https://wodolei.ru/catalog/pristavnye_unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Почему ты украл?
– Есть хотел, – отвечает он равнодушно, не глядя на меня.
– Есть?
И тут мне вспоминается случай из давнего прошлого. Как-то в колонии имени Горького из кладовой пропала жареная курица. Выяснилось, что украл ее колонист Приходько. Он стоял перед строем понурый, виноватый. И на вопрос Антона Семеновича: «Зачем ты это сделал?» – ответил вот так же: «Есть хотел». И тогда Антон Семенович сказал: «Есть хотел? Ну что ж, ешь. Подайте ему курицу».
Несчастный Приходько чуть сквозь землю не провалился. Вот так стоять и на глазах у всей колонии жевать курицу? Нет, невозможно!
«Антон Семенович! Простите! Никогда, ну никогда не буду!»
«Ешь. Хотел есть – вот и ешь».
«Ох, это я так сказал! Не хочу я есть, просто сдуру взял…»
Все это проносится в моей голове за одну секунду, и я говорю Панину:
– Так ты есть хотел? Королев, дай-ка мне эту буханку. Держи, Панин, ешь.
Кто-то позади меня ахает. Панин неторопливо отламывает угол от буханки и ест. Ест спокойно, равнодушно. Мы стоим молча вокруг, и я чувствую: сцена эта безобразна. В ней нет никакого смысла. Все, что было умно, смешно и ясно для каждого в случае с Приходько, здесь, сейчас, с Паниным, бессмысленно и уродливо. Почему? Такой же случай, такое же наказание, а всё не то.
Постепенно ребята оживляются, кто-то смеется, кто-то предлагает:
– А на спор: съест! Все до корочки съест!
– Не съест!
– Чтоб мне провалиться – съест! – восклицает Петька.
Меня прошибает пот, я понимаю – надо сейчас же что-нибудь придумать, сейчас же прекратить это. А Панин тем временем покорно и равнодушно жует. Он не просит прощения. Не говорит: «Не буду». Он жует свою буханку и действительно сжует ее всю без остатка.
– Разойдитесь, – говорю я ребятам. – Панин, иди за мной.
Мы идем в кабинет, провожаемые десятками глаз. Может, без пользы это и не прошло и не каждый захочет оказаться в положении Панина, а все же не то получилось! Не то!
Я до смерти рад, что никого из наших воспитателей не оказалось поблизости в эту минуту.
– Положи буханку! – говорю Панину, затворив за собой дверь кабинета.
Он послушно кладет обломанную с одного бока буханку на стол.
– Отвечай, зачем украл?
– Есть хотел, – отвечает он, но тут же безнадежно машет рукой.
– Запомни, чтоб это было в последний раз. Иначе уйдешь отсюда.
Он молчит. Пожалуй, на время он и перестанет. Поостережется. Но не более того.
Долго еще после этого случая я ходил с таким ощущением, точно жабу проглотил. Вот что значит бездумно воспользоваться готовым приемом! Вот что значит не понять, что передо мной совсем другой человек, другая обстановка!
Ведь у нас был превосходный коллектив. Слово этого коллектива было для нас законом, его осуждение заставляло по совести и без скидок разобраться, в чем ты неправ, его одобрение делало счастливым, помогало поверить в себя. А у меня здесь разве уже есть коллектив? Нет, конечно.
Да, для Приходько та история стала уроком на всю жизнь. До него, как говорится, дошло. Его проняло. А Панин? Я даже не мог толком определить для себя, в чем же моя ошибка, но уже одно то, что Панина ничуть не проняло, что он так спокойно, так равнодушно подчинился моему приказанию, значило: я ошибся. Здесь надо было поступить как-то иначе. И тысячу раз прав был Антон Семенович, когда говорил, что наказание по-настоящему возможно только в очень хорошем, очень организованном и дружном коллективе.

10. «САДИТЕСЬ И ИГРАЙТЕ!»

