Все для ванной, в восторге 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


На нашей батарее организована касса взаимопомощи. Кто хочет, сдает туда каждые десять дней свое денежное содержание. Наши офицеры, естественно, идут впереди, но и солдат набралось немало, некоторые с весьма щедрыми взносами. Один офицер, один капрал и один рядовой составляют правление кассы и будут заботиться о том, чтобы неимущим солдатам, нуждающимся в преддверии зимы в ботинках или белье, оказали необходимую помощь, без широкой огласки, разумеется.
Уже в первый вечер мы собрали более двухсот франков.
Все еще держится хорошая погода. Из туманных утренних сумерек рождается серебряный, почти безоблачный день, внезапная радостная синь. Ольха все редеет. Только кое-где блеснет струящееся мерцание, да слышен ломкий хруст. Леса стали серые и коричневые, темно-коричневые с затаившимся красным, с гибким белым редких берез. А к вечеру на склоны, на виноградники, полные сизых ягод, снова опускается осенний туман и все превращается в золотое парение.
Мы, как представители, так сказать, строительного управления, осматриваем позиции других батарей. Бесчисленные кругляки для фашин у них просто замечательные. Они получили их без всякой заявки, попросту ограбили ближайший дровяной склад. Война есть война. Аккуратно выписанный счет на сумму более чем двести франков очень скоро напомнил им о гражданских порядках, которые пока еще соблюдаются у нас в стране.
Деревня, последняя вдоль дороги, так живописно расположилась на склоне, что мечтаешь о свободном дне или об этюднике, хотя в глубине души радуешься, что из этого здесь ничего не выходит и остается одна отговорка - занятость, а не собственная беспомощность, так хорошо знакомая и так легко забываемая. И здесь наверху, как и по всей долине, крышей для домов служат простые камни, тяжелые и серые, словно чешуя неведомого чудовища. Кое-где на таких крышах зеленеет мох. А когда смотришь с высоты, это напоминает стадо, сгрудившееся вокруг хорошего пастуха - церквушки, на колокольне которой развевается швейцарское знамя.
Но самое прекрасное - это все-таки каменная кладка, грубая и живая, из неотесанных камней, без всяких украшений, прерываемая лишь полутенью виноградной листвы да чернотой открытой полуциркульной арки. Хрюкают свиньи в хлеву, окруженном роями мух. А на стене виноградника, как органные трубы, стоят в ряд ребятишки; каждый раз встречая нашу машину, воняющую сырой нефтью, они ликуют так, словно мы возвращаемся после великой победы.
Позже, после еды, мы видим их снова: молча и робко они ждут со своими кастрюльками и консервными банками, пока им нальют остатки супа с нашей кухни.
Прав был наш капитан. На днях он пришел на батарею и принес много кусков хлеба, который побросали лишь потому, что он был вчерашний. Капитан пригрозил строгим наказанием, и действительно с хлебом стали обращаться бережнее. Возможно, возымела действие угроза капитана, возможно - вид безмолвных детей и бедность, которая встречается здесь на каждом шагу.
Ведь чаще всего мы не злы - просто глупы, а еще чаще даже и не глупы, все дело в недостатке воображения. Или, что то же самое, в лености сердца.
Когда мы осмотрели позиции и собирались как можно скорее, пока еще не закрыта дорога, уехать, произошла небольшая авария. Во время ремонта я все смотрел на молодую женщину, которая в голубом с белым платье стояла у корыта, стирала и стирала, а старый солдат-тессинец с деревенской трубкой во рту развешивал пестрые тряпки на туго натянутой веревке. Они развевались на ветру. За школьным домиком, состоящим из одной комнаты и уборной, но зато с прекрасным видом на зеленые склоны, извилистое ущелье и пустынную долину, мы обнаружили первый швейцарский солдатский трактир. За кофе и сдобу мы заплатили тридцать рап. Чаевых здесь не берут. Зато я поболтал с той женщиной, пока латали нашу шину. Молодая строгая женщина хозяйничает здесь совсем одна, в этой богом забытой пограничной долине, где появляются лишь воинские части да лошади, грузовики да орудия...
"Недурно", - говорю я.
"Женщины ведь тоже принадлежат к швейцарскому народу", - отвечает она. И с размаху выплескивает темно-коричневую мыльную воду с обрыва, у нее нет времени ворон считать.
Наши ребята вернулись хмурые и ничего путного не рассказали. Снова они должны были вытягиваться в струнку и брать под козырек перед офицером генерального штаба. Они уже вчера ворчали, когда мы маршировали вверх-вниз по деревне.
Как во всякой обычной деревне, есть здесь свой деревенский дурачок, который постоянно с неисчерпаемой тупостью глазеет на происходящие события. И разумеется, всегда с раскрытым ртом. Однажды в карауле он доставил мне немало забот, поскольку все время то присаживался передо мной на корточки, то толкался возле боеприпасов. Я крикнул ему: "Стой!" Он подмигнул мне. По уставу караульной службы я должен был стрелять. Я пытался всеми способами внушить ему это. Наконец он, видно, понял и отполз на четвереньках к ближайшему убежищу, а там снова уставился в винтовочное дуло. Тут я увидел, что у него на пальцах нет ногтей, он их, наверное, обкусал, я остановился перед ним и стал раздумывать, что будет, если я выстрелю...
Можно было представить себе это так: груда тряпья на земле, маленькая дырочка, из которой капает темная кровь, и идиотское лицо с полуоткрытым ртом - разумеется, все это я проделал только в мыслях.
Сегодня, когда мы вернулись после еды, снова увидели этого дурачка, он маршировал вверх и вниз по деревне со старой планкой от изгороди на плече, сосредоточенно и торжественно подражая нам. Он выглядел так комично, что все мы, бог знает почему, примирились с прошедшим днем.
Из одного письма:
"Был бы я дояром, так по крайней мере знал бы, для чего я работаю. А мы? И в то же время дел у меня по горло. Но что можно сделать сейчас живописью? В сущности, ничего нового: мир ли, война ли... В такое время, когда все подвергается сомнению, и этот вопрос звучит яснее, громче и чаще. Только тот, кто осмелился бы писать среди умирающих, заслужил бы это право. Это говорит о многом. Я попросился во вспомогательную службу, но все еще сижу здесь и мою кисти, никто не знает, понадобимся ли мы, и когда и где".
Из другого письма:
"Считай, что тебе повезло, в городе сейчас мерзко. Похоже, все захватили женщины. А как они на тебя смотрят: "Молодой чеовек!" Все, конечно, оглядываются на меня. Почему, мол, он не на границе. Повсюду слывешь чуть ли не предателем, а иные просто исходят чванством - оттого, что у них муж, брат или жених на границе. Предчувствие событий, которые коснутся всех, ощущаешь даже в вагоне трамвая, но тем не менее у обывателя и в трудные времена склонности поучать не убавляется".
Сегодня первое воскресенье, когда мы, мой друг и я, свободны одновременно. До шести вечера точно. Потом я снова в карауле.
Даже здесь, на Лаигзее, уже слишком холодно, чтобы плавать, лучше полежать на солнце. Во сне на лице выступает пот, а спину холодит. Открываешь глаза - над озером словно серебряная дымка.
Что еще нужно?
Есть ветер - незримый, он приносит на берег тихий, ласкающий плеск, он шуршит в хрупкой палой листве. Листья на песке, на камышах, темно-коричневые, как сгустки крови. У каждой травки, у каждого листа своя собственная тень, словно полоска синеватого шелка. И собственное тело, как внезапное откровение; ты стоишь, потягиваешься, наслаждаешься тем, как омывает его низкое солнце, как свободно оно от одежды, какое оно собранное, тверже и здоровее, чем прежде, хотя ноги пестрят блошиными укусами. И взятый с собой виноград, который мы ягода за ягодой давим губами.
Где, часто думаем мы, призрак войны, где картина убиения, где лики мертвых и лица тех, кого в этот час угоняют как скотину с узелком в руках и с отчаянием в сердце, где дымящиеся города?
Я ничего не вижу, даже когда думаю об этом, думаю на расстоянии.
Я вижу дым сжигаемой картофельной ботвы, стелющийся между синих стволов, между ольхой, осиной и березами, и медленно наползающий на сверкающее озеро. Я стою на вечернем берегу, ноги в стеклянной воде, а то, что идет война, какое мне до этого дело?
Виноград удивительно вкусен.
Я снова думаю об этом.
Мы снимаем шляпу перед похоронными дрогами точно так, как будут снимать ее, когда меня провезут мимо; мы улыбаемся на свадьбе и возвращаемся к своим делам, а смущенный жених в своей машине может думать: им хорошо, для них сегодня обычный день, они вольны идти и работать! Все знают, сколько людей сейчас работает, а сколько умирает, но трамвай все равно продолжает ходить. Достаточно того, что каждому предстоит это вынести, когда придет его час. Это никого не минует. Ну что же - говорят остальные, - сейчас это его дело; и только священники, те из них, кто при исполнении обязанностей, искренне делают вид, что это касается и их тоже.
В эти дни, впервые после школы, я читал Гомера, маленький томик, что легко умещается в кармане.
Больше всего нас поражает, пожалуй, какое великое Ничто стоит за всеми событиями, что разыгрываются вокруг Трои, эта бесконечность скуки, что подстрекает не только людей, но и богов. С той разницей, что для них, для богов, все это только игра. Пусть им тоже ведома боль, но они не истекают кровью от своих ран и не ищут смысла, только люди, только смертные беспокоятся о нем.
Для нас все пугающе серьезно.
А боги, разве не похожи они на больших детей? Такие милые, такие веселые, такие невинные и такие жестокие. Они смеются, не размыкая уст. Над бедой, страстью и муками. Как дети, играя с животными. И боль - игра, и смерть - игра, и жизнь - игра: они знают, что стоит за всем этим, но никогда не скажут. Потому что нам этого не перенести. Нужно быть бессмертными, чтобы суметь жить без веры.
На этом свете нет ни смысла, ни утешения, есть только то, что есть. Есть песни о радости и о страдании, и наша жизнь богата ими. Этого должно быть нам довольно, в этом и должен быть для нас ее смысл.
Так ли представлял себе это Гомер?
Ненависть и ярость, любовь и ревность - для богов игра в страсти, только для человека они всегда трагичны.
Вот почему он все время спрашивает: зачем? Боги не спрашивают, им не нужно это "зачем". Они ведь не умирают. Поэтому у них и нет собственных богов. А человеку нужны боги, как мерцающая завеса, отделяющая его от Ничто.
Вот Зевс, отец богов, ступает и садится на скале и с весами в руке смотрит, повернется ли счастье к грекам или к троянцам...
Кого же, кого спрашивает он об этом?
Не поступает ли Зевс, всемогущий метатель молний, кого мы и по сей час в стычках на Олимпе почитаем верховным божеством, как человек, у которого нет собственной воли и который в конце концов бросает монету - орел или решка?
Гомер называет судьбой то, что вопрошает Зевс со своими весами, то, чему подвластен и он сам. Судьба, которая не подчиняется даже воле богов. Судьба как случай, как слепая и бесцельная сила - судьба как Ничто!
И в самом деле, снова и снова натыкаемся мы на это: Зевс, великий громовержец, великий игрок, божественный озорник, который сидит и лепит, формует как шар свои сны, а потом растягивает и уничтожает их, каждый раз снова. Он художник, ему достаточно образа, вновь и вновь возникающего образа. И не все ли ему равно, будут то облака или народы? В конце концов, и то и другое преходяще и летуче. И как художник, истинный художник, он любит созидание, но не созданное. И снова за этим прячется божественная скука первопричина всякого созидания. Так же, как первопричина войны - порох и жажда риска.
Гёте высказал это в одной краткой формуле:
Так вечный смысл стремится в вечной смене
От воплощенья к перевоплощенью 1.
1 Гёте И. В., Фауст, часть II, акт I, сц. 4. (Пер. Б. Пастернака.)
Почему же, задаешь себе вопрос, почему же богини постоянно вмешиваются в борьбу людей в тот момент, когда она, просветленная разумом, приближается к своему разрешению?
Я как раз читаю о том, как Парис и Менелай собираются сразиться, и это, собственно, их семейное дело. По-моему, все вполне разумно, пристойно и заслуживает одобрения. Что, если бы в один прекрасный день войска, обременявшие все страны, были отозваны, а два государственных мужа сразились бы на поединке?
Но нет! Едва полетели первые дрожащие копья, как божественные беспутницы снова тут, и Афродита, как это часто бывает, путает все ясные мужские решения, окутывая их головы туманом. А зачем? Чтобы игра, которая стоила такого остроумия и хитрости, не кончалась так быстро. Это такая прелестная находка. В божественных кругах хотят еще понаслаждаться игрой, вот в чем дело.
Как кошка с мышкой.
Так оно и продолжается, одна за другой следует много песен и много битв, и всюду, где только можно коснуться великолепной завесы, сквозь нее просвечивает Ничто; то же и у людей, хотя они и охвачены безумием представлением о собственной значительности - и все приукрашивают, все облекают торжественностью, слегка нахмуривая при этом лоб.
И тем не менее!
Или эти благородные греки были так глупы, что они действительно десять лет сражались из-за Елены, женщины, что была когда-то красива и вполне счастливо жила с новым мужем? И ради нее покидали они своих собственных жен? Утрачивали свою цветущую юность? Истекали кровью в шумных сражениях?
И все это ради Елены?
О боже, как были благодарны они милому поводу, который извиняет их перед домашними и перед самими собой. Как благодарны они, что существует понятие чести, которое позволяет им самим поверить, что они сражаются за честь Менелая, обманутого супруга, за честь своего царя, за честь греческих женщин! Как благодарны они всему, что подбрасывает им цель жизни.
А если бы Парис не сыграл с ними этой шутки? Они принуждены были бы сами придумать ее.
Людям - таково свойство человека - нужна причина, если они хотят вести войну. Причина или по крайней мере цель. Они не боги, чтобы обходиться без всего этого. Им всегда нужен такой предлог, дабы не видеть, что они воюют ради войны.
Ибо в этом снова таилась бы возможность заглянуть в сумрак мира, в пустоту, в Ничто.
Разумеется, только определенный тип людей может поставить себя над войной:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я