https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


А может, он просто потерялся? Теряться можно не только в лесах, но и среди людей. Потерялся, хотя в мире материальном, где все измеряется адресом, тарелкой еды, теплой постелью, учением или работой, он как раз нашелся. Все у него есть! Но и ничего нет!
Он потерялся без всякой своей вины, просто потому, что лежал, как монетка, на виду, чуточку блестел, и его увидел и подобрал Валентин. Стал служить хозяину, стал его братом, посвящен в самые главные Валентиновы тайны, и оттого еще потеряннее, потому что легче и яснее не будет, ежели тягота давит на плечи.
Вот пришел Гнедой, поклянчил денег, поржал, ударил известием про Гошку, исчез опять и, сам того не понимая, ошпарил одиночеством. Кто он, этот Гнедой, который рад мелочевке на сигареты? Кому он нужен? А добрый мэн Гошка, которому никто не даст свой костный мозг, потому что никого у него нет? А он сам, Кольча? Никто!
Никто, ничто, нигде, никогда…
И вообще – как же все устроено среди людей? Почему, когда ты совсем один, ничего не можешь? Какую силу надо, чтобы выжить, выстоять самому, без помощи, без подпорок? Выбраться, получить специальность, работу, завести семью, родить ребенка?
Кольча вспомнил те полешки в Доме ребенка. Каждый из людей поначалу такой вот полешек. И сколько их, брошенных? Но если взять – и не бросить? Это значит, спасти человека. Так должно быть, но вот – не стало. Ни у тех полешков, ни у него.
Топорик представил себя вот таким беспомощным, глазеющим по сторонам кульком, ничего еще не соображающим, никакой такой беды не понимающим, и кровь ударила ему в голову. Таким он и добрался до своих пятнадцати лет – ничего толком не соображая. Плыл по течению.
Но вот пора остановиться, встряхнуться, понять, ухватиться за берег, взойти на него и жить.
Он ненавидел, злобно, до сердечного гула ненавидел неизвестную свою мать. Оставить его этаким вот беспомощным полешком – да как она сумела, смогла, посмела? За что наказала его вот этой сегодняшней его неприкаянностью, ненужностью, одиночеством? Первый раз он с удивлением подумал хорошо о полупьяных мамашках, бродящих по интернатскому двору – бесстыжие, срамные, стыдные, они в тысячу раз лучше матери… нет, женщины, родившей его и тайно канувшей в неясность, скрывшейся, сбежавшей, даже пусть умершей – ведь и смерть не извиняет это постыдное убегание…
Значит, подумал он по-взрослому, я должен подрасти, получить специальность, обязательно жениться и родить ребенка. Только тогда между ним и его дитем – не важно, кто это будет, – появится ниточка. У его ребенка будет он, отец, и этот его невидимый пока малыш, конечно, обопрется о него, а он обопрется на это будущее маленькое создание. И этот маленький человек спасет его, да, спасет.
У каждого человека есть две нити – от родителей и от собственных детей. И если одна нить оборвана, его держит другая, пусть даже если протягивается она от слабого, от маленького и бессильного. Это кажется – от бессильного. На самом деле сын или дочь – великая сила. Только не дай Бог, чтобы и эта ниточка не порвалась.
Мать! Где ты? Кто ты? Почему? Кольча мучительно, до слез в бесстрастных своих глазах, пытался вообразить ее облик – лицо, руки, одежду. Но ничего у него не получалось. Никаких намеков даже не подавала ему его младенческая память. Не кроилась его внешность и из мозаики встреченных им женщин – поварихи тети Даши, воспитательниц, не дай Бог, вроде Зои Павловны, и уж совсем спаси, из частей образа парикмахерши Зинаиды, вернее, множества Зинаид, встреченных им в разнообразных обстоятельствах, – с неподвижными, ничего не выражающими подбородками, равными им по ширине лбами – этакие овальные брикеты с наклеенными сверху волосами разного цвета, с одинаковыми отверстиями для глаз, носа, рта, размещенными лишь чуть выше или чуть ниже относительно лба и подбородка… Эти Зинаиды давно уже слились в его сознании в стандартную болванку, не выражающую чувств, но он бы согласился и на самую убогую и стандартную форму головы, окажись только это частью матери, его матери, пусть полупьяной, шепелявой, вонючей – лишь бы объяснила она хоть что-нибудь, пусть самую бесстыдную ложь рассказала, пусть только бы протянула от себя эту ниточку, соединяющую людей в невидимую цепь…
Только вот теперь, спустя почти год, как исчез с интернатского двора, Кольча неожиданно понял, почему, презирая мамашек, даже в самом неустойчивом возрасте, когда и море по колено, когда они все уже были рьяными курильщиками и знали вкус взрослого зелья, – даже тогда он странно сомневался в своем к ним отношении. Презирая, не смеялся над ними, испытывая отвращение, признавал их право на существование и, похоже, втайне завидовал тем, к кому хоть такие матери заявлялись на свиданку.
К нему никто не заявлялся, вот в чем дело, и хотя таких была целая ватага, а он, их признанный главарь, усмехался, наблюдая встречи заблудших мамашек с сопливыми чадами, втайне и он, и весь прочий безматерный люд тоскливо чего-то предчувствовал, ждал неведомого озарения, которым еще охолонет его жизнь, заставит вздрогнуть и опечалиться не детской тревожной тоской, а взрослым пониманием печального края, которое – не после них, выросших, повзрослевших, состарившихся, а – перед ними.
Краем кончается всякая жизнь, но не всякая – начинается.
Топорик сидел на диване, забившись в угол, сжавшись, занимая малую долю этого чужого пространства, весенние сиреневые сумерки вползали в окно, окаймленное палевыми занавесками, аккуратными, как и все остальное в этом запахнутом доме, неслышным криком, спорящим с разорванным, клочковатым, нестройным миром Кольчиного существования.
Ему хотелось крикнуть, но не кричалось, перехватило горло, а слезы пересохли в нем давно, еще в детстве. Говорят, такое случается с пустынниками – теми, кто всегда под иссушающими лучами солнца: все в них иссыхает, все выходит через пот, даже слезы.
Молчаливое, бесстрастное, неподвижное решение вступило в Кольчу: мать найти, ее судить своим собственным судом и отомстить.
А самому… Когда вырастет – жениться и родить дитя, спастись самому ниточкой, которая протянется от малыша к отцу. О любви он слыхал, даже как бы ее знал, но, как это часто бывает с недоросшими мальчиками, что это такое – не догадывался.