А в другой раз после дня веселой и хорошей работы без разрешения ушел в город Коршунов. Как тут было поступить? Не пустить его обратно я не мог. Проучить, как Глебова, тоже не мог: Коршунов был нервен и истеричен. Иногда он, правда, напускал на себя – ни с того ни с сего начинал плакать, кричать, что он никому не нужен и для всех лишний. И все-таки даже самый неопытный глаз увидел бы, что нервы у этого мальчишки действительно не в порядке. По ночам он спал беспокойно, вздрагивал, вскрикивал, бормотал, его постоянно мучили какие-то сложные сны, которые он потом многословно и путано пересказывал, изрядно всем надоедая. Он пугался любого пустяка: стоило кому-нибудь неожиданно крикнуть или громко засмеяться, как он передергивался, словно прошитый электрический током.
И вот он вернулся из самовольной отлучки и стоял передо мною рядом с дежурным командиром Жуковым, готовый заплакав закричать, забиться в истерике.
– И не пускайте! Не хотите – и не пускайте, очень нужно, подумаешь! – затянул он было на одной ноте.
В самом начале я сказал ребятам очень точно: кто уйдет – обратно не пущу! Но не пустить сейчас Коршунова нельзя, это понятно и мне, и Алексею Саввичу, и Жукову. Не понимает этого, может быть, один Коршунов, мучимый сомнением: а вдруг я его сию минуту выставлю на улицу?
– Я думаю, – говорит Алексей Саввич вопросительно глядя на меня, – пускай Коршунов идет спать. А весь отряд Колышкина оставим на месяц без отпуска – пускай научатся отвечать друг за друга.
Так мы и сделали. Но назавтра же ко мне явился Репин:
– Семен Афанасьевич, разрешите мне, пожалуйста, отлучиться в Ленинград.
– Ты ведь знаешь, что ваш отряд на месяц лишен отпуска.
– Это из-за Коршунова?
– Да, из-за Коршунова.
– Семен Афанасьевич, а я-то при чем?
– А у нас теперь такое правило, Андрей: один за всех, все за одного.
– Очень странно, – негромко говорит Андрей уходя.
Да, Алексей Саввич предложил очень правильную меру, но я был бы куда спокойнее, будь Коршунов в отряде Жукова или, Стеклова. Там ребята отнеслись бы к такому наказанию разумнее. Посетовали бы, но Коршунова не изводили бы, не дергали. А у Колышкина? Не стали бы там вымещать на Коршунове свою досаду… Поэтому я не свожу с Коршунова глаз ни на работе, на в столовой. Да, разумное наказание. Но опять-таки – не рано ли мы его применили? В хорошем, дружном коллективе оно было бы верно, а сейчас?
Однажды, в такой же дождливый, ненастный день, как тот, когда мы ломали забор, я застал на чердаке Петю Кизимова и Андрея Репина за картами. И тут я сказал слова, которые, конечно, еще никак не могли дойти до их сознания. Я сказал Петьке:
– И не совестно тебе?
От растерянности он даже не догадался встать – сидел несчастный, красный, как рак, и не отвечал. Репин – тот меня не удивил. Но Петя, мой первый знакомец в Березовой поляне, мой первый благожелатель и друг! Как случилось, что он предал меня, нарушил мой строжайший запрет?
– Тебе, видно, уже надоели твои башмаки? Опять захотелось босиком попрыгать, так? Давай карты.
Должно быть, обрадовавшись, что можно хоть как-то выйти из бездействия и молчаливого отчаяния, Петька вскочил и стал лихорадочно подбирать карты. На Андрея я не смотрел.
В сущности, из этих двоих опасен был именно Репин. В этом я был совершенно уверен. И, однако, через несколько дней в короткий перерыв между работой в мастерской и обедом я снова застал за картами не Репина, а Петьку, на этот раз с Коробочкиным. Петька ни жив ни мертв оцепенел на месте, так и не стасовав карты.
