https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Откопали не глубже полутора метров, чемодан ко всему, еще дома, запаяли на несколько раз в пластик, и уложили этот гробик с богатством на дно. Засыпав, излишки земли разбросали, отходя от могильника подальше. Вроде вышло все как следует. Ногами утоптали рыхлость. Присыпали остатками снега из рощи, побросали старой травы.
Кольча отвез Валентина на его таинственный перекресток, высадил, поставил машину в гараж, вернулся домой. Побаливали с непривычки плечи, есть не хотелось, но и уснуть чего-то не мог.
Девочка в голубом платье стояла все перед ним, улыбалась ему. Ничего подобного на самом деле не было, если она и улыбалась, то, наверное, Валентину, это ведь он говорил, или улыбалась вообще, никому, просто потому, что она вообще такая, нормальный человек, которому некого опасаться. Нормальные люди должны улыбаться, разговаривая даже с незнакомыми. Это Валентин да Кольча, и вообще вся их стая – или глядит недоверчиво, или хохочет, поднабравшись, да и то – смеется не от радости, а судорожно, удовольствуясь короткой удаче, и смех этот совсем другой.
Топорик лежал с открытыми глазами, и выходило так, что, не стараясь думать о себе, он без конца возвращался к своей судьбе.
Зачем, например, Валентин так основательно погрузил его в свою тайну? Как связано все это с той шуткой, по дороге из Москвы? Может, объясняется просто: копать трудно, без помощника не обойтись, и если он всего-навсего один, этот помощник, да еще и такой, что его искать некому, от него нетрудно избавиться – это факт. И никуда не убежишь с такой тайной. Побег – дело ясное, и хозяин просто перепрячет свои деньги.
Сколько там? В пачке десять тысяч сотенными. В чемодане – уйма пачек. Сотня пачек – миллион. За меньшие деньги – голову отрывают, без всякого следа.
В команде – это ясно – что-то произошло. Все движется по-старому, но Антона похоронили, и никакой разборки. Впечатление, будто хозяин не очень хочет, а остальные молчат – не их дело, в общем-то. Хотя это только с виду. Неспроста Валентин прячет капитал.
Нет, все неспроста в жизни. Валентин покупает адрес у главврачихи в Доме ребенка. Почему надо взять деньги за это, а не дать просто так, если известно, где жила эта женщина, родившая его? Зачем вранье про архивы? Ну а если даже и так, почему как-то все из одолжения, через силу, ведь и так понятно, о чем речь. Заплати, мол, в установленном порядке. Но дело в том, что порядка нет. Установленного.
Или вот эта тетка, мать девочки в голубом платье. Что-то ведь она не так спросила. Удивилась не тому. Ага, вот. Она удивилась, что сын этой Топоровой в Москве. Переспросила: «Из Москвы?» Этому удивилась. А не тому, что у той сын был, ее разыскивает. Выходит, знает, что у той был ребенок.
Люди, люди… Думают одно, а говорят другое. Неужели вся жизнь вот такая: скрывать, что знаешь, и если есть малый шанс, на этом зарабатывать?
Что ж, выходит, и он заработать может на том, что знает? Вон как дорого стоит его тайна. Сколько, поди, ждут: только продай! Эти же амбалы из Валентиновой шайки. Остановятся? Устыдятся? Убоятся, что это их собственный хозяин? Ха-ха! С радостью найдут причину, объяснят, что это их долю он хапнул и присвоил, и окажутся, пожалуй, правы на все сто.
Отмахнулся как от назойливой мухи от этой дрянной мысли, только ведь мысли не страшны, если их не превратить в действие, хотя и коротка дорога от мысли к слову, а действие останется за другими.
И все же, почему грозный и хитроумный Валентайн, хозяин, барин, шеф, патрон, так опасно доверился ему, безродному пацану? За что поверил, если поверил? Или испытывает? Только уж испытание-то опасно! А вдруг пацан все-таки сбежит с чемоданом-то?
Да куда убежишь? Нет, просто Валентин знает Кольчины шансы: никуда не денется, никому не скажет, ничего не возьмет. И все потому, что он – никто. Ни с кем в жизни ничего не связывает. А если связывает, то только с ним одним, Валентином, человеком для кого страшным, для кого опасным, а для этого пацана – добрым, надежным, незаменимым, как брат. Брат, он и есть брат. Говорят, что и брата можно предать, от самого близкого можно отвернуться, отвернулась же, предала Топорика его помершая в Сибири мать, да вот вся беда, что ответить тем же, так же точно поступить самому, это значит, оказаться таким же. Таким же… Но это невозможно, если сердце твое не высохло до конца.
А может, высохло? Но как же девочка в голубом платьице? Эта Дюймовочка? Зачем она?
Не бывает, говорят, бессонниц в юности. Но это говорят те, кто мало испытал и чьи чувства коротки, оттого, что они не страдали.
Те, кто страдал, не спят, бывает, по ночам. Особенно если им пятнадцать лет и не знают они – узнать не могут! – как дальше жить и куда дальше деваться.
А правда, куда?
Вот живет он по воле брата-хозяина, плывет по воле волн и не ведает, что станет дальше. Через год закончит училище, станет слесарем по ремонту автомашин – и все? Скажет Валентину: отпусти, брат, спасибо за все, но я ухожу. Буду ишачить, как все, на такой плохой заработок, буду ходить пешком или ездить на автобусе, как все, а не на «Мерседесе», и квартиру эту забери обратно, устроюсь на частную, к какой-нибудь старушке, там видно будет…
И что скажет добродушный брат? Неужто я просто так доверил тебе свою тайну?.. Да просто за то, что ты видел столько долларов сразу – жить дальше не дают, а ты еще знаешь – где они. И вообще, что ты о себе вообразил? Тебе помогли, тебя включили в систему, как какую-то важную деталь в машину, ты столько всего знаешь про точки, облагаемые налогом, про амбалов… Нет, молодой браток, ходу обратно нет. Или живи со мной, и много получишь, или исчезни навсегда, если себя не жалко… Вот что скажет добрый брат. И будет прав…
Но как же девочка в голубом платье?
Измотанный, потный, уснул Кольча только под утро, а утром заверещал, как встревоженная громкоголосая птица, дверной звонок.
В одних трусах распахнул Топорик дверь. Перед ним стоял Гнедой, друг родной по интернатским страданиям. Глаза его были вытаращены, а речь отрывиста.
– Где ты пропал? – сказал он. – Тебя ищут! Гошка помер! Привезли из Москвы! Сегодня похороны!


Часть четвертая. Пиковый туз

1

Нет, все же нечасто случаются похороны в сиротских домах, даже по нынешним безрадостным временам. А потому все теряются, не знают, что делать, как быть. Даже директор Георгий Иванович.
В похоронном бюро спрашивают, какой длины гроб, а он не знает, говорит, что перезвонит, и собирает своих подручных, среди которых дворник Никодим, на сегодня чуть не главное лицо, воспитатели, ночная Зоя Павловна: минут в десять все-таки назначают размер. Потом решают, чем гроб обить – красным крепом, как хоронят взрослых, или голубым, долго не могут решить, потом определяют: красным. А венки? Текст на ленту? Георгию Ивановичу ничего не идет в голову, он предлагает, чтобы сочинили дети, одноклассники. Но Гнедой и Макарка мучительно медлят, слова никак не складываются в самое последнее пожелание неразлучному дружбану, и Зоя Павловна выписывает на листке из тетради стандартное: «Гоше от товарищей и дирекции интерната». Это вызывает хоть и бурный, но краткий бунт, который никто даже не собирается подавлять, текст передают по телефону, и сопротивление оказывается бесполезным.
Георгий Иванович, краснея от натуги, пытается бесплатно получить духовой оркестр, кричит по телефону, что речь идет о сироте, что ему, директору, даже присниться не могут деньги, которые требует за какой-то час ритуальная контора, но спорить бесполезно, похоронщики – черствый народ, по ним так – нет денег, и не хорони, сам рой могилу, колоти гроб, только вот еще получи место на кладбище – а? Смогешь? Ну, тогда не жмись, сними с себя последнее, а отдай в последний путь. Ах, этот путь последний! Сколько же народу вытряхивает последнее свое, влезает в долги, одалживается, унижается изо всех сил, чтобы проводить в этот последний путь близкого человека без стыда, отдав должное прожившему долго, страдавшему, принесшему пользу старому человеку. Не зря почти всяк старик и всякая старуха хранят где-то в заветном уголке свои похоронные – и принадлежности, во что, обмыв, оденут тебя в последний раз, и деньжонки – на могилу, на вечно бухих красномордых могильщиков, без крепкой платы для них и могилу-то не отроют, особливо если дело по зиме, когда цены на яму взыгрывают обратно пропорционально температуре во многие разы, да еще на гроб, на катафалк в виде зачуханного, обшарпанного «ПАЗа», на поминки, а коли верующий – на отпевание – ох, сколько же деньжонок-то вылетает в один кому – несчастный, а кому – фартовый денек. Про богатых – особая речь. Эти гробовых не хранят, у них припасено не только на такой случай, а уж коли приведет судьба, смертушка для них вроде как свадьбы, банкета, открытия фирмы, что ли, или вот еще одним новым словцом означить можно – презентация.
Гробы заграничные, тысячи по три, по четыре – баксов, конечно, – красного дерева или под орех, лакированные, с позолоченным крестом поверху, хотя вера ихняя известно какая: все больше мошне, про которую Христос ясно высказался, да это как-то забывают, словцо непонятное вслух не употребляют, истово уверенные, что оно к ним отношения не имеет.
Оркестр из простых дударей эти новые хозяева не признают, отыскивают в филармониях, доходит и до укороченных симфонических оркестров, везут издалека, нанимают за зеленый нал, нищим подают широким махом, как сеятель на старой картинке, – от плеча. Потому и люду при таких прощаниях пруд пруди, могильщиков выходит не пара, как положено при обычном закапывании, а добрая шестерка, а то и восьмерка, восстают из пьяного праха все, кто на ногах, с профессионально скорбными лицами, которые никак не утолят отрыжную святость и наглый румянец.
Ну да Господь с ними…
У Георгия же Ивановича денег на похороны Гошки просто не было, не полагалась такая статья расходов в государственном заведении по имени школа-интернат, и он вертелся как уж на сковородке – есть такое выражение, хотя ужа на сковороде никто никогда нигде не видал.
В общем, он крутился, то собирая свой летучий педсовет, то его разгоняя за бестолковость и разномнение, и все же узлы свои крепкие потихоньку развязывал, определяясь постепенно, что поминки пройдут в школьной столовой, но пустят на них не всех подряд, а только старшеклассников, для чего малышей покормят в срок, а остальные потерпят; что речь над могилой скажут только трое – он, директор, кто-то из воспитателей, только не Зоя Павловна, и, наверное, товарищ по интернату. Тут у него таилась некоторая закавыка, потому что Гнедой сказал бы плохо, Макаров мог сорваться в рев, в истерику, а остальные ребята не так уж хорошо знали Гошмана, потому что или появились недавно, или перешли из другой палаты, или же были вовсе безнадежны для произнесения речи в такой момент. Но поскольку было у Георгия Ивановича еще одно почти неразрешимое дело, выбор говорящего друга на могиле Гошки он пока откладывал, хотя вспомни о Топорове раньше, и главная загвоздка быстро бы разрешилась.
Но что делать? Русский человек силен задним умом, то есть находит выход тогда, когда – всё, проехали и этот выход из положения больше не требуется.
В общем, больше всего заедала и мучила директора мысль, что не хватает у него деньжат на духовой оркестр Гошке. В последнем порыве отчаяния он вызвал группу пацанов во главе с Макаркой и Гнедым, выдал им пару предпоследних сотен, на которые велел купить, во-первых, новые батарейки к огромному кассетнику «Филлипс» – гордости интерната, давнему дару спонсоров, а во-вторых, найти и купить – или взять в аренду – пленки с похоронными маршами. Кровь из носу! Где угодно – но достаньте.
Пацаны, обозначив для самосверки места в городе, где таковую редкую продукцию можно раздобыть хотя бы теоретически, кинулись врассыпную.
По пути в одну из точек и заскочил Гнедой к Топорику, сообщив печальную весть, назвав час, на который назначен выезд из интерната, описав цель, с которой движется дальше, и не забыв поклянчить на курево, что было вполне подходяще – и в смысле повода, и в смысле Кольчиной задумчивости, в результате которой Гнедому перепало куда больше, нежели он рассчитывал.
Скажи он тут старому другу, для чего именно ищет кассету с траурной музыкой, и все было бы решено в один миг – Топорик обладал способностью заказать не то что один – три оркестра, но Гнедой и сам толком не знал, по какой именно причине движется, для достижения какой точно цели принято такое распоряжение, а Кольча сам не догадался.
Дверь захлопнулась, Топорик тупо постоял перед ней, ни о чем не думая, глядя сквозь дерматиновую обивку куда-то вперед, сдвинув центр взгляда в неясную даль, потом пошел в ванную, встал под душ.
Долго стоял под острыми, режущими струйками, подняв лицо кверху, и слезы вымывало водой прямо из глаз. Он, привыкший существовать в бесчувственном мире, даже не понимал, что плачет. Откуда-то из живота, от самого низа, через желудок и диафрагму, вползала в горло, распирая его, душащая тоска, превращавшаяся по мере движения в стон, в плач, в вой.
Этот вопль был схож с рвотой – мышцы живота свело, сцепило какой-то судорогой, из глубины тела, из самых разных его частиц – из легких, из плеч, из кишок, выкатывались наружу остатки не пищи, но какого-то дерьма, какой-то тяготы непонятного свойства.
Может, это тоска покидает тебя, Кольча? Ну так вовсе не плохо же такое, глядишь, станет полегче? Но – нет. Тоска и вправду рвется наружу, но чем больше ее выходит, тем больше еще остается, тем больнее жить, труднее думать, страшнее надеяться.
Вот умер добрый Гошман. И – все. Его как будто не было. Так и он, Топорик, а точнее говоря – Никто.

2

Нет, ей-богу, видел Валентайн Кольчу издалека, слышал его страдания, знал намерения. Не объявился, не послал гонца: «мерина» или «Вольво», мол, к подъезду. Дал не спеша одеться, выйти из дому, явиться в интернат в достойном виде: темный костюм, а какой еще, он же единственный, – темная же рубашка, была и такая, в руке четырнадцать красных гвоздичек, по одной на каждый год Гошкиной жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я