https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/uglovie/ 

 

В словесности, как, впрочем, и в остальном, отнюдь не блистал. Но теперь у меня совсем иная, не гимназическая забота. Дело-то вот какое. Я хочу рассказать о событиях уже минувших. Стало быть, я эти события вижу и понимаю не совсем так, а то и совсем не так, как прежде, то есть когда они совершались. Отсюда трудность в соблюдении, так сказать, линии, пропорции. Не уверен, сумею ли, однако приступаю.
Поздней осенью, в хмурый день мы отчалили из Одессы. Все стояли на палубе, сняв шапки и крестясь. Город, берег, Россия отдалялись; моря было все больше. Я взглянул на вольных казаков, объятых какой-то внезапной сумрачной тревогой. В ту минуту я испытал (помню это очень хорошо) чувство непонятной виновности перед этими людьми.
Н.И.Ашинов тоже был на палубе. Его огромная фигура, борода, разворошенная ветром, его военная стать – все в нем выражало спокойную, твердую уверенность. Но странно: еще вчера именно эти спокойствие и уверенность представлялись мне совершенно необходимыми человеку, стоявшему во главе нашего предприятия, а сейчас, на палубе парохода, сейчас, когда мы уже плыли в открытом море… Ведь должен же он, думалось мне, должен ведь ощущать свою грозную, свою необыкновенную ответственность?
Конечно, Н.И.Ашинов, как и Михаил Пансофьевич Федоровский, как и я, Усольцев, конечно, все мы верили, что русскому народу под силу такое, что ни одному народу на свете не под силу. Это так. Но человек-то, по имени Николай Иванович Ашинов, именно он, этот человек, был нашим Моисеем, был «в ответе» если не перед судом истории (хотя почему бы и не перед ним?), то уж, по крайней мере, перед судом собственной совести. Так откуда же у него это спокойствие, эта уверенность? Что он такое, этот человек, бестрепетно решившийся «понести грех на себе»?
Тут у меня и выскакивает первое отступление от «пропорций», ибо не тогда, а много позже сознал наличие как бы двух типов или двух разрядов человеческих особей. Есть такие, что прежде всего и раньше всего думают о правах, которые им сулят обязанности. А есть другие, есть те, что прежде и раньше всего думают об обязанностях, которые на них налагают права.
Возвращаюсь на наш пароход.
Вольные казаки, стряхнув оцепенение и надев шапки, располагались. Началась распаковка скарба; у судовых бачков с кипятком загремели, как на станциях железных дорог, медные чайники; послышались говор, незлобная перебранка, даже смех.
Вскоре, однако, сказалась качка. Голоса утихли, лица сделались бледными, глаза мутными, равнодушными, казалось бы, ко всему на свете, хоть тут тони, хоть гори, все равно. Стали обращаться ко мне за помощью. Я знаю, репутация медика определяется первыми шагами его практики, да ведь от морской болезни не избавишь, ею перемогаются, и только…
Приехали в Константинополь. Власти, к сожалению, не разрешили нам посетить город, никому не разрешили, кроме С. И. Ашиновой, уж и не знаю, чем это она так угодила туркам.
(Софья Ивановна, жена нашего предводителя, слишком многое для меня значила в жизни, чтобы я доверился бумаге. Скажу только, что она была не то чтобы красавицей, нет, она была чрезвычайно привлекательна каким-то удивительным, редкостным соединением мягкости и энергии. Она музицировала, следила за литературой, свободно изъяснялась по-французски и итальянски.)
На берегу, в городе, С. И. пробыла недолго. Вскоре Н.И.Ашинов пригласил Михаила Пан. и меня в каюту. Оказывается, европейские газеты уже трубили о нашей экспедиции; всему свету возвещалось, что цели у нас немирные, что мы намерены произвести захватные действия и т. п.
Мы трое, С. И., Михаил Пан. и я, были задеты истолкованием наших намерений, которые и отдаленно не имели ничего общего с какими-либо захватами и насилием. Н.И.Ашинов сказал, что господа европейцы «боятся огня русской свободы», «заразительного примера Новой Москвы». Но сказал он об этом как бы походя. Реальный политик, он полагал следующее: из газетных сообщений явствует, что нас подстерегает серьезная опасность: европейские агенты постараются напугать вольных казаков неимоверными трудностями; больше того, сделают все, чтобы посеять среди нас, русских, раздоры, а может быть, даже и не задумаются подстрекать к убийству…
К убийству, удивились мы, но кого же именно и за что же именно? Н.И. Ашинов, не вдаваясь в объяснения, укорил нас в прекраснодушии, в излишней доверчивости к благородству культурных наций. Укоры свои высказал он несколько угрюмо, а заключил со всегдашним спокойствием: «Надо быть готовыми к коварству тайных врагов, но не надо при этом впадать в панику».
