https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x100/ 

 

Были среди нас и такие, что подошли к роковому рубежу, с маниакальным постоянством задаваясь грозным вопросом: «Есмь я или нет меня?» Право на жизнь дает только работа, а у меня нет работы, то есть коли и есть, то как бы вне меня, помимо меня, а моей личности в ней нет, и потому-то и нет уважения к своей личности, и потому-то совестно существовать. Кроме того, постоянно пригнетало сознание необязательности собственного бытия, ощущение песчинки на ободьях колесницы «прогресса». Для подобных людей, а их среди нашей, новомосковской, интеллигенции было большинство, Новая Москва явилась последним средством поверки: отряхну скверну городской жизни, откажусь от разлагающего комфорта, от привычки плевать в потолок, называя это плевание «размышлениями», займусь тяжким физическим трудом, буду терпеть лишения, а тогда уж и выясню, есть ли у меня воля к настоящей жизни, есть ли во мне настоящая любовь к народу. (И не только терпеть лишения, а и насладиться лишениями. Вот какой мотив еще! Он не патологичен, он как у первых христиан.)
Отчетливее, полнее всех прочих обитание интеллигентов в Новой Москве рисовалось Федоровскому. Начать с того, что он умел хозяйствовать. Тюрьма, говаривал Михаил Пан., она, проклятая, в некотором смысле на пользу белоручкам: там и столярничают, и сапожничают, и огородничают; а уж поселение – и вовсе академия, где выучиваются и косить, и пахать, и «около скотины»…
(Вспоминая и вдумываясь в прожитое, я склоняюсь к мысли, которая, очевидно, показалась бы еретической моему покойному другу. Я теперь думаю, что идеал общежития, возникавший в сознании, а то и на деле, в реальности, в среде ссыльнопоселенцев никак не мог вкорениться без насилия в среду вольных переселенцев. Одно дело существовать некой общиной, когда она временная, когда некуда деться, когда она надиктована принудительными обстоятельствами, и совсем иное, когда совместное хозяйствование желают взбодрить на началах, независимых от принуждения. Но к этому я еще вернусь.)
Итак, Михаил Пан. Федоровский и его верный последователь, пищущий эти строки, были основателями интеллигентской общины. Мы не исповедовали правила скитского житья, а намеревались представить самих себя в делах своих. Надо наперед сказать, что вместе с тем мы хотели преподать вольным казакам наглядный пример совместного проживания, достойный человека. Пример, и только, отнюдь не какую-то вновь испеченную регламентацию. (Я и теперь, после всего пережитого, не думаю, что подобная задача достойна насмешливой улыбки. То есть результат-то, может, и достоин, но само устремление – нет.)
Н.И.Ашинов не только не возражал против нашего образа жизни, но, как и мы, видел в нем образец, достойный подражания. Тут наши взгляды были тождественны.
В русском земледельце, говорю без преувеличения, весьма развит поэтический элемент. Дело свое он знает отменно, но сверх того способен залюбоваться им. Прав был тот, кто писал, что истый пахарь не только аккуратно вспашет, но и тихо залюбуется своей пахотой. Есть такие, которым претит плуг, вытесняющий соху: плуг-де лишит пахаря, так сказать, артистичности работы. Вот так же старые портные, всю жизнь с одной иглою, недолюбливают швейную машину: ею, дескать, каждый может, а ты, брат, попробуй, как мы…
Второе. Русский земледелец не только поэт в душе, но и весьма сметливый хозяин. Тот, кто жил в деревне, а не читал про деревню, знает, как умно и толково взбадривает мужик свое дело. И нет для него худшей пагубы, как стороннее вмешательство в дело, регламентация дела. А между тем такое вмешательство, такая регламентация нет-нет да и налетали, как эпидемии. Года за полтора-два до моего приезда в N-скую губернию начальству, сидящему в городе, вздумалось назначить точный, строго непременный срок, когда сеять озимь: 10 августа, ни днем раньше, ни днем позже; а за ослушание – штраф. И ни одна-то бедовая головушка не призадумалась, что мужику-то виднее, что он себе не враг, что он сеет, когда земля дышит особым «посевным духом», когда она «посевна».
Но – кому же секрет? – большинство русских земледельцев год от году «слабеет», «идет в разор»; мало земли – беда, много земли – опять беда, ибо «земля осиливает». Процесс мужицкого разорения не остановить химией, агрономией. Остановить может (как полагал не я один) только новый способ хозяйствования.
Путь, чаемый нами, представлялся своеобычным, нам предназначенным и, нечего скромничать, именно таким, какой решит вопрос не только для русских земледельцев… А главнее всего, то был способ, с которым не мог не согласиться умный крестьянин. Уж кто-кто, а он-то понимал и знал, что большая семья богата лишь тогда, когда действует совместно, и беднеет тогда, когда начинает дробиться, неизбежно дробя хозяйство.