Я не стал ни о чем расспрашивать ребят и не позвал их за собой. Они сами, ни слова не говоря, встали и пошли следом. Я привел их в столовую:
– Садитесь за стол и играйте! Нечего прятаться по чердакам. Если вам невмоготу, играйте.
– Играть? – с запинкой переспросил Петька.
– Ну да. Вот ваша колода – садитесь и играйте.
Оба сидели неподвижно, с той лишь разницей, что лицо Коробочкина было спокойно и непроницаемо, как лицо Панина, когда он жевал злополучную буханку, а на лице Петьки было написано самое горькое отчаяние. Но что толку? Ведь и в прошлый раз он отчаивался, однако это не помешало ему снова взяться за карты.
– Тасуй, Коробочкин, – сказал я.
Коробочкин сдал карту.
– Играйте!
Коробочкин исподлобья мельком глянул на меня и кинул карту, но его партнер не шевельнулся.
– Что же ты? Отвечай, – сказал я.
Когда мы вошли, дежурные накрывали к обеду, гремели ложками и вилками. Сейчас жизнь в столовой остановилась, все смотрят на стол, за которым сидят Петька и Коробочкин. Вот уже заливается звонок, вбегают первые ребята. Они мгновенно соображают, что здесь происходит. Кое-кто придвигается поближе и смотрит, остальные рассаживаются по местам и наблюдают издали.
Я отхожу, оглядываю столовую – все ли в порядке. Потом подсаживаюсь за стол к Глебову и Стекловым и принимаюсь за свой обед.
В столовой непривычная тишина. Иногда прорвется приглушенный смех – и снова тихо. Так.
Правильно ли я поступил? Я знаю все, что мне могут возразить по этому поводу: нельзя унижать человеческое достоинство. Это верно, нельзя. И, конечно, трудно и оскорбительно им было сидеть на глазах у всех с картами в руках и ощущать на себе взгляды ребят – сочувственные или насмешливые… Но ведь человеческое достоинство этих злополучных картежников будет унижено гораздо больше, если они вот так и будут играть и обирать друг друга… Эх, не с кем посоветоваться! Как это – не с кем? Нет рядом Антона Семеновича, но есть Алексей Саввич, есть Екатерина Ивановна и Софья Михайловна. Да, но где же мне было советоваться с ними? Ведь решение надо было принять тут же, не медля ни секунды…
Кончаем обедать. Ребята выбегают из столовой, но то и дело кто-нибудь заглядывает – а как идет игра? Я задерживаюсь за своим столом. И вдруг слышу плач. Плачет Петька – в голос, взахлеб, как плачут совсем маленькие дети. Коробочкин по-прежнему спокоен и неподвижен, а Петька ревет неутешно, размазывая слезы по лицу. Что и говорить, жалко его.
– Ну что, Петр? Не играется?
– Я боль…ше не бу…ду! – насилу выговаривает Петька, захлебываясь слезами. – Вот честное слово!.. Не хочу я… возь…мите карты! – И он отбрасывает их, точно это змея или ехидна.
– А запасная колода?
– Это последняя! Чтоб мне провалиться… последняя… – всхлипывает Петька.
Конец ли это? Ох, наверно, до конца далеко!
Вечером ко мне в кабинет приходит маленький Павлуша Стеклов.
– Что тебе? – спрашиваю.
– Я просто так.
– Ну, присаживайся.
Он садится на диван и молчит. Молчу и я.
– Семен Афанасьевич, – наконец решается он. – Дело-то какое… Ведь Петьку… Может, вы думаете – вот, не слушается… А его на подначку взяли. Ему говорит… там, один: «Что, говорит, испугался? Слабо тебе еще сыграть». Ну, Петька и говорит: «А вот и не слабо!»
А, вот оно что.
– Петя, где ты там? – говорю я. – Заходи, не стесняйся!
Стеклов-младший застывает с открытым ртом. Он потрясен: как это я догадался, что он пришел не один? За дверью слышится какая-то возня, скрип половицы, шумный вздох – и на пороге появляется Петька.
