но… ты тепл…»

В большой зале севильского дворца дона Томаса пылает сотня свечей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я