Оригинальные цвета, удобная доставка 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Вот он пишет… — Гохберг читал, держа газету. Его обычно громкий, резкий голос заметно сел и звучал неотчетливо. — «Перед приездом на трассу представителей Управления водными ресурсами и технадзора главный инженер СМК „Пионерная“ Гохберг и другие руководители конторы единогласно „постановили“: объявить штурм и стащить ранее оставленные на произвол судьбы механизмы подальше от трассы…» Насколько мне не изменяет память, я ничего не «постановлял» и не «объявлял». Тогда оттащили один-единственный трактор С—80, который стоял при въезде в поселок…
— Правильно! — крикнул кто-то из рабочих. — Я его тащил…
— Дальше этот чудесный корреспондент пишет так: «Три дня и три ночи неустанно трудились штурмовики…» Откуда три дня и три ночи, откуда? Что за арабские сказки? Концентрация механизмов на сто восемьдесят пятом километре производилась в течение всего периода работы, это известно, простите меня, каждому верблюду из нашего туркмен-аула на Инче… «Заметая следы варварского…» Ах, боже!.. «Отношение к первоклассной технике, созданной заботливыми руками советских людей на заводах Челябинска, Костромы, Воронежа и других городов нашей Родины для строителей великой водной магистрали». Вы чувствуете? Нас обвиняют уже в каком-то злоумышлении против советских людей Челябинска, Костромы и Воронежа и чуть ли не против нашей великой Родины! Родины — с большой буквы!
На другой день приехал Ермасов, сразу отправился на 185-й километр и сам все осмотрел. Велел Гохбергу написать объяснительную записку и составить подробный перечень выбракованного оборудования. К вечеру перечень был готов. Среди двадцати трех тракторов, двух грейдеров и тридцати восьми скреперов было всего пятнадцать машин моложе 1952 года выпуска. Все они ждали капремонта.
Объяснительная записка была сочинена в тот же день, чтобы Ермасов мог захватить ее с собой в Мары. Комиссии начнут свою бурную деятельность, конечно, с Маров.
Ермасов не рычал, не гневался, не топал ногами, был неожиданно молчалив и сосредоточенно, глубоко расстроен. Усталый старик, глаза в темных мешках, он сидел за столом Карабаша и, чуть улыбаясь, читал «объяснение», написанное Гохбергом. Всегда казалось, что он чуть улыбается, но это была не улыбка, а гримаса напряженной мысли.
Прочитав, вздохнул.
— Знаете, что я вспомнил? Лет двадцать пять назад врачи сказали, что мне осталось жить один год. Злокачественная опухоль и всякая такая штука. Я был тогда летчиком-наблюдателем здесь, в Средней Азии. Ну, я демобилизовался, конечно, а что дальше? Как жить? Что делать? Решил я, не мудруя особенно, пойти учиться, тем более что парень я был не шибко грамотный. Хоть год, думаю, а проучусь, займусь делом. Пошел в Институт ирригации. Вступительные экзамены сдавал с превеликими муками, но сдал, попал, стал учиться. И вот — жив, как видите.
В комнате были Карабаш и Гохберг, они угрюмо слушали.
— А что с опухолью? — спросил Карабаш.
— А леший ее знает. То ли врачи ошиблись, то ли как-то сама собой рассосалась. Я всегда вспоминаю этот момент из моей биографии, когда случаются разные неприятности. «Ну, думаю, и не то бывало! А все живой оставался». Это чтобы вы носы не вешали.
— Да мы не вешаем, — сказал Гохберг. — Но знаете, Степан Иванович, какой-то тон у этой статейки нехороший. Почему, например, он меня выделяет? Называет по имени-отчеству? По-моему, тут есть нехороший душок, как считаете?
— Бросьте вы, Аркадий. Нет тут ничего этого, — сказал Карабаш. — Вообще статья направлена не против вас, а против меня.
— Зачем же такое издевательское название: «Кладбище имени Гохберга»? Софья Михайловна очень правильно сегодня сказала: почему бы не просто — «Еврейское кладбище»?
— Аркаша, у вас больное воображение. Тут этого нет. Но тут есть другое, и вы знаете что. Эта статья направлена против меня, а вы — для ширмы. Отвечать все равно буду я, как начальник СМК.
— Голубчики, братцы мои, — сказал Ермасов, — вы ошибаетесь оба. Статья эта написана не против вас или вас, а против меня. Святая правда. Писал-то ее писака, а вдохновлял и придумывал совсем другой человек, и даже не один, а целая солидная компания. Из известного управления. Ну, посмотрим, что у них получится.
Ермасов встал, накинул кожаное пальто на плечи, взял со стола кожаный старенький картуз.
— У туркмен, между прочим, есть хорошая пословица: «Собаки лают, караван идет вперед». Вот и пойдем вперед. Подавай-ка, Михалыч, коляску, поехали на двести сороковой!
Двести сороковой — это был самый крайний, Западный пикет, до которого дошла Пионерная траншея. Вернулись оттуда глубокой ночью. В гостинице, где Ермасов остался ночевать, посидели немного, выпили по рюмке коньяку, чтобы согреться и развеять усталость. Все устали ужасно, и не столько от поездки, сколько от суеты, разговоров, волнений. Коньяк ничему не помог, только спать захотелось.
Карабаш подходил к своей будке, еле держась на ногах. Его шатало, как бульдозериста после смены. Приезды Ермасова всегда выматывали смертельно, он как-то умел вытягивать из людей последние силы. Карабаш настолько устал, что даже не удивился тому, что в его комнате горит свет в два часа ночи. Он обрадовался, увидев Леру.
— Ты здесь! Что ты делаешь?
Она сидела за столом и при свете керосиновой лампы, поставленной на стопку книг, и электрического фонаря что-то шила, делая энергичные движения правой рукой. Два раза Лера гладила Карабашу белые рубашки и оба раза палила утюгом ворот, а когда брала в руки иголку, то непременно колола пальцы. В общем, эти дела давались ей с трудом, но она упорно практиковалась на вещах Карабаша.
— Лер, милая, что это ты взялась среди ночи? — сказал Карабаш, стараясь говорить как можно более нежно. — Ну зачем? Ведь глупость: третий час ночи. — Он обнял ее, садясь на койку.
— Алешенька, мы уезжаем завтра в Мары. На три недели. А может, и на дольше. Я давно хотела переменить воротник на этой рубашке, тот был совершенно неприличный, ветхий, сыпался по сгибу. Четыре пары носков тебе заштопала…
— Ну зачем эти подвиги? Ведь я могу отдать тете Насте.
— Я тебе обещала и должна сделать. Почему подвиги? Мне это совсем не трудно. Ой! — Она уколола палец. — Не смотри на меня! Как только ты приходишь, я начинаю колоться. Сейчас я кончу…
— А зачем вы едете в Мары?
— Будем там камеральничать. Наш дорогой начальник сообщил нам только сегодня, а завтра днем уже придут машины. Я тебя жду с половины двенадцатого. Еще было электричество, я успела погладить тебе брюки и две рубашки.
— О боже! Громадное спасибо…
— Завтра ведь будет некогда. Вот! Получайте! — Она протянула Карабашу рубашку, воткнула иголку в лист ватмана на столе. — Алешка, я так расстроилась сегодня — просто ужасно. Все радуются, все счастливы, что едут в город, а я одна не рада. Конечно, знаешь как все устали жить в песках? Я сама устала. Хочется и то и это, и в магазин, и в баню, но без тебя-то как же? — Последние слова она сказала шепотом и жалобно, искательно заглянула ему в глаза.
— Буду приезжать к тебе, — сказал Карабаш. — Могу каждую неделю. В сущности, это близко, наши машины ходят каждый день.
Он рассматривал рубашку. Воротник был пришит криво.
— Я буду приезжать. — Он поднял руку, чтобы обнять Леру, и она сразу вся потянулась к нему и пересела на койку. Он поцеловал ее. Лера спросила шепотом:
— А ты совсем не огорчен моим отъездом?
— Ни капельки.
— Я вижу. Готов приезжать раз в неделю, и тебя это устраивает. Ой, Алешка! — Она захныкала. — А я буду так скучать без тебя! Мне стыдно, но знаешь что? Я даже могу совсем бросить работу, чтобы остаться с тобой… честное слово… Хочешь? Ты меня не будешь презирать? Алеша! О чем ты думаешь?
Он думал о том, как стремительно все вдруг стало плохо: разлука с Лерой, эта сволочная статья, неизбежные комиссии, трепка нервов, старания доказать, что ты не верблюд. Ермасов молчалив и угрюм потому, что понимает, что дело плохо и может стать еще хуже.

Это была чистая случайность: мы встретились с Диомидовым в книжном магазине днем в воскресенье и потом долго шли вместе. Он шел домой, а я его провожал. Впервые за все время я разговаривал с редактором дольше пяти минут.
Диомидов взял в отделе подписных изданий новые тома Ключевского, Герцена, «Всемирной истории», еще что-то, нес в обеих руках по тяжелой пачке аккуратно упакованных книг, а я купил какой-то новый немецкий роман в бумажной обложке. Автобусы в сторону центра ехали переполненные, люди висели на подножках, поэтому мы шли пешком. Диомидову было довольно тяжело и неудобно, он часто останавливался, чтобы переменить руки, а я не предлагал ему помощи, чтобы он, не дай бог, не подумал, что я угодничаю. Это была глупость, но я не мог себя пересилить.
Впрочем, редактор не замечал жалких мук моего самолюбия и был весел и доброжелателен. Сначала говорили о книгах. Он вернулся недавно из Москвы, где купил много интересных книг в магазине стран народной демократии на улице Горького. По-немецки он читает свободно. Все деньги, какие были, убухал в Москве на книги. И еще — на бега. Вспомнил старое. Когда-то знал всех московских лошадников, жокеев, игроков, но теперь там не то, дубль отменен, играют только ординар, выдачи чепуховые…
Я удивлялся его разговорчивости. Ему что-то было нужно. Мы медленно шли по тротуару, то и дело встречая знакомых. По воскресеньям весь Ашхабад выходит на улицы, одни шныряют по магазинам и базарам, другие просто гуляют по проспекту и по торговому «пятачку» в районе универмага, разглядывая витрины, киоски, афиши, знакомых, их новые пальто, их шляпы, и тех, кто с ними прогуливается. У редактора знакомых было, конечно, больше, чем у меня, и все они здоровались с ним очень почтительно. Он же отвечал по-разному: одним едва заметно кивал, другим корректно кланялся, некоторым улыбался. Большинству он едва заметно кивал. И я чувствовал, что иду рядом с большим человеком и некоторая тень его внушительности отбрасывается даже на меня. Но однажды нам встретился какой-то полный, белолицый, очень важный туркмен в длинном, горохового цвета макинтоше, в зеленой велюровой шляпе, и Диомидов так заторопился пожать ему руку, что уронил пачку книг. Я поднял ее. Он даже не поблагодарил меня и не представил человеку в гороховом макинтоше, хотя тот познакомил его со своим спутником. Он просто мгновенно забыл о моем существовании. Они о чем-то заговорили. Говорил, собственно, один редактор, а тот только слушал и кивал. Я постоял немного и пошел дальше, решив, что прогулка с начальством благополучно завершилась. Однако через минуту сзади послышалось: «Подождите, Корышев!» Тогда я отчетливо понял, что у редактора есть какой-то разговор поважнее книг и бегов.
Он что-то говорил, оживленно жестикулируя, потом человек в макинтоше, улыбнувшись, протянул ему руку, приподнял шляпу, Диомидов низко склонился, пожимая ему руку, и они расстались. Он догнал меня молодецким шагом. Его лицо слегка покраснело, на щеках выступил пот. Разговор с макинтошем стоил ему напряжения. Я вдруг сказал:
— Игорь Николаевич, дайте мне одну пачку, а то вам тяжело.
— Да нет, ничего, спасибо! — сказал он с поспешностью. — Ну ладно, понесите немного… Спасибо.
Все вышло вполне достойно. Мы пошли медленнее, его лицо постепенно просыхало, бледнело, приобретало прежнее выражение непроницаемой солидности, и вскоре он окончательно стал самим собой и едва заметно отвешивал кивки знакомым. Он заговорил о моем рассказе «Дети доктора Гриши». К моему удивлению, он говорил тонкие и неожиданные вещи. Первый рассказ о ковровщице был, по его мнению, цельнее, свежее, а в этом была изощренность и некоторая литературщина, а значит, и неправда.
— О нет, там все правда! — возразил я. — Я описал живого человека, живую встречу.
— Одно из двух: или в вашем живом человеке была какая-то литературность, сиречь фальшь, или вы его испортили при обработке. Нельзя большое горе раскрашивать, как вазу. Есть магия непосредственной жизни, магия неправдоподобности, нелепости жизни, у вас она исчезла. Вы действительно играли с ним в шахматы?
— Нет, но я мог. У него в комнате я видел доску.
— Могли, видели — это не то. А что вы с ним делали?
— Да просто пили водку и разговаривали. Он рассказывал, как у него погибла семья.
— Ага! Вот это интересно. Спустя девять лет всем рассказывать одно и то же: как погибла семья. А вы прячете это в подтекст, вытаскиваете никому не нужные шахматы, тут-то и есть литературщина. И потом — где же водка? Ведь вы пили водку? Вы пишете, что у него «водянистые, в красноватых веках глаза», и читатель должен предполагать, что он день и ночь плачет. А он хлещет водку со страшной силой. Он спивается, бедняга. Он отказался уехать из песков в город не потому, что ему жалко расставаться с чабанами, а потому, что он уже не верит в свои силы, разучился работать, горе сломило его. В городе нельзя так жить, как в песках. В общем, он махнул на себя рукой