Так за чем остановка? Отчего мужики, большие доки в своем деле, отчего они, эти рациональные мужики, не объединяются в союз, в артель и не принимаются добровольно за совместную обработку земли?
Нами усматривались по крайней мере две основные причины, а первая из них – косность. Мужику требуется продолжительное время, дабы он решился на новое дело; он долго приглядывается и долго примеривается, будучи не в силах отрешиться от векового наследства, от традиций поколений, от заветов предков.
А второе в том, что наш мужик отнюдь не пейзан, каким он подчас выглядит под пером тех народолюбцев, которые, хотя и невольно, выдают чаемое за действительное. Деревенский труженик в массе своей есть крайний индивидуалист, он не имеет ни малейшей охоты работать чужую работу, а что ему непременно придется работать ее за ленивца, дурака или слабосильного – в том он твердо уверен. Крестьянин не только крайний индивидуалист, но еще и в известной мере кулак, ибо ему свойственно стремление выжимать сок из ближнего; в таком стремлении он не усматривает ничего зазорного – дескать, чего там, охулки на руку не клади!
Итак, две основные причины. Однако важнее не вторая, а первая, то есть косность. Здесь-то и всплывала великая задача интеллигентного меньшинства. Не регламентация, не циркуляр, а пример! Лишь силою убеждения можно было бы сломить силу косности.
Нечего скрывать, многие из нас боялись физического труда не потому, что он труден, а потому, что этот мужицкий труд в хозяйстве вовсе не так прост, как порой представляется тем, кто оплешивел в канцеляриях. Работать на земле, и работать производительно, хорошо, может не тот, кто лишь силен мускульной силой, а тот, кто с малых лет постигал тайны древнего ремесла. Но это вовсе не означает, что оно для интеллигентного человека, выходца из гимназии, бурсы или кадетского корпуса, книга за семью печатями. Было бы желание и терпение. И доказательством тому наша небольшая община.
Первым делом мы, как и все вольные казаки, устроили свои жилища, а потом взялись за хозяйство. Потребности наши были урезаны до minimum'a. Поднимать пришлось девственную почву, дел навалилась прорва, но каждый старался изо всех сил, будучи крепок духом, будучи увлечен высшей идеей настолько сильно, насколько могут быть увлечены люди молодые, бодрые.
День наш распределялся примерно так: поднимались с восходом солнца, в полдень обедали, потом – сон, а часов с четырех-пяти и уж до заката – опять в поле. Напряжение было жестокое, однако все мы чувствовали себя хорошо, больных не было.
Замечу, что местные условия облегчали физический труд. У нас, в средней России, полевые работы требуют трех месяцев, и в этот сжатый срок земледельцу приходится «вытянуть все жилы», а здесь полевые работы длились месяцев шесть, стало быть, приходилось вдвое легче.
В хозяйственном смысле наша община не отстала от прочих вольных казаков, которые работали по отдельности. Но этого было, конечно, недостаточно. Преимущества коллективности еще не выявились разительно. Однако уже наметилась тенденция, и в недалеком будущем можно было перейти от производительно-потребительного образа жизни к производительно-накопительному.
Но ведь пример коллективизма заключался не только в материальном благополучии, хотя мы его ставили высоко, и не только в обретении личного удовлетворения, хотя мы и весьма в нем нуждались. Нет, мы объединились не ради «единого хлеба», и теперь надо говорить о нашей нравственной жизни.
На одном из собраний, а мы собирались в период дождей, когда страда отходила, на одном из таких собраний Михаил Пан. предложил обсудить составленные им коренные положения товарищества. Кодекс, если кратко, заключался в братском доверии, в заботливости каждого о каждом, в отсутствии копеечного самолюбия, в обоюдной критике, критике публичной, открытой. Далее предлагались меры оживления и поддержания умственной жизни, так как наше товарищество не хотело, чтобы мускульный труд заглушил духовные потребности, чтобы члены общины утратили интеллигентность и животные свойства возобладали над нравственными. Здесь, по нашему мнению, также были необходимы коллективные формы, ибо отдельному сознанию не дана истина. Стало быть, нужны были общие суждения, общие рассмотрения накопившихся вопросов, возникающих мыслей.
Все это было принято с воодушевлением. Были у нас и коллективные чтения (книгами запасся каждый еще дома, в России), в которых участвовала и С.И.Ашинова, а иногда и сам Н.И.Ашинов. Были у нас и коллективные обсуждения нравственных свойств и недостатков имярек. Таким образом, возникала вроде бы гармония, которая была нам (особенно Михаилу Пан.) дороже всего.
