Положительные эмоции Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Всё страшно в этой книге - и человеческое одиночество, и пронизывающий всю жизнь героев обман, и страх, и воющий вместе с волком Андрей, и то, что никакого будущего или, наоборот, надвигающееся, пугающее. И сама любовь, глубокая, настоящая любовь Настёны и то, что ее надо скрывать. И сам конец страшен, когда Настёна плывет по реке и слышит за собой в темноте погоню, весла чьей-то лодки. Выслеживают, выслеживают...
Читал с каким-то ужасом, тоской, вконец меня замучил Распутин, и в то же время с великой радостью. Есть еще порох в пороховницах! Смотрю на простое, хорошее, с человеческими глазами лицо Распутина в начале книги, и так хочется увидеть его живым. Увидеть и крепко пожать руку - молодец! И ведь чуть-чуть не увидел. В 76-м году во Франкфурте, на книжной ярмарке. Оба мы там были. Но не столкнулись.
Книг его на стендах не было. И Трифонова, приехавшего вместе с ним, не было. Я даже не могу вспомнить, что же было. Красивые издания "Авроры", громадный портрет Брежнева, а вот в смысле "почитать" что-то не припомню. А книгу Распутина все же нашел. Рядом, в павильоне какого-то ФРГшного издательства. А на обложке изображен был тот Распутин, бородатый... Почему? Чтоб бойчее раскупали?
Осенью прошлого года я выступал перед студентами Кёльнского университета. Рассказывал о современной, советской литературе. Потом профессор Казак, организатор всего этого дела, с улыбкой сказал: "Ко мне подходят студенты и с удивлением говорят: послушаешь Некрасова и видишь, что в России с литературой вовсе не так уж плохо, даже хорошо. А нам говорили..."
Да, чего-то я не учел. Не учел просто, что о нашей литературе вообще мало знают. Сурков, Георгий Марков, Михаил Алексеев - что говорят немецкому студенту эти имена? Ничего. А я, рассказывая о Шукшине или Сёмине, о тех, власть предержащих, и не упоминал. Хотелось говорить о хорошей литературе, а не о тех, кому хорошо в литературе. Что ж, теперь учён, в следующий раз расскажу и об этих, последних, которых никто не читает...
7
Кто не помнит неунывающего поэта Ляписа-Трубецкого из "Двенадцати стульев", его бессмертного Гаврилу? "Гаврила ждал в засаде зайца, Гаврила зайца подстрелил". Зайца, как помните, пришлось убрать - не сезон, бекаса тоже, по той же причине, и всё кончилось тем, что Гаврила птицу подстрелил.
Очевидно, этот незабываемый, любимый образ и натолкнул на мысль окрестить Гелия Гаврилой. Он тоже был не прочь кое-что подстрелить, а потом рассказать об этом. К тому времени, как я с ним познакомился, иначе, как Гаврилой, его никто не называл. К тому же - Гелий - язык как-то не поворачивался называть так уважаемого человека.
Кроме охоты и охотничьих рассказов, Гаврила, он же Гелий Иванович Снегирев, любил и веселое общество, пропустить шкалик-другой. Пишу в прошедшем времени, так как неожиданно (и с чего бы это?) сердце вдруг зашалило, запротестовало, и образ жизни пришлось чуть изме-нить. Но в те далекие дни нашего первого знакомства - а было это лет пятнадцать назад он беззаботно принимал, и не один шкалик, и был веселым, красивым, здоровым парубком, уже тогда членом Союза писателей, к тому же - маленьким, но начальством. Должность его называлась - заведующий сценарным отделом Киевской студии хроникально-документальных фильмов. Мы, авторы, должны были к нему прислушиваться и выполнять его указания. Звучали они приблизительно так:
- Юрка с Максом топают в "Гастроном". Как минимум, два пузырька. Закусь - сами знаете. Хлеба, буханку украинского, думаю, хватит. Пиво здесь, в буфете. Сервировку беру на себя. Одна нога здесь, другая там. Выполняйте!
Через полчаса, а то и раньше, Юрка с Максом возвращались, двери сценарного отдела наглухо закрывались, из ящиков письменного стола вынимались тарелочки, вилочки и тому подобное, и собравшиеся приступали к обсуждению сценария. Было шумно и весело. Иногда звонил телефон, и все по очереди, соперничая в остроумии, сообщали кому-то в трубку, что товарища Снегирева вызвали в ЦК и вернется он не раньше шести вечера. Как ни странно, но сценарии после этих обсуждений выходили не хуже остальных, а фильмы иногда и лучше.
О прекрасное это время! Обсуждение сценариев (или чего-то уже другого) после окончания рабочего дня продолжалось на квартире у Гаврилы (или кого-нибудь другого) и заканчивалось далеко за полночь.
Кроме того, у Гаврилы была дача в Ворзеле (потом он ее, увы, продал), и, так как большин-ство авторов, как и сам хозяин, были поклонниками природы и свежего воздуха, обсуждения часто проводились на даче. В перерывах между обсуждениями, заседаниями, собраниями и прочими партбюро (и членом его он тоже был) Гаврила писал. Иногда читал вслух. Все смеялись. Бывало, и печатался. Однажды даже в "Новом мире". Это было событием. Попасть в эту святая святых не всякому было дано. Во всяком случае, никому из украинских китов, в том числе и Вадиму Собко, Гаврилиному дядюшке, такое счастье не выпадало. Гавриле выпало. Напечататься у Твардовского было почище какого-нибудь "Знака почета" за успехи в деле развития украинской советской литературы.
Одним словом, жизнь текла себе помаленьку со своими заботами и волнениями, не переходившими пределы нормы. Текла себе, текла, пока постепенно, исподволь, не стало что-то меняться. Симпатичного, доброго директора убрали, сценарии новому начальству стали не нравиться, а заодно и их авторы. И пришлось Гавриле расстаться с отдельным кабинетом и заняться режиссурой. Занялся, выпускал не ахти какие, но выходившие всё же на экран ленты о сельских тружениках и передовиках производства. Как будто уладилось. Но в начале 74-го года и это кончилось. Как отрезало. Отовсюду, откуда было возможно, исключили. Из партии, из Союза писателей, Союза кинематографистов. С работы уволили. К тому же, бросила жена. Взвесила все "за" и "против" и ушла, забрав с собой 10-летнего Филиппа. А в Филиппе Гаврила души не чаял.
Что было всему этому причиной? Не по той дорожке пошел! Не тех друзей выбрал! Всё это весьма выразительно доказал Гелию Ивановичу его родной дядюшка Вадим Николаевич Собко, писатель более чем посредственный, но влиятельный, член всех президиумов и парткомов, человек ушлый и знающий, что к чему. Гелий Иванович не внял. С того и пошло.
Непосредственным толчком послужил визит Гаврилы ко мне во время обыска. Считается, что в тяжелую минуту всем надо быть вместе. Власти дружеских этих порывов не понимают, не любят и за них наказывают. На следующий же день у Гаврилы был "свой собственный" обыск, нашли какую-то ерунду, но этого было достаточно. Дорога не та, и друзья не те... Ясно и просто.
Расстались мы с Гаврилой 12 сентября 1974 года на Бориспольском аэродроме. Сжали друг друга, расцеловались, и больше я его не видел.
С тех пор прошло три с половиной года. И что-то за эти годы с Гаврилой произошло. Борцом он никогда не был, окружающую действительность осуждал не больше других (может, чуть громче, голос у него актерский, хорошо поставленный), в диссиденты не лез, короткометражки его о доярках протеста у начальства не вызывали. И вдруг...
"Мама моя, мама...", конечно же, особой радости властям доставить не могла. Но терпели. Терпець увiрвавсь - прекрасное украинское выражение после "клеветнического" письма советскому правительству. Это уже ни в какие ворота не лезло. Наглость какая! Подождали немного, какая на это реакция будет, - потом пришли, порылись в книгах и увели. Куда, до сих пор неизвестно. Сведений о нем никаких. Суда еще не было.
Гляжу на фотографию Геляши. В клетчатой ковбоечке. Точно такая же у меня, вместе покупали. Лицо красивое, спокойное, следов болезни не видно. А он уже инвалид 2-й группы. Сердце ни к чёрту, со зрением плохо, почти не видит.
В конце прошлого года столкнулся я на римском аэродроме с друзьями Гаврилы по студии, с его сослуживцами. Видали его за месяц до ареста. После письма своего стал спокойней, уверенней. Ни о каком Израиле и думать не хотел, хотя в кармане вызов - новая жена еврейка. "Никуда не сдвинусь. Вот так вот, не сдвинусь..." И мне в последних письмах: "Решение принял. И бесповоротно. Приму удар. Снесу".
Снесешь ли, Геляша? Пятьдесят лет не двадцать. И здоровье не то. Помню, как сказал мне, выйдя из тюрьмы, Иван Дзюба: "Тюрьму может вынести только тот, кто умеет по-настоящему ненавидеть". Наука ненависти - не твоя наука. Но, судя по письмам твоим - Брежневу, Картеру, - дошел до точки.
Перечитал сейчас Кузнецова, и, хотя читал и раньше, всё стало как-то особенно ясно. Одиночка, барак, карцер... Следователи, надзиратели, конвоиры... Уголовники, педерасты, онанисты... Нелегкий ты избрал путь в свои пятьдесят лет, Гаврила. Но избрал сам, никто тебя не толкал. Наоборот, отталкивали. Дай Бог тебе сил. Дай Бог...
А нам веры в то, что и наши усилия к чему-то могут привести.
Не меняю ни строчки в уже написанном. Но жизнь вторгается в него.
Факты известны...
Первого апреля Снегирев в полубессознательном состоянии, с парализованными ногами, препровождается из тюремной больницы в городскую, "Октябрьскую". Его посещает жена. В тот же день (в тот же!) в газете "Радянська Украша" появляется за его подписью "покаянное" письмо. Всё понял, во всем ошибался, благодарит "органы" за то, что помогли ему понять! И за хорошее лечение... А Некрасов и генерал Григоренко - негодяи и сионисты. Во всем они виноваты...
Что можно к этому добавить? Да ничего... И так понятно...
Не так уж важно, кто из следователей и какого ранга составил это письмо. Ясна и цель его - раздавить человека, оплевать...
Удалось ли?
Сведения из Киева не доходят. Просачиваются чудом. Стена... Всё та же Стена.
Известно только, что ни по ту, ни по сю сторону Стены не нашлось никого, кто поверил бы в искренность этого письма... Григоренко же и Некрасов всеми возможными средствами пытались дать понять Гелию (и, кажется, удачно), что они-то, во всяком случае, не верят и знают цену всей этой подлости. Именно подлости. Не нахожу, да и не ищу другого - это самое ёмкое, самое всеохватывающее слово. Подлость!
А дальше?
Дальше один только вопрос - о жизни...
(Всё нижеидущее - без изменения, как было до написания этих дополнительно вставленных строк.)
Все-таки это поразительно. И в какой-то степени знаменательно. Люди, всю жизнь прожив-шие в советских условиях, привыкшие к ним, притесавшиеся, нажитым годами скептицизмом и долей цинизма оправдывавшие неоправдываемое (плетью обуха не перешибешь!), вдруг взрыва-ются, собственными руками ломают эту устоявшуюся, тошную, но такую же, как у всех, жизнь и идут, если не на плаху, то по направлению к ней...
Пошел и Руденко. Я знаю Миколу много лет. Тридцать, не меньше. Начинали почти вместе. И оба успешно. Фронтовики, молодые - нам дорога! И печатали его, и во всякие президиумы-секретариаты избирали, даже секретарем партбюро одно время был. И не в самое легкое время - когда космополитов надо было уничтожать.
Думаю, что именно тогда в нем, преуспевающем писателе и коммунисте, началось какое-то первое брожение. Дальше круче, крепче. Постепенно лишился всех постов, перестали издавать. Знакомо... Уже здесь, на Западе, узнал я, что возглавил он Хельсинкскую Группу на Украине... И забыли всё - былые заслуги, книги, то, что воевал неплохо, раненный-перераненный. Семь лет! И три года потом ссылки. Щоб не був таким розумним! - как говорят у нас, на Украине. А ведь шепни в подходящую минуту, за рюмочкой водки, вожди наши, писательские, Козаченко или Збанацкий, кому-нибудь повлиятельнее: "Не надо! Свой хлопец! И воевал хорошо. Не надо сажать", - и был бы порядок. И шепни Собко о своем племяннике, тоже сошло бы... Но всё горе в том, что хлопцы-то уже не свои... И на кормушку вашу им наплевать. Обрыдла...
А меня тут, на Западе, спрашивают - многие ли у вас в Союзе верят в коммунизм? Никто - отвечаю. Ни один человек. Но терпят, голосуют. И вот через шестьдесят лет - сюрпризик! - стали голосовать против! Единицы? Пока единицы. Но во весь голос...
Мишель, муж дочери моих милых хозяев, в юные годы отказался взять в руки винтовку. По убеждению. И был наказан. Отсидел восемь месяцев. Рассказывает, что было не сладко. Кормили плохо - суп, каша, какие-то овощи, мясо раз в неделю. Камера на двоих. Параша... Это было пятнадцать лет назад. Сейчас за это же самое сидят дольше. Но зато телевизоры.
Во всех книжных магазинах Женевы продается книга "Женевские тюрьмы". Их история, фотографии, очень подробные планы.
Это Швейцария.
Французские тюрьмы. Журнал "Пари-матч" за 10 февраля 1978 года № 1498. Статья "Наши тюрьмы". Много фотографий. На одной известный марсельский гангстер Герини. Полуголый, стоит спиной к нам, упершись руками в вертикальную, толстую железобетонную решетку. Слева стол, покрытый скатертью. Много книг, магнитофон. Над столом зеркало с полочкой. На стуле пижама в мелкую клеточку. Перед столом, ближе к нам, шкаф. Справа койка простыни, одеяло. На потолке лампочка с затейливым абажуром. Ни дать, ни взять, комната в студенческом общежитии. Телевизора вроде нет. Это тюрьма Пуасси.
Жак Мерен, бандит №1, приговоренный к двадцати годам, отбывал их в парижской тюрьме Сайте. Камера 3,6 метра на 1,8. Нарисовал и дал журналистам план ее. Койка, стул, стол, шкаф, вделанный в стену рукомойник, в углу унитаз. Жалуется, что, прожив в такой камере пять-шесть лет, можно стать зверем. Тем не менее умудрился в ней написать и издать (почти Кузнецов!) роман "Инстинкт смерти".
В Maison d'arrets - арестных домах - их во Франции 134 - камеры на 4 и на 16 человек. Койки в два яруса. Простыни есть, скатертей нет. В камере на 16 человек - три стола. За одним сидит парень, что-то пишет. Перед ним, насколько я могу понять, стакан вина. Лампочка одна на всю камеру, 25 ватт, плохо. Счастливчики, попавшие в повара, библиотекари, счетоводы ("придурки"), зарабатывают по 9 франков в день - 270 франков в месяц. (По официальному курсу, 45 рублей, средняя наша пенсия, и в шесть с половиной раз больше, чем получает у нас солдат.)
О питании в статье не говорится. Арестанты жалуются на тесноту, отсутствие свежего воздуха, эту самую лампочку в 25 ватт, и ни слова о еде. Очевидно, терпимо, иначе сказали бы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я