https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dlya-tualeta/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Нагаева узнавали, здоровались уважительно-весело:
— Привет Семенычу!
— Ну, как там, на хуторе?
— Погорел, говорят, с профилактикой?
Нагаев небрежно отмахивался: пустое, мол! Нащупал в кармане полсотенную, специально отложенную на обед, зашел внутрь. За столами тесно сидели люди. Воздух был тяжелый и паркий, как в бане. Из длинной, горизонтально прорубленной амбразуры, откуда повариха подавала тарелки, несло кухонной жарой. Почти на каждом столе сверкало серебро шампанских бутылок, и от этого столовая имела праздничный вид. Но день был будничный, а праздник состоял лишь в том, что в магазин третьего дня завезли шампанское, и это совпало с получкой. Шампанское было единственным дозволенным на трассе вином. Его пили как газировку.
Нагаева кто-то окликнул:
— Семеныч! Иди сюда!
Нагаев увидел рыжего, краснолицего Мартына Егерса, который издали над головами сидящих помахивал здоровенной ладонью. Нагаев подсел к Мартыну. Они были не то что приятели, но хорошие знакомые, уважавшие один другого, как два «кита». Мартын Егерс славился не только своим умением работать, но и беспощадной взыскательностью к сменщикам — отчего мало кто с ним уживался. Он требовал от них такой же лютой работоспособности, какой обладал сам. Однажды какой-то его сменщик пришел в забой под хмельком, чуть-чуть, самую малость, но Мартын не пустил его к рычагам. Парень в амбицию, расшумелся, полез в кабину, и Мартын, недолго думая, махнул его по уху. А лапа у него медвежья. Дело это разбиралось в товарищеском суде, и Мартын никак не мог понять, за что ему порицание: ведь не за себя дрался — за государственное имущество.
Рядом с громадным латышом сосредоточенно хлебал борщ, наклонив остроконечную голову в детской тюбетейке, еще один знакомый Нагаева — Бяшим Мурадов.
— Эге, Бяшим! — удивился Нагаев. — Ты что здесь?
— Бяшим мой ученик, — сказал Мартын. — Он хороший мальчик-туркмен. Очень хороший, трудолюбивый мальчик-туркмен.
Бяшим быстро взглянул на своего бывшего шефа и молча продолжал хлебать борщ. Мартын расхваливал Бяшима: какой он старательный, скромный и почтительный к старшим.
— Я бы хотел иметь такого сынка, — сказал Мартын. Подумав, он добавил: — Можно сказать, он и так мой сынок.
— А разряд ты своему сынку сделал? — спросил Нагаев.
— Нет. Я халтуру не делаю, тебе известно, — сказал Мартын с важностью. — Сейчас Бяшим много умеет, но мало знает. Он изучает теорию с одним техником, а я даю практику на бульдозере. И скоро он получит разряд.
— Да ты разве на бульдозере?
— На бульдозере. Я халтуру не делаю, — строго повторил Мартын, тараща на Нагаева ясные голубые глаза. — Я не такой мастер, как другие. Меня не надо угощать вином, как другого мастера. Если ученик хорошо работает, я сам его буду угощать.
И он торжественно взял бутылку шампанского, налил полный стакан и пододвинул Бяшиму. Потом налил себе и Нагаеву.
— Постой, — сказал Нагаев. — Когда ты сел на бульдозер?
— Три недели прошло.
Нагаев насторожился. Если такой «кит», как Мартын Егерс, кинул экскаватор и сел на трактор с ножом, значит, тут есть расчет. Бульдозеров на стройке было немного, их занимали на вспомогательных работах: делать небольшие выемки, разравнивать дамбы. Зарабатывали бульдозеристы пустяково. Правда, недавно разнеслись странные слухи насчет какого-то нового «бульдозерного метода», предложенного Карабашем, но Нагаев не придал этим слухам значения. Ерунда!
— Ну и как? — спросил Нагаев. — Не горишь?
— Как — не горишь?
— Получка ничего? Не обижаешься?
— Я, Семеныч, такой человек: никогда не обижаюсь. Понял? Я всю дорогу такой человек.
— Понял, понял! Хитер ты, мужик…
— Я мастер, Семеныч. Меня никто не обидит, потому что я мастер. Ты тоже мастер, Семеныч. — Он ткнул двумя пальцами в грудь Нагаева так, что тот покачнулся на стуле. — Всем известно, что ты очень хороший мастер. Но некоторые говорят, что ты жадный.
— Кто говорит?
— Дураки говорят. Это хорошо, когда человек жадный. Я тоже, между прочим, жадный — будь здоров! Ах, Семеныч, мы живем маленькую, короткую жизнь: мне уже тридцать восемь лет, а кажется, недавно я был мальчиком, недавно была война, я воевал, был танкистом. Знаешь, плохо, когда есть одна жадность — до денег. О, это плохо! Надо быть жадным до всего: до денег, до работы, до людей, до новых стран, до всех-всех! Ты понял, Семеныч?
— Я-то понял… — кивнул Нагаев, продолжая думать насчет бульдозера.
— Семеныч, когда я учился в школе, я мечтал увидеть жаркие страны, пустыни, караваны верблюдов, как на марках Алжира. Когда я был мальчиком, я собирал марки.
— Чего собирал?
— Марки. Коллекцией. У меня был хороший, дорогой коллекцией, потерялся во время войны. Семеныч, я хочу видеть мир. Сегодня я в Туркмении, завтра поеду на Кавказ, потом в Сибирь — вот моя жадность, Семеныч…
Три бутылки шампанского играли в этой рыжей квадратной башке. По лицу Мартына струился пот. Мартын двигал голыми багрово-загорелыми руками, гудел на всю столовую, но слова выговаривал уже не очень внятно. Он работал сегодня в ночную и мог еще выспаться до часу ночи.
Нагаеву хотелось получше расспросить Мартына насчет бульдозера, но латыш неожиданно встал и ушел. Нагаеву принесли две порции гуляша из баранины. Он проголодался и жадно ел, запивая шампанским.
Бяшим доедал второе. Не глядя на Нагаева, с деловым и независимым видом он вытирал хлебом тарелку. Потом из белого чайника налил себе пиалу зеленого чая и стал пить без сахара, как пьют туркмены, чтобы отбить жажду.
Он пил, кряхтел, сладко причмокивая и даже не поворачивая головы в сторону Нагаева, как будто Нагаева и рядом не было. «Ишь, злопамятный», — подумал Нагаев, но без всякой обиды. Его сейчас занимало другое.
— Сегодня в ночную? — спросил Нагаев.
Бяшим кивнул.
— А вы что — прямо траншею рубаете? Или как же?
— Траншею.
— И сколько примерно кубов за смену?
— Сейчас еще мало. — Бяшим отставил пиалу, вытер губы ладонью и впервые посмотрел Нагаеву в глаза. — А будем тысячу кубов за смену давать. И еще больше.
Он встал и окинул Нагаева таким горделивым, исполненным ледяного высокомерия взглядом, какой бывает только у людей Востока. И медленно зашагал к двери, высоко подняв остроконечную головку с детской, крохотной тюбетеечкой на макушке.
Столовая быстро пустела. Рабочие вечерней смены поспешно уходили, а Нагаеву хотелось еще у кого-нибудь разузнать про бульдозерную новость. Очень он растревожился. Тыщу кубов надеются давать, гляди-ка!
Два знакомых парня, слесари из ремонтных мастерских, никуда, кажется, не спешили. Нагаев подсел к ним. Ребята были вроде трезвые, но несли такую чушь, что просто не верилось. Карабаш будто бы намерен все скреперы сдать в архив, заменить их бульдозерами, и экскаваторы то же самое — побоку! Гохберг с прорабом едет в Керки получать какие ни есть завалящие бульдозеры, здесь с них ножи снимут, на скреперные тракторы нацепят и — в забой. Теперь кругом бульдозеры. Всю дорогу на них, до самых Маров.
«Брехня. На пушку берут, — размышлял Нагаев. — Но что-то такое есть…»
Удрученный неизвестностью, Нагаев вышел из столовой. На улице распускался вечер.
С каждой минутой все прекрасней, прохладней становился воздух. Косое солнце красновато желтило пески. Еще гуще, синее стало небо, и уже не ломило глаза, если смотреть на него долго. И легче стало дышать. И теперь дышало все тело, всею кожей: лицом, руками, спиной и грудью под рубашкой, которые целый день были влажны и закупорены потом, а теперь вдруг сами собой открылись и как бы отмылись свежестью.
Наступали лучшие часы суток. За магазином на площадке ребята играли в волейбол. Судья сидел на высоком насесте возле столба и за неимением свистка свистел в два пальца. Волейболисты, кто босиком, кто в рабочих ботинках, азартно метались, прыгали и валились наземь, с криками и хохотом, поднимая облака пыли. Вокруг площадки стояли зрители. Нагаев тоже постоял, посмотрел. Играли плохо. Это была не игра, а дуракавалянье, и ничего веселого. Смотреть — время терять.
Нагаев пошел дальше, миновал магазин, контору и задержался возле барака, где был клуб. Рядом с дверьми стоял небольшой бильярд с сукном шинельного цвета, кое-где продранным. Трое туркменских парней играли одним кием. Нагаев зашел в клубную библиотеку, но библиотекарша, жена инженера Гохберга, уже запирала шкаф. Сейчас должны были начаться танцы. Кто-то из ребят налаживал радиолу, другие сдвигали стулья к стене. Среди этих танцовщиков Нагаев заметил и лохматого Байнурова. Он тут всеми распоряжался. С Нагаевым он уже виделся в конторе и не нашел нужным здороваться еще раз.
Зато остальные ребята — ремонтники, трактористы, слесари из гаража, электрики — и какие-то девчата, незнакомые Нагаеву, посматривали на него с уважением и интересом. Все ж таки Семен Нагаев был человек известный и на танцах появлялся нечасто.
С полчаса он подпирал стену, смотрел, как танцуют, курил, скучал. Потом пришла Фаина с Сережкой и с ними конторская девица Нора, Фаинина подруга. Эта Нора была ничего, толстенькая коротконожка, веселая, черноглазая, только на подбородке у нее был некрасивый след от пендинки. В общем, она была вполне подходящая. Нагаев давно заприметил эту Нору. Ради дела он решился потанцевать и прошелся с Норой два фокстрота, которые он танцевал солидно, через такт. Фаина издали подмигивала: не робей, мол, будет порядок! Он и не робел. Спина у Норы была несколько худоватая, зато грудь пышная, ничуть не меньше Фаининой. А третий танец был вальс, его Нагаев танцевать не умел, Нору подхватил Байнуров, и сразу после танца они исчезли.
Нагаев подождал, потоптался в дверях, потом ему стало вдруг ужасно обидно, и он, не попрощавшись ни с кем, ушел.
В темноте кто-то догонял его прыжками.
— Семеныч, постой-ка! — Сильная рука стиснула локоть. — Ивану скажи, чтоб про Фаину думать забыл. У Фаины, скажи, есть такой человек, который шутки шутить не умеет.
Глаза Сережки из-под черных бровей блестели ясно и зло.
Нагаев вырвал руку.
— Скажу. Мне что!
— А то, скажи, тот человек рассердится! Не надо лучше…
В юрте, где Нагаев уговорился ночевать, все пять коек стояли пустые. Кто был на танцах, кто в забое, в вечерней смене. В окошко смотрело звездное небо. «Потерянный день», — подумал Нагаев, и сердце его заныло. А ребята сейчас рубают: рев, громыханье, прожектора так и ходят над забоем, и только его, нагаевский, «Воронежец» стоит смирный, темный, уронив ковш на землю. Все обиды всколыхнулись в памяти, вплоть до последней. И почему-то вспомнилось: однажды зашел в будку и увидел, как Марина расчесывает свои светлые, кудрявые волосы, сидя на койке. Он увидел ее загорелые плечи и руки и совсем белую, как туман белую, грудь. Марина вскрикнула, он рассеянно затворил дверь и ушел.
А сейчас вдруг вспомнил. Впервые вспомнил о Марине так внимательно и с каким-то неожиданным, секретным удовольствием.

Странная ночь — в ней не было ничего ночного, кроме неба. Ночь, гораздо более полная жизни, чем день. Ночь, набитая звуками и напряжением, как огромный оркестр, настраивающий инструменты. Все было слитно: говор людей, тарахтение движка, гудки, беготня собак, их непонятная ярость в темноте, тихие голоса женщин, сидящих на воздухе перед своими домами и отдыхающих в ночной прохладе, и хоровое, органное гудение тракторов.
Свет фар качался над забоем. Огни цепью уходили сквозь тьму пустыни на запад и на восток, и на западе с ними смыкались зарева больших рабочих поселков, а на востоке — огни землесосов и их отражения в черной воде канала. Но и там, где не было огней, в глубочайшей черноте, на просторах мрака, кипела жадная жизнь, к которой призывала ночь — время прохлады. И время работы всласть. И время путешествий.
И время всех наслаждений, какие дает жизнь и какие отнимает жара.
На рассвете ашхабадские гости и Хорев уезжали на запад. До их отъезда Султан Мамедов был обязан свозить на трассу начальника, как делалось каждую ночь, но Карабаш сказал, что сегодня он не поедет. Он сказал, что у него много работы, и просил инженера Гохберга поехать одного.
Гохберг согласился. Он был человек добрый, пылкий и не очень проницательный.
— Конечно, Алеша, — сказал он, — у вас работы до дьявола. Вам надо квартальный заканчивать.
В полночь он уехал с Султаном на трассу. Карабаш пошел домой. Он пришел в свою квадратную комнату, где стоял стол с алюминиевыми ножками, взятый из столовой, где на гвоздях висели не очень свежие рубашки, китайский плащ-пыльник, белая шляпа из картона, где на полу лежал чемодан с книгами, где стояла койка-раскладушка, застеленная черной кошмой, и над койкой, пришпиленная кнопками к стене, висела репродукция с картины Шишкина «Зима», вырезанная из «Огонька».
Карабаш лег на койку и долго лежал, не зажигая света. В час ночи кто-то просунул голову в окно и тихо позвал: «Алеша!»
Он ответил «да», сел на койке и стал искать в темноте папиросы. Вошла женщина. Она была высокого роста. Ее волосы пахли горячим ветром, пустыней, солнцем. Руки ее тоже были горячие и губы горячие и жесткие, с привкусом соли. От соли невозможно было отделаться: вода в колодцах была соленая, эту воду пили, ею мылись. Соленый пот орошал тело весь день. Койка была неудобная и скрипела. Они бросили кошму на пол. От кошмы шел острый, животный запах, и потом, когда тело разгорячалось и делалось мокрым, лежать на кошме было неприятно, шерсть липла к коже, и хотелось встать.
Ночью все было по-другому. Удивительно вкусной была вода: Карабаш зачерпывал ее ковшом из ведра и пил долго, громкими глотками, а потом выходил за дверь и обливался из ковша с головой. Вода остыла к ночи и была чуть теплая. Еще лучше она становилась к рассвету, часам к трем, но и эта вода была замечательна. Женщина тоже пила воду. Потом просила намочить полотенце и вытирала им тело.
И папиросы ночью казались гораздо вкуснее, чем днем.
Женщина лежала на койке, Карабаш сидел рядом на корточках, прислонившись к ребру койки спиной. Сегодня была ночь прощания. Утром женщина улетала в Керки, а оттуда в Ашхабад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я