Забегая вперед, как это постоянно выходит в моих записках, я должен с горечью признаться, что так было лишь поначалу. С течением времени энтузиазм остыл, явились раздражение, леность мысли, потребность, да-да, именно потребность, сперва даже как бы и не осознанная ясно, в уединении, в обособлении, какая-то усталость от постоянного, всегдашнего общежития. Явились, наконец, раздражение, соперничество, разобщенность.
Тяжело, горько было. Но мы, то есть Михаил Пан., я, грешный, и еще некоторые, не теряли надежды на возрождение гармонического настроения и нравственной солидарности. Мы верили, что идеал осуществился бы, когда бы не встали на пути обстоятельства, от нас не зависящие. К тому же нас до времени поддерживала мысль о постепенном переходе всех граждан Новой Москвы к коллективному хозяйствованию…
На первых порах наше товарищество вызывало насмешливую реакцию вольных казаков. Как бы хорошо они ни относились к нам, но мы, на их взгляд, принадлежали к «белой кости», а коли барин берется за мужицкий труд, проку не жди. Потом, заметив, что и у нас не все из рук вон, заметив, что мы уж не только производим и потребляем, но производим, потребляем и прикапливаем, вольные казаки насторожились. Но это еще не было настороженностью, смешанной с желанием перенять опыт. Нет, то было опасение, как бы из нас не выпестовались настоящие мужики, и в этой опаске угадывалось нежелание настоящих мужиков утратить свое значение в подлунном мире, значение кормильцев-земледельцев, коим каждый из них втайне гордился.
Помню, один из вольных казаков, Степан Емшанов, удивительный силач, придет, бывало, под вечер, обдернет рубаху, как-то весь огладится да и начнет: «И к чему это тебе, Миколаич, жилы вытягивать? А? Тебя, Миколаич, учили-учили, небось и пороли» и т.д.
Я отвечал, что докторское ремесло не похерил, что он, Степан, знает, что прием у меня в больничке каждый день, а на земле я работаю, потому что такую жизнь считаю правильной. Он возражал, что мужики между собою порешили, чтобы мой докторский труд оплачивать работой на моей земле… Я повторял мысли покойного старика Басова, прибавляя похвалы совместному способу ведения хозяйства… Емшанов отвечал неопределенными междометиями, но, уходя, ронял словечко «зря!», как бы перечеркивая все мое пропагаторство…
Я выше говорил о крестьянском индивидуализме и косности, осмотрительности, недоверчивости.
В первые годы по освобождению от крепостной зависимости крестьяне избегали отдавать детей в школы; школа представлялась какой-то повинностью, обременительной, как и прочие. В крестьянской семье «детенок», едва выбравшийся из люльки, уже работник, а при неурожае еще и незаменимый сборщик кусочков… Однако с течением времени, особенно при усиливающемся отливе в город, крестьяне стали сознавать необходимость грамоты и заводить свои школы; любопытно, что к образованию потянулись даже взрослые парни, вечерами приходившие к учителю «понатореть в грамоте». У нас, в Новой Москве, главной деятельницей просвещения была Софья Ивановна Ашинова. Школа помещалась в особой избе на краю «форума»; в отличие от деревень России, где сельский учитель, нанятый самим обществом, кормится в очередь, по дворам, вольные казаки доставляли жене атамана «пропитание» в форт.
Признавая грамотность существенным фактором, мы все же, повторяю, видели нашу капитальную задачу не в преподавании азбуки, а в преподавании примера общего хозяйствования, выгоды которого через какое-то время выразумел бы и «серый» из «серых». В этом смысле уже блеснул первый луч.
Я еще ни разу не упоминал вольных казаков, приставших к нам на пути в Таджурский залив. Это были матросы с русского парохода, доставившего нас в Порт-Саид. И теперь, в Новой Москве, эти разбитные парни составили тоже артель, правда маленькую. Правда и то, что в матросской артели хлебный труд не был определяющим – основной прибыток давало рыболовство. Они пользовались фелукой, подаренной нам таджурским султаном. Залив у Сагалло изобиловал крупной кефалью и другой рыбой; между прочим, в страшном количестве водились жирные угри, и наши вольные казачата, в часы отлива выворачивая камни, ловили их руками.
Так вот, бывшие матросы первыми последовали нашему примеру, и мы этому обстоятельству очень радовались. Но, повторяю, мы, пионеры и закоперщики, хотя лед и тронулся, не рассчитывали на скорый «ледоход» в сторону всеобщей, новомосковской корпоративности.
По-иному, оказалось, смотрел на дело Н.И.Ашинов, а вместе с ним и капитан Нестеров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я