– Садись, Петя, – говорю. – Кто старое помянет, тому глаз вон. Что было, то прошло.
В это время в дверь без стука врывается Король:
– Семен Афанасьевич, вам телеграмма! От Алексей Саввича! То есть это он ее принял и говорит – неси скорее, вот я и…
Я разрываю телеграфный бланк – и вижу три пары устремленных на меня вопрошающих глаз. Не знаю, что подумали ребята, но у них такой вид, словно эта телеграмма должна касаться непосредственно их, во всяком случае – детского дома.
– Из Харькова выехала моя жена с ребятишками, – говорю я почти невольно. – Завтра она будет в Ленинграде.
Забавно: у всех троих на лицах удовлетворение. А Король понимающе говорит:
– Надо встречать. Вы меня возьмите с собой, я вам помогу.
– Спасибо, – отвечаю я.

11. ВСТРЕЧАТЬ – ХОРОШО!

Мы с Королём выезжаем очень рано, первым поездом. Дом я оставил на Алексея Саввича. Уезжал я, признаться, не без тревоги, но и Алексей Саввич и Екатерина Ивановна наперебой успокаивали меня:
– Все будет хорошо, ничего без вас не случится, управимся.
И вот мы сидим в полутемном вагоне. Напротив нас, в углу, – маленькая девочка в белом капоре. Она не мигая смотрит на лампочку. Иногда сонно прикрывает глаза – и снова пристально смотрит на огонек. Ей года три. Мои чуть постарше. Скорей бы увидеть их! Мне некогда было думать о них все эти дни. Мое время без остатка, до последней секунды, поглощал дом в Березовой поляне и мои новые ребята. Но сейчас я понимаю, до чего соскучился. Соскучились руки: хорошо бы подхватить малышей, потрепать по волосам, по круглым щекам, подбросить к самому потолку, услышать, как оба они визжат: тот, что летит кверху, – от восторженного испуга, тот, что подпрыгивает возле меня на полу, ожидая своей очереди лететь, – от счастливого нетерпения…
Король сидит у окна и смотрит на проплывающие мимо деревья, еще смутные, неотчетливые. Потом в вагоне становится светлей, и вот уже дневной свет смешивается с электрическим, а потом и вовсе вытесняет его. Утро. Девочка напротив уснула, привалившись к матери. Я смотрю на нее, смотрю до тех пор, пока на месте ее светлой головки в белом капоре мне не начинает мерещиться другая – черноволосая, в красной шапочке.
– Семен Афанасьевич, – слышу я голос Короля, – я вместо себя в отряде оставил Плетнева.
Я встряхиваюсь, как от дремоты:
– Не напрасно ли? Он был в самовольной отлучке.
– Ничего, я думаю. Наука.
– Наука-то наука, а станут ли ребята его слушать?
– Его-то?
Король больше ничего не добавляет. Но если я и сомневался, на месте ли будет Плетнев в качестве командира, то теперь, уверен: третий отряд попал из огня да в полымя.
– Что, – говорю я, – как назначат в лесу воеводой лису, перьев будет много, а птиц нет?
Мы оба смеемся.
Но вот и Ленинград. Мчимся на Московский вокзал. По платформе уже шагает взволнованная ожиданием тетя Варя.
Тетя Варя – подруга покойной Галиной матери. Галя семнадцати лет осталась сиротой, и у нее не было человека ближе, чем тетя Варя. Разница в возрасте не мешала их дружбе. Я знал, что тетю Варю огорчало раннее Галино замужество, а еще больше огорчало и смущало, что я – бывший беспризорник.
Но в первый день приезда в Ленинград я зашел к тете Варе. Мы проговорили с ней допоздна. Она расспрашивала и о Гале, и о детишках наших, и о делах коммуны имени Дзержинского, и об Антоне Семеновиче.
А наутро я ушел от нее с таким чувством, словно и для меня, как для Гали, это свой, с детства близкий человек.
Сейчас тетя Варя коротко поздоровалась со мною, серьезно сказала Королю:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я