Положительные эмоции магазин Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ученые мужи углубились в рассматривание рукописи, оживленно обмениваясь замечаниями и впечатлениями.
Посещение музея было последним приятным событием начала зимы. 25 ноября, в день моего рождения, закончилась навигация – это всегда тяжело воспринималось соловчанами. В начале декабря сняли начальника КВЧ Мовшовича, что очень встревожило Котляревского. Через несколько дней он мне сказал: «Скоро библиотеку разгонят. У нас у всех, кроме вас, Юра, и архимандрита, большие „букеты“, да и у активистов тоже. Режим усиливается, на воле аресты, у Дворжеца жену арестовали – он ходит как в воду опущенный, а ведь она член партии с 1912 года!» Дворжец был заместителем начальника ПУРа республики, член партии с 1905 года. Сидит за то, что работал у Троцкого, когда тот возглавлял Реввоенсовет. Арест его жены, работавшей в аппарате у Землячки, – плохой знак для партработников-соловчан.
Нас посетил новый начальник КВЧ по фамилии Пендюрин. В сравнении с прежним это какой-то дворник малограмотный. Котляревский и другие библиотекари встали навытяжку, а я в то время, когда они зашли, был на лесенке у верхних полок и, когда Котляревский крикнул: «Внимание!», я сел на верх лесенки. Наш заведующий стал докладывать, называя фамилии сотрудников. Когда до меня дошла очередь, начальник спросил меня: «Ты чего лыбишься?» Я сделал глупое лицо и спросил: «Что такое лыбишься? Я не понял, объясните, пожалуйста». Начальник молча отвернулся и спросил: «Запрещенку куда ложите?» Котляревский повел его в архив. Вангенгейм упрекнул меня за непочтительность к начальству. Кстати сказать, у меня при виде «начальников», особенно раздутых от важности «унтеров Пришибеевых», непроизвольно появлялась улыбка, по мнению окружающих, очень саркастическая, что доставляло мне множество неприятностей.
Из архива начальство пошло по всем помещениям и даже заглянуло в жилую комнату. После его ухода бледный Григорий Порфирьевич сказал, что начальник не понимает, зачем столько книг собрали и зачем столько заключенных здесь «ошивается». Осмотрев жилую комнату, он процедил: «Как тараканы в конурку залезли. В колонне жить надо». Ушел начальник, не сказав «до свидания», а вошел не поздоровавшись. Прежний начальник так не поступал.
Через несколько дней пришли представители 3-й части и опечатали архив. Григорий Порфирьевич, предчувствуя это, предоставил мне в последнее время пастись в архиве. Я просматривал старые журналы, в том числе «Соловецкие острова», стенограммы съездов, любовался антикварными произведениями, стараясь побольше запомнить и сохранить в голове и сердце.
Новый, 1937 год мы встретили еще в библиотеке, а накануне состоялся прекрасный новогодний концерт – последний в истории соловецкого театра. Все исполнители, предугадывая это, играли так, как перед смертью, отдавая все свои силы и вдохновение залу. Как пел Привалов, как исполнил Брамса и Рахманинова (2-й концерт) Выгодский! Все были растроганы, очарованы. (Кстати, Рахманинов, как белоэмигрант, был запрещен для исполнения, и его подали как Чайковского.) Какие миниатюры новогоднего содержания разыгрывали комики-эстрадники и артисты оперетты! Конферансье Андреев смешил публику до слез, в том числе и руководство лагеря, восседавшее в «правительственной» ложе. Экспромты Андреева были весьма смелыми и острыми. Например, он передал разговор двух чаек: соловецкой, прилетевшей на зиму на юг Европы, и французской. Соловецкая чайка так хвалила Соловки, что французская захотела туда полететь весной. Соловчанке стало жалко француженку: «Ах! Ты болезная, да ты же иностранка, тебе же пе-ша пришьют (подозрение в шпионаже) и нас подведешь под монастырь (под монастырем расстреливали), не придется полетать над монастырем, да и кого смотреть – монахов нет, Монахов есть». Француженка огорчилась и прощебетала: «Ну ваши Соловки к монаху». Начальство тут не смеялось. На другой день Андреев получил трое суток ШИЗО.
Второго января пришел начальник колонны и объявил о переезде всех жителей библиотеки в колонну. Мне опять досталась 11-я камера во второй колонне, где кишело 80 человек и место было близко от прежнего, тоже рядом с Бурковым, но с другой стороны. Опять перед глазами была стена с нарисованным социалистическим дымным городом. Словно и не прошел год, и никуда я не уезжал, и не было у меня ярко освещенного кабинета с зелеными гардинами, с чистым воздухом, тишиной и книгами. Буркову и Лукашову я сказал, что если Котляревского и других библиотекарей уволят, то я тоже демонстративно уйду. Они одобрили мое решение. Катаока, по обыкновению, посмеялся и сказал что-то про самурайский дух.
В этот же день пришел начальник КВЧ Пендюрин, которого я называл Пень-дурин, и объявил о назначении нового заведующего. Им оказалась мадам Орлова Ираида Петровна – бывший работник НКВД, отбывающая срок в Соловках по 193-й статье (воинское преступление). Говорили, что до ареста у нее на петлицах красовалось по ромбу, означавшему, по аналогии с царскими рангами, генеральский чин.
Была создана комиссия из работников КВЧ, 3-й части и новой заведующей, которая проверяла допустимость книг для лагерной библиотеки, а также их наличие. Библиотеку закрыли, и только СИЗО регулярно снабжали книгами. Мы все работали по обслуживанию комиссии: переносили и сортировали книги, проверяли наличие и т.п. К концу недели уволили старушку Ольгу Петровну, которая до ареста заведовала кафедрой иностранных языков в Академии имени М.В. Фрунзе. В начале следующей недели Орлова уже приняла библиотеку и объявила об отставке Котляревского и Вангенгейма. Остались профессор Казаринов, я, переплетчик и архимандрит – дневальный. В штат были приняты Удисман и Шепсман – оба бывшие работники НКВД, сидевшие по 193-й статье, оба необразованные, не знающие библиотечного дела, не любящие книги, как и Орлова. Казаринову и мне было дано задание: обучить новый штат.
Я сразу же заявил об уходе в знак солидарности с уволенными. Орлова была удивлена и рассержена.
– Ты не понимаешь, что говоришь, – закричала она. – На общие работы захотел?! На диетпаек? На 400 грамм? В снегу не барахтался давно?! Это тебя кто-нибудь подучил? Котляревский, наверно?
Я спокойно и, как мне казалось, презрительно ответил:
– Во-первых, не смейте обращаться ко мне на «ты»; во-вторых, никто меня не подучивал, я просто не хочу с вами работать.
– Вас не спрашивают, что вы хотите. В лагере за отказ от работы заключенных наказывают, – угрожающе прошипела Орлова и вышла из книгохранилища. Казаринов сидел бледный и очень постаревший, он тихо сказал:
– Напрасно вы так. Она добьется, чтобы вас послали в Филимоново или Исаково на торф, и всем вашим занятиям конец.
– Ну и черт с ней, – сказал я, оделся и вышел во двор.
Я был страшно зол и даже задыхался от бессильной злости.
Меня огорчала позиция Казаринова. Я чувствовал, что он боится Орлову, презирает эту вульгарную «начальницу», но хочет остаться в библиотеке. Мне же казалось справедливым проявить солидарность с Григорием Порфирьевичем и всем уйти одновременно. На другой день я не пошел в библиотеку и лежал на нарах, размышляя о дальнейшем, когда за мной пришел нарядчик и велел идти к начальнику КВЧ в библиотеку. Пень-дурин принял меня в архиве, листая «Орлеанскую деву» Вольтера с иллюстрациями в стиле французского распутства. Разговор сразу начался с угроз. Я спокойно и подчеркнуто вежливо отвечал, что в кремле больше половины заключенных не работает и если я буду вместо работы учиться, то это не будет нарушением режима, что ему как начальнику культурно-воспитательной части мое поведение должно импонировать: я за год выполнил программу 8-го и 9-го классов средней школы, то есть я не опускаюсь, а повышаю свой культурный уровень. Начальник смотрел мутно и молчал. Я тоже молчал. Наконец он тихо сказал: «Распустили вас. Скоро подтянем. А пока на торф пойдешь». Я повернулся и, не ожидая разрешения, вышел из архива, из библиотеки.
Гуляя по заснеженному кремлю, я продумывал текст заявления о голодовке. В камере Лукашова я аккуратно написал заявление, оставив место для даты. Скорее всего завтра утром меня увезут на Филимоново, и там я официально вручу заявление о голодовке начальнику лагпункта. Пока же я обошел некоторых знакомых и сообщил о предстоящей голодовке. Голодовку одобрили Бобрищев-Пушкин, Бурков, Лукашов. Не одобрили Арапов, Котляревский, Катаока и Шведов – инженер, вернувшийся из Парижа, мой соэтапник. У неодобривших общий тезис был: голодовка вредна для моего здоровья, поскольку я еще малолетка. Котляревский и Арапов указывали, что это может затруднить освобождение.
На другой день после завтрака я снова улегся на нары и стал ждать. И часа не прошло, как меня за ногу потянул нарядчик. Рядом стоял стрелок.
– Собирайтесь с вещами, – сказал нарядчик.
– Куда? Зачем?
– В Филимоново.
– Я не поеду.
– Поедешь, – сказал стрелок.
– Я умоюсь и схожу в уборную.
– Пять минут на все, – сказал нарядчик. Я вышел с полотенцем, но вместо уборной побежал в камеру Лукашова, сказав об увозе в Филимоново. Следом пришел Бурков. Я попросил его занять наблюдательный пост над лестницей в колонну. Лукашов на скорую руку организовал чай. Мои продукты хранились в камере у Лукашова. Кое-что из вещей я тоже перенес к нему еще вчера. В 11-й камере оставалась постель, одежда и чемодан с минимумом носильных вещей. К сожалению, я забыл, что под газетами на дне чемодана лежит мой гороскоп. Пришел Бурков и сообщил, что стрелки меня ищут по камерам, а нарядчик ругается. Я к этому времени закончил чаепитие и еду впрок, распрощался с моими друзьями и, пока стрелки были в 6-й камере, сбежал с третьего этажа в 11-ю камеру и влез на свое место. Постель моя была уже свернута нарядчиком и завязана веревкой. Я бросил в чемодан полотенце и умывальные принадлежности, надел бушлат и лег на нары.
Вскоре появились стрелки и нарядчик. Все кричали и торопили меня. Я, продолжая лежать, тихо сказал:
«Я не хочу в Филимоново и шагу не сделаю». Опытные стрелки взяли меня на руки, нарядчик нес вещи, и вся процессия, собравшая немало зрителей, спустилась во двор к саням. Меня усадили в сани, подложили под спину вещи, конвоир предупредил, что при попытке соскочить с саней он применит оружие, друзья замахали руками, и сани тронулись к воротам.
Был морозный серый день 11 января. Лошадь бежала шустро. Двенадцать километров до Филимоново мы проехали за час. Зимние пейзажи из-за недостатка света выглядели угрюмо. Филимоново – штрафной лагпункт, кучка неказистых бараков – тоже не веселило взгляд. Сани свернули к конторе. Вышел начальник лагпункта бывший штабс-капитан Торский. Он знал меня по библиотеке и, конечно, был предупрежден о моем наказании. Стрелок передал Торскому большой конверт с моими документами, возчик поставил к конторе мои вещи. Прошли в контору. Торский расписался в приеме заключенного, стрелок схватил расписку и умчался в кремль, а я остался в обшарпанном кабинетике Торского. Он начал проводить политико-воспитательную беседу, но я достал заявление, проставил дату, вручил его Торскому, сказав: «Я с сегодняшнего дня объявляю голодовку. Прошу зарегистрировать заявление и отвести меня в барак». Торский был поражен, но молча отметил заявление.
Я терпеть не мог интеллигентных людей, сидящих за так называемые бытовые преступления, а еще противнее, когда они выполняют функции лагерных начальников. Вот так брезгливо я относился к Торскому – внешне интеллигентному, с хорошими манерами, но мелкому подхалиму и трусу. Прочитав мое заявление несколько раз, он крикнул нарядчику, чтобы тот проводил меня в барак.
В бараке, наполовину не заполненном, я выбрал место на нижних нарах у окна. Устроил постель, улегся и начал продумывать события последних дней. Настроение у меня было отличное. Во-первых, я поступил так, как считал нужным, не соблазнился «чечевичной похлебкой», во-вторых, я имею возможность проверить силу воли и крепость духа. Я хоть в микромасштабах, но вступил в бой с мощной машиной власти и предъявил свои требования. Я требую, а не сгибаюсь. До чего же хорошо!
Требования мои в заявлении не носили политического характера, таким образом, заявление не содержало криминала и не могло быть использовано против меня. В заявлении указывались причины, побудившие начать голодовку. Во-первых, немотивированное наказание в виде ссылки на тяжелые и вредные работы на торфоразработках зимой, где обычно и взрослые не выдерживают работы на морозе по колени в торфяной жиже. В связи с этим наказанием запрещение дополнительных писем домой, что явится страшным ударом для моих родителей. Во-вторых, лишение возможности заниматься самообразованием (на Филимоново для этого нет условий), что противоречит идее повышения культурного уровня в целях перековки. Далее я кратко указывал причину, вызвавшую наказание, – желание перейти на положение ненаряженного, чтобы иметь больше времени для учения, памятуя, что Ленин говорил: «Главная задача молодежи – учиться, учиться и учиться».
Голодовка может быть снята при выполнении следующих условий: 1) возвращение в кремль и неиспользование на общих работах (статус ненаряженного); 2) разрешение одного дополнительного письма; 3) предоставление возможности пользоваться в библиотеке без ограничения литературой по всем отраслям знаний, необходимой для самообразования.
Вечером пришли в барак рабочие с торфоразработок, из леса. «Торфяники» выглядели ужасно: мокрые до колен штаны, хлюпающие кордовые ботинки, даже лица забрызганы торфяной жижей. Ближайшие по нарам соседи поинтересовались мной. Я сказал, что объявил голодовку и лежу, сберегаю силы. Какой-то добрый старичок принес мне кружку кипятку, приговаривая: «А при голодовке-то надо пить побольше, да водичку-то потеплее, от теплой водички спится крепче». Он был прав. Я выпил две кружки теплой воды и хорошо уснул.
На другой день с утра я тоже попил теплой воды и снова уснул. Проснулся я от звона колокольчика, в окно была видна пара красивых коней, запряженных в беговые санки, от которых шел высокий толстый человек в белом полушубке, а за ним семенил Торский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я