Мы, ей-богу, ушли неубежденными относительно шпионов, «мутящих воду», но скоро поняли, что атаман до некоторой степени прав.
В день нашего отъезда из Константинополя на пароход явился некий г-н Кантемир. (Я забыл отметить, что власти, запрещая русским посещать берег, не запрещали жителям Константинополя посещать наш пароход и у нас все время были торговцы разными разностями.)
Кантемир, смуглый, с медленными, навыкате сливовыми глазами, недурно владел русским языком. Мой коллега, он прежде практиковал в Абиссинии, теперь практикует в Константинополе. Он сказал, что отыскал меня, потому что я тоже медик. Он выразил желание говорить приватно, прибавив, что я сейчас пойму причину.
В нашем помещении никого не было, исключая Шавкуца Джайранова, который спал, накрывшись с головою своей неизменной буркой. Мы сели, Кантемир стал рассказывать очень торопливо, волнуясь, прикладывая руку к груди.
Он утверждал, что встречался с Н.И.Ашиновым в Абиссинии, что Н. И. никаким почетом там не пользовался и что он, Кантемир, готов поклясться, что наш атаман – искатель приключений, авантюрист, способный на низости.
– Я счел долгом, – говорил Кантемир, – вы коллега, и я счел. Вы должны домой, будет плохо. Вы понимаете? Этим, – он широко повел рукой, разумея, очевидно, вольных казаков, – этим я не знаю, а вам плохо, очень… Я Ашинов знаю, честью ручаюсь, будет вам плохо. Я вам доброе хочу…
Вот она, подумалось мне, вот она, первая ласточка, культурный европейский шпион, «мутящий воду». Слушал я вежливо, но он догадывался, что я ему не верю.
Он скорбно покачал головой:
– Ай-ай-ай, мне жаль, очень жаль! Будет поздно, потом будет очень поздно…
Он откланялся. Я хотел было проводить его к трапу, он остановил меня: «Не надо Ашинов знать!» Я улыбнулся иронически: «Еще бы, еще бы…»
Кантемир исчез, незаметно замешавшись в толпе торговцев, покидавших пароход, на котором уже работала машина.
Я, разумеется, рассказал Михаилу Пан. о таинственном «благожелателе». Поразмыслив, мы решили понапрасну не огорчать Н.И.Ашинова и обо всем происшедшем попросту промолчать.
2
Сейчас заметил, что многое останется непонятным, если продолжу хронологически. Мне, наверное, следовало не так начать. Но не перемарывать же сочинение, за которое все равно не получишь высокого балла. Оставляю как есть и возвращаюсь с парохода на землю, в Россию, ибо необходимо изложить причины, понудившие меня (да и других интеллигентов) прилепиться к экспедиции Н.И.Ашинова. Тут надо взглянуть на минувшее, на то, чем я дышал прежде, чем очутился в Новой Москве; постараюсь вкратце осветить ход вещей, которому обязан участием в истории взыскующих града.
Еще на студенческой скамье я горел желанием исполнить завет великого Пирогова: русской земской медицине предстоит не только врачевать, но и бороться с невежеством.
Окончив курс, я отправился практиковать в деревню. Я поехал в N-скую губернию в год Семеновского плаца. Как и те, кто взошел на эшафот, я решился все отдать меньшому брату, народу, хотя, конечно, понимал несравнимость своей «жертвы» с жертвенностью Желябова или Перовской.
Недавний студент, обладатель месячного билета в вонючую кухмистерскую, отнюдь не избалованный и не обласканный городом, я не впал в ипохондрию при виде земского врачебного пункта. Он размещался в обыкновенной избе. Треть ее занимала русская печь; перегородки, не доходившие до потолка, отделяли аптечку от приемной, а приемную от жилья; пахло аммиаком, эфиром, карболкой, варевом и больными, дожидавшимися очереди.
Каково доставалось нашему брату, земскому медику, нетрудно вообразить, если я скажу, что мой, например, участок обнимал двадцать три деревни, то есть без малого 15 тысяч душ.
От коллег мне приходилось слышать о враждебности или по крайней мере настороженности, с какой наши мужики и бабы относятся к «дохтуру»; слышать, что летальный исход в каком-либо запущенном, безнадежном случае приводил к самосуду: «Дохтур зарезал!»; наконец, слышать сетования на то, что деревенские предпочитают обращаться не к дипломированному медику, а к помощи знахарей, которые-де «скорей помогают».
Не берусь определять причину, но на моем врачебном участке ничего такого не приключалось. Правда, поначалу ко мне как бы приглядывались и примеривались, да что ж тут удивительного – так наши мужики всегда держатся с новым для них субъектом из городских.
Приемная моя всегда была полна, но я еще и с визитациями ездил по деревням, благо по молодости лет умел спать 3–4 часа, где и как придется: в телеге, в розвальнях, в съезжих квартирах, на лавке в избе; ездил и в ненастье и впотьмах, во все времена года, и это при нашем-то бездорожье. Короче, старался поспеть везде, хотя и сознавал, что везде поспеть нет решительно никакой возможности.
Нужно сказать, что уже на другой иль третий год службы я испытывал горчайшее разочарование. Причиной тому были не условия моей жизни, а то, что моя служба, как ни бейся, выходила штукой несостоятельной. Я говорю не об отношении земской администрации к врачу имярек, а об отношении земства ко всему медицинскому делу на деревне.
Конечно, никакой врач не радуется мизерности своего жалованья, которое к тому же месяцами не вырвешь из земского сундука, в то время как у отцов земства отношение к этому сундуку весьма домашнее, патриархальное. Нет, и оклад могут прибавить, и платить начнут аккуратнее, но все равно медицинское дело на деревне как было, так и останется рахитичным.
Тут корень в положении, которое на Руси занимает всяческая администрация. Спору нет, она исполняет те или иные функции. Однако административные лица оцениваются не по знаниям и нравственным достоинствам, а только по своему положению. Здесь и замыкается круг: ведь контроль над администрацией требует свободы общественного мнения.
Между тем, по твердому моему убеждению, дело бы обстояло иначе, совершенно иначе, если бы им распоряжались сами крестьяне. Не день я прожил в деревне, внимательно наблюдая мирскую жизнь, в которой даже отьявленному скептику невозможно не обнаружить чрезвычайную способность крестьянина решать вопросы своего бытия.
Возьму два примера из множества.
Есть проблема, решение которой начинается оповещением старосты, идущего от избы к избе: «Утре делить!» Я говорю о дележе общинной земли. Дело в прямом и полном смысле жизненное, кровное. При дележе поднимаются ужасный крик и брань, думаешь, сейчас заварится крутая потасовка, но нет, вот все смолкли – и взгляните, как тщательно, как точно все свершилось: очень разная земля поделена едва ли не до вершка, и поделена в высшей степени справедливо.
Теперь второе: артели, чудесный организм, созданный мужицким разумом. Лучшие, которые мне довелось видеть, артели грабаров, почти идеальны. Не говорю о том, что земляные работы исполняются артистически, с необыкновенным вкусом и чувством соразмерности. Нет, я не об этом говорю, а тут вот что достойно замечания, артельщики всю работу делят, и каждый получает согласно выработанному (опять-таки, как и при дележе земли, получает тютелька в тютельку, потому что в каждой артели непременно есть «умственный мужик», бухгалтер, что твой немец!). Итак, работу грабары деляг, доходы делят, а едят-то из одного котла. И не потому только, что так удобнее, так сподручнее, а потому что из этого одного котла возникает совестливость: нельзя тебе работать хуже другого, а щи хлебать вровень с другим! Нечего греха таить, любит мужик выпить. Однако в артелях нет пьяниц (их держать не станут), и никто не пьет в одиночку, а если уж и загуляют, то всей компанией и без ущерба работе. Наконец, есть в артелях и свой администратор – это рядчик. Работает он как все, но несет и множество обязанностей: отыскивает нанимателей, столковывается об условиях, заботится о харчах и т. п. И артель не оставляет рядчика без определенной надбавки, обычно от пятака до гривенника с каждого прибылого рубля.
Можно бы множить примеры, доказывающие чрезвычайную практичность русского крестьянина, его сметливость, его, так сказать, реальный ум. Опять хочу подчеркнуть не только эту сторону, но и другую, моральную. Да, разумеется, много видишь в деревне грязного и больного, эгоистического и даже дикого, но притом нельзя не обнаружить и нечто становое, определяющее: мужик любит правду и справедливость.
Беда деревни вне деревни, беда мужика вне мужика: ему не дают устраиваться на своих началах, своим разумом, о нем неукоснительно «заботятся», его постоянно регламентируют. И парадокс в том, что многие его заботники искренни; теперь вроде бы никто для себя не живет, а все живут для народа.
Вот от этих-то заботников, от этих-то регламентаторов, коих мужик объединяет словом «начальство», и тянет его могучей тягой подалее, за горизонт. Куда ж? А туда, где нет «начальства», а есть земля-матушка да господь бог.
В разговорах «по душам», «на вечные темы» – раздел, отрезки, аренда, теснота, нужда – неизменно возникал мотив «белых вод», заповедных краев, обетованной стороны. Мотив старый, старинный. Все крестьянское бегство в леса, в пустыни, в скиты есть упорное, неизбывное желание отделаться, ускользнуть от вездесущия «начальства». Разве не здесь духовный смысл и неудержимого потока за Урал, в неизведанные дебри, и устремление к какой-то реке Дарье, и бегства на юг, и переправы за океан, в Аляску?
Нет оснований видеть в русском мужике искателя приключений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я