https://wodolei.ru/catalog/mebel/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Странно, в эти минуты, когда Шер еще стоял у меня перед глазами - руки по швам, - я вспомнил все, что передумал за войну о справедливости, возмездии, о праве общества на человека - обо всех вещах, легких, как школьные задачки, и трудных, как жизнь и смерть. Я поднялся и ушел под похоронное, едва доносившееся пение "вечной памяти", подумав, что эти-то слова Шер, наверно, знает, да вряд ли поет их сейчас - из-за боли.
Я решил зайти к Розенбергу, чтобы выговориться и отвести душу. Я постучал в его комнату, и он тотчас громко крикнул: "Да!" Я открыл дверь, но войти не мог: комнату будто перевернули потолком вниз, потрясли и опять поставили на пол. Ни одна вещь не лежала на своем месте - ящики комода и стола были выдвинуты, книги рассеяны по углам, печь отворена, зола из нее выгребена, белье, башмаки, письма, чемоданы, газеты фантастически перемешались, матрас стойком прислонился к стене, на кровати валялись подушки в распоротых наволоках. Сам Розенберг, на корточках посередине этих развалин, подбирал бумаги.
- Шагайте прямо, - сказал он, - тут уже ничему повредить нельзя.
- Что случилось?
Он приподнялся и, перешагнув через хлам, сел на кровать.
- Они увезли с собой целую корзину книжек.
- Обыск?
- Погром, - ухмыльнулся он. - Но меня почтили: распоряжался сам секретарь полиции.
- Что им понадобилось?
- Книжки, книжки, больше ничего. Антивоенные книжки.
- Но ведь им, должно быть, на руку, что вы против войны?
- С какой стороны, знаете ли... Он занялся своим пенсне, протирая его платком и разгибая тугую пружину.
- Могли забрать и вас, - сказал я.
- Они еще поправят свое упущение.
- Но с чего они взяли? - воскликнул я. - Ведь должно было что-нибудь толкнуть их к обыску.
- Шер, - сказал он.
- Что - Шер?
- Шер, думаю я, был поводом к обыску.
Я схватился за кровать, чтобы удержаться на месте. Розенберг близоруко сощурился, надел пенсне, взглянул на меня через стекла и засмеялся.
- Нет, не то, не то!.. Шер явился ко мне за книжками перед тем, как идти в лагерь. Я дал ему кое-какие брошюры насчет войны, швейцарские издания. Наверно, отсюда все пошло: он взял их с собою в лагерь. А у меня все, что было швейцарского, - все забрали, даже карту альпийской растительности.
- Вы решили перебросить в лагерь литературу, правда?
Он помедлил немного.
- Я хотел заняться с Шером политикой.
- Ну, об этом позаботятся без вас!
И я рассказал обо всем, что видел на кладбище.
10
Сезон шел к концу. Гульда уехала к подруге и писала мне почти каждый день. Я изучил ее руку не хуже своей, ее письма я узнал бы на ощупь, с закрытыми глазами. Она касалась в них многих предметов, но в сущности всегда говорила об одном. В ее неустанной болтовне было так много счастья, что невольно я запоминал письма наизусть. Мне казалось, я отвечаю ей очень разнообразно, потому что пишу о прочитанных книгах, о своих планах, о войне и плене, но это было все то же, все то же: мы не могли жить друг без друга, и в этом заключалась вся наша жизнь. Книги, которые она подарила мне, обладали такой прелестью, что я читал их почти с трепетом, их вид вызывал во мне нежность, я мог бесконечно разглядывать и держать их в руках не читая. Мы условились - весною дать себе волю в наших встречах. Но Гульда не знала, скоро ли возвратится: болезнь подруги задерживала ее, и это заставляло нас еще больше тосковать.
Перед закрытием сезона труппа подписала с директором контракт на весенние гастроли в маленьком городке Рудных гор. Чтобы заинтересовать всю труппу, директор обещал хору бенефис. Но все равно было приятно побывать в другом городе: обычные репетиции отменялись, везли готовый репертуар, поездка должна была обратиться в прогулку.
Несколько свободных дней до гастролей предприимчивый Генрион вздумал посвятить окружным деревням. Он сколотил крошечную бродячую труппу, человек из двенадцати, и стал торговать оперетками по сходной цене. На один из спектаклей он пригласил меня, но я отказался. Он прислал ко мне парламентером Лисси.
- Ты что делаешь? - сказала она с укором и возмущением. - Ты кому отказываешь? Режиссер тебя приглашает, делает честь, а ты? Кроме того, это не коллегиально. Ты расстраиваешь дело. Мы должны страдать из-за твоих капризов, как ты думаешь?
Она уговорила меня - мне трудно было устоять.
В воскресенье, почти с восходом солнца, мы выехали из города и провели в поезде часа два. Мы приехали в большое село, живописно расположенное в отлогой местности. Было видно много дорог, по которым двигались к селу повозки, на базар.
День прошел в приготовлениях сцены и зала. Это была гостиница с рестораном и помещениями для разных сельских союзов - стрелковых, хоровых, спортивных. Зал был похож на громадный гроб.
Мы подцветили его бумажными флажками. Неглубокая сцена упиралась в брандмауэр, декорационный задник, изображавший зеленую рощу, висел прямо на нем, и когда актеру требовалось перейти за кулисами с одной стороны сцены на другую, было видно, как волновалась зеленая роща и на ней выпячивались и передвигались живот, колени, плечи пролезающего за декорацией человека. В зале перед сценою расставили по-ресторанному столики, за ними - ряды стульев и скамей. На улицах были расклеены афишки, заранее напечатанные Генрионом в городе.
Оставалось только ждать публику.
Она собиралась медленно, точно ее тащили насильно. Крестьянские семьи расселись за столиками, потребовали пива и развернули узелки с закуской, привезенные из деревень. Пока мы звонками торопили занять места, крестьяне резали сало, облупливали засоленные яйца. Генрион через щелку занавеса долго смотрел на приготовление закуски.
- В деревне еще много добра у крестьян, черт возьми, - сказал он.
За ним поглядела Лисси.
- Они прямо благоговеют перед нами, - сказала она.
Мы тоже приложились к щелке занавеса. Сало резалось острыми карманными ножами, довольно толсто, аккуратно. Оно было розовое. Кельнерши разносили по столам горчицу, громко приговаривая: "Приятного аппетита". Крестьяне чуть отзывались в ответ. Мы дали энергичный последний звонок, наша пианистка вышла на просцениум и начала увертюру.
Мы как следует не знали ролей, пели чепуху, заглушая свое лопотанье пляской, либо кое-как прикрываясь барабанной музыкой.
- Проглотят, - говорили мы, видя, как зрители усердно жуют сало.
Нам аплодировали лениво, и Генрион разозлился:
- Обожрались!
Это было скрытое разрешение дурачиться как угодно. Мы с грехом пополам дотянули комедию до конца и ночью, наевшись горячего пивного супа, двинулись восвояси.
В этот проклятый день деревенского турне возвратилась Гульда. Я нашел на столе записку: "Жди завтра". Я почувствовал себя виноватым и с утра до вечера мысленно оправдывался перед Гульдой на все лады. Но это только разоружило меня, и когда она пришла, я не знал, с чего начать.
Стоя ко мне спиной, лицом - к полке с книгами, она водила пальцем по корешкам переплетов, как по оконному стеклу. Я глядел за ее пальцем, прочитывал, не понимая, названия книг, и мне казалось, что я давно расстался со всем, что вижу, и ничего не узна.
- Когда мне сказали, что ты уехал, мне стало ужасно. Я подумала, если так будет всегда, то...
- Почему - всегда?
- Ты ведь знал, что я приеду.
Я заглянул ей в глаза.
- Все равно, - настаивала она. - Ты знал, что я могу приехать каждый день.
- Скажи, что я должен сделать, чтобы ты была справедливее? Я сделаю все.
- Ах, так! - воскликнула она резко, оборачиваясь ко мне. - Ну, так знай же, что мне все известно, все, все! Ты уезжаешь с театром на какие-то гастроли, может быть - навсегда! Разве не правда? Ну, ну? Не правда?!
Она отбежала от меня, села на кушетку, отвернувшись в угол, и в угол, невнятно, почти задыхаясь, проговорила:
- Скажи, что мне надо сделать, чтобы ты был справедлив?
Я насилу владел собою. Она сказала:
- Ты мне писал - это будет наша весна. Мы не отдадим ее никому, - это твои слова. Я так ждала, так ждала! Зачем ты...
Мне было слышно, как она всхлипнула. Я собрал все силы, чтобы не броситься к ее ногам. Я хотел заговорить, но она заплакала сильнее. Тогда я стал у окна молча, как истукан. Она утихла. Я молчал. Она поднялась, собираясь уходить. Я ощущал ее взгляд на себе, но не двигался. Она сказала:
- Тогда лучше не надо. Ничего не надо, чем так. Прощай.
- Прощай, - ответил я.
Через минуту она пошла к двери. Все быстрее делались ее шаги. Я был не в силах слышать, как они исчезали в передней, и заткнул уши. Это становилось обычной и невыносимой историей. Я решил, что не дам себя мучить, что это последний раз. Но мне вдруг почудилось, что Гулъда сейчас же одумается и вернется. Я стал вслушиваться в каждый шорох. Не помню, долго ли я простоял неподвижно. Была хрупкая тишина, ничто не отозвалось на мое ожиданье. Я упал на стул.
Я мог ошибаться, мог быть неправ, конечно, конечно! У меня могло все спутаться в голове, но одно было ясно: я вновь был одинок, да, был одинок, и наверно - навсегда.
Я бродил и бегал в этот вечер по темным улицам: о, что еще мог я придумать, что можно придумать вообще, если ты покинут, если ты брошен и если невозможно понять - почему, за что ты брошен и для чего ты навсегда одинок?!
Совсем ночью я забрел к Розенбергу, не отдавая себе отчета - зачем он мне нужен. Но я не застал его. Испуганная хозяйка сначала отказалась что-нибудь сообщить, потом, замкнув дверь, повела меня в кухню, убавила газ в рожке и в полумраке объявила, что неделю назад господин Розенберг арестован полицией и что неизвестно, где он теперь находится. Я ахнул и принялся упрекать ее, что она держит в секрете такую жестокую новость. Она задумалась.
- Если вы никому не скажете... Я получила от господина Розенберга открытое письмо. Хотела уничтожить, но подумала: если господину Розенбергу разрешили написать мне письмо, то я имею право...
- Где письмо? Покажите.
Она достала с полки фаянсовую банку в форме бочонка, с надписью "Лавровый лист", и вынула из нее согнутую вдвое открытку. На лицевой стороне ее красовался выдавленный и раскрашенный веночек из незабудок, над ним - два голубка, наискось - золотые буквы: "Счастливой пасхи!" На обороте мелким, старательным почерком Розенберг извещал, что он сидит во внутренней тюрьме королевской дрезденской полиции и надеется, что его навестят друзья. Мы погадали с хозяйкой - чем ему помочь, и с величайшей осмотрительностью она выпроводила меня на улицу.
Я вдруг почувствовал облегчение, как человек, решившийся на твердый шаг после колебаний. По тем же улицам, по которым я только что блуждал с единственной мыслью о своем несчастье, я шел сейчас, придумывая план свидания с товарищем в тюрьме. Только перед самым домом у меня опять заколотилось сердце: мне представилось, что на моем столе лежит письмо от Гульды. Но я ошибся.
Ее лицо, заплаканное и милое, являлось мне, когда я засыпал, но я не успевал на него наглядеться, куда-то спешил, ехал, мчался в коляске по русской дороге, мимо берез, в гору, и под конец добирался до обсерватории, и мне показывали в трубу одну из звезд Большой Медведицы, - там, в ярко-синем свете рампы, стоял мертвый, с провалившимися глазами директор нашего театра и кругом, за столиками, крестьяне медленно резали синее сало. Я просыпался, вспоминал, что, гуляя по променаде, всегда любуюсь Медведицей, опять видел Гульду и заново ехал по какой-то березовой аллее...
Утром, усталый, я отправился к Шеру.
- Вот, - сказал я, - из-за того, что вы попались с книгами, человек сидит в тюрьме.
- Я сидел в лагере. Между прочим, это были книги Розенберга, а не мои. У каждого своя судьба. Я верю в судьбу, - сказал Шер, подумав.
- Можете верить во что угодно. Не хотите ли что послать Розенбергу со мною, если я добьюсь с ним свидания?
- Я тоже добьюсь свидания.
- Ну а если я добьюсь первый?
Шер смерил комнату своими маленькими шажками.
- Что-нибудь послать? - спросил он, чуть-чуть улыбаясь. - Передайте ему мой социал-демократический привет.
Хозяйка Розенберга оказалась чувствительнее Шера: перед моим отъездом она принесла банку яблочного мармелада.
- Отвезите мой маленький подарок нашему заключенному! Он так хвалил этот мармелад моего домашнего изготовления. Господин Розенберг остался мне должен за комнату. Я надеюсь, когда его отпустят из заключения, он отдаст долг. Ведь в заключении не будет никаких расходов, и у господина Розенберга должны скопиться деньги, не так ли?
- Да, - сказал я, - если в тюрьме ему будут платить жалованье.
- Разве там платят? - серьезно спросила она.
- Да. Если просидишь десять лет, то при освобождении получаешь на трамвай.
Она помолчала.
- Ах эти русские! - вдруг засмеялась она.
Я выехал на гастроли днем раньше труппы, и весь этот день ушел у меня на хлопоты о свидании.
Дом дрезденской королевской полиции находился на оживленных улицах. Его облику придан был вид феодальный, замково-строгий, но в то же время в нем было нечто среднеевропейское, отвечающее парламентской форме правления, вполне приличное. План строения - квадрат. По внешним сторонам квадрата раздавались звонки велосипедов, шли барыни в белом, катились дрожки и фургоны, щелкали бичи. Но внутри квадрата, на дворе, заслоненное от мира высоким зданием полиции, было скрыто черное сердце - тюрьма. Она была без окон, или нет - все ее окна были спрятаны в железные кошели, разинутые сверху для света.
Я пересек двор закрытым остекленным ходом. Передо мною и позади меня деликатно щелкнули замки с хитрыми маленькими ключиками, которыми орудовал мой сопровождавший. Потом вдруг возник перед нами страж в черной накидке, с полуаршинными ключами на кольце - почти совершенно такими же, какие наш реквизитор давал тюремному сторожу из "Летучей мыши". У меня даже вспыхнул в памяти штраусовский пьяный лейтмотив: "Ach, ich hab' sie ja nur auf die Schulter gekusst!" 1* Но страж не думал петь: он был трезв. Он сумрачно принял меня и передал другому, так звякнув ключами, что у меня перехватило дыханье.
______________
* 1 Ах, я ведь только поцеловал ее в плечо! (нем.)
Я стоял в центре тюрьмы. Сквозь все здание, до крыши, круглой башней поднималась стальная сетка, наглухо закрывавшая междуэтажные лестницы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я