11

Право дело, Валентайн слышал все шевеления Кольчиной души. Наутро он появился в квартирке сам, велел запрягать «мерина», а когда выехали со двора училища, сказал, что они едут в Дом ребенка.
Адреналин, а это такое вещество, которое вырабатывает организм в свою же защиту при всяких волнениях, вплеснулся в сердце Топорика, но в меру, не очень бурно, и так вот – волнуясь, но не сильно, Кольча вслед за хозяином вошел в уже знакомый кабинет, увидел поднявшуюся навстречу даму, услышал ее толкования.
Протягивая Валентину четвертинку бумажного листа, причитая, что нарушает все мыслимые распоряжения, тетка рассказала, как ей с огромным трудом в каких-то там недоступных архивах удалось раздобыть вот этот адрес, где когда-то и проживала отказница Топорова Мария Ивановна.
Ни знакомое уже имя, ни слово «отказница» совершенно не зацепили Кольчу, он будто сквозь вату слушал обмен любезностями, который вели Валентин и главврачиха этого белоснежного склада живых полешков, и даже во дворе, прочитав адрес, переданный ему хозяином, Топорик был почти спокоен, совершенно недоверчив.
Адрес оказался местный, Валентин потребовал, чтобы они поехали тотчас же, и Кольча исполнил его волю. Своей у него не было.
Впрочем, а что делать? Не ехать? Забрать адрес, а потом пойти одному? Смысл? Ведь хозяин был его другом, он выполнял свои обязательства, немало ведь времени прошло с тех пор, как они были здесь первый раз, – Валентин помогал Кольче. Можно ли отвергнуть это?
Они пересекли город, с трудом нашли улицу, указанную в листке. Летом здесь, должно быть, настоящая деревенская благодать, а сейчас – глубоченные лужи, дорога не для «Мерседеса», и вокруг скучные серые ветви каких-то оттаивающих кустарников. Нашли дом – двухэтажную покосившуюся деревяшку, постучали.
Дверь открылась сразу, и в темном проеме, на фоне черной прихожей или, может быть, сеней явилось нечто нежданное, как вспышка какая-то, какой-то непонятный свет.
Перед ними, в деревянном обрамлении, стояла девочка в голубом платье – русая, гладко расчесанная и с косой, перекинутой вперед, на грудь.
Глаза у девочки были тоже голубые, прозрачные и глядели на двух взрослых людей, возникших перед ней, беззащитно и доверчиво.
Ноги ее были в больших, похоже, мужских тапочках, голубые, как и платье, колготки облегали тоненькие ноги. Вообще вся она походила на мотылька, радостно замершего на пороге свободы и заключения, света и темноты, не знающего, лететь ли дальше или вернуться назад.
Валентин вежливо поздоровался, боясь спугнуть явившееся чудо, эту Дюймовочку из древней сказки, вежливо же поинтересовался, живет ли тут Мария Ивановна Топорова, и девочка открыто улыбнулась, показав ровные, сияющие белизной, как в рекламе зубной пасты «Аквафреш», зубы, ответила тоненьким голосом:
– Вы ошиблись, здесь таких нет.
– А может быть, когда-то жила? – не изменяя своей вежливости и не выказывая нетерпения, настаивал Валентин.
– Не знаю. Нет, – отвечала девочка, а Топорик, стоя за плечом у хозяина, ощущал, как адреналин, непонятно по какой причине, переполнил его: ведь он, как ему казалось, совершенно не волновался.
– Может быть, в доме есть кто-то постарше? – настаивал галантный Валентайн. – Понимаете, это было довольно давно.
Дюймовочка не обиделась, согласилась, кивнула и крикнула, не оборачиваясь:
– Ма!
Что-то хлопнуло, в сенях или прихожей, как ни назови, в полутьме, одним словом, замаячила женщина, но на порог не вышла, а оттуда, из сумерек, спросила, в чем дело, и когда Валентин повторил, ответила, не колеблясь:
– Да, была тут когда-то квартирантка, но уехала в Сибирь, на какую-то стройку, и, говорят, умерла. А вы откуда? Кто? Зачем ищете?
Валентин обернулся на Кольчу, отыскивая в его взоре ему одному понятный ответ, – да и то верно, чего теперь таиться, раз умерла эта его неизвестная мать, и его понесло:
– Мы вообще-то из городского управления образования. Видите ли, Топорову разыскивает ее сын, прислал нам запрос из Москвы, он теперь видный человек, учится в институте международных отношений, будущий дипломат, ему за границу на работу ехать, вот и выясняет – для анкет, понимаете, разных, туда-сюда…
– Из Москвы? – удивилась недоверчиво женщина. И приблизилась к девочке. Лицо ее оставалось в полумраке, но все же высветилось: не очень старое и вовсе не похожее на портреты Зинаид, худощавое, с чуть выпуклыми голубоватыми, как у девочки, глазами.
А Валентайн, заслуженный мастер трепа, завершал, чуть утомляясь, свой пируэт:
– Ну что ж, раз умерла, сделаем запрос в органы актов гражданского состояния, ответим будущему дипломату – надо уважить его. А… куда она убыла-то? В какой, вы сказали, сибирский город?
Женщина на мгновение замялась, будто что вычисляла на скоростном компьютере, потом ответила:
– В Новосибирск.
Валентин произносил завершающие округлые фразы о том, как они благодарны, что извиняется за беспокойство, а Топорик все разглядывал Дюймовочку в голубом, ее глаза, тонкое лицо, русую косу – такую удивительно чистую и целомудренную, ее хрупкую, худенькую фигурку, светлеющую на фоне темного мрака сеней.
Наконец они попрощались окончательно и ушли, и хотя Кольча больше не оглядывался, спиной чувствовал, как Дюймовочка глядит на машину, да и мать тоже разглядывает их, конечно же, вовсе не похожих на работников управления народного образования, и разве могут быть в этом управлении такие машины, как этот первоклассный зверь?
А Валентин, точно грузчик, сваливший с себя тяжкий куль, расслабленно толковал, что теперь Топорик может жить вольно, выкинуть из головы свое прошлое, ведь незримое же, невидимое ему, а значит, и несуществующее, потому как Топорик не помнит его, а вот теперь, когда выяснено, что матери больше нет, надо забыть это смутное прошлое так, как будто его никогда не было и другого не дано… Это значит, распорядилась судьба…
Валентин был явно рад, смеялся, тормошил Кольчу, и это ему слегка удалось, Топорик откликался его репликам, кивал, пытался тоже неуклюже, но шутить, если шутка приходилась к месту. И все же не покидала его какая-то тяжесть. И даже память о девочке в голубом платье не могла стереть какую-то непонятную тоску.
К вечеру, в тот же день, запасшись двумя титановыми лопатами, они закопали чемодан с деньгами.
Он оказался самым настоящим сейфом, который сперва прошел крутое испытание. Наполнив полную ванну в Кольчиной квартире, Валентин положил вовнутрь кирпич, а сверху стопу старых газет.
По периметру открытого чемодана была черная резиновая прокладка, верхняя крышка плотно входила в нее, такой чемодан мог хранить бумаги под водой, что и было испытано с блеском: ни единая капля не проникла внутрь.
Валентин наполнил водонепроницаемый чемодан баксами до упора. Хранилище было размером примерно сантиметров семьдесят длиной, пятьдесят высотой и пятнадцать шириной, так что влезло раз в десять больше того, что они наменяли в Москве, – Валентин довез недостающее в несколько ходок. Топорик все это время старался выходить из комнаты, пока там священнодействовал хозяин, – то в кухню, то в туалет или в ванную, без всякой к тому нужды. Но брат и шеф без конца его подзывал, как будто втягивал в свои хлопоты. А может, поглубже, поосновательней погружал в тайны?

12

Они работали во тьме, поставив машину так, чтобы с дороги ее заслонял кустарник. Было это в том самом месте, между березовых колков, которое выбрали, возвращаясь из Москвы. Весной здесь все зальет, потом вода спадет, но поскольку это низина, все быстро зарастет густой травой, так что сюда редко кто забредет. Люди ищут где посуше, а тут будет влажно.
Блистающий металлом чемодан белел, прислоненный к березе.
Было тихо, стыло, по ночам весна отступала, позволяя усталой зиме вернуться в поля хотя бы на несколько часов, да и земля еще не оттаяла, так что копать было нелегко, благо лопаты были титановые – нашелся же сообразительный умелец – острые и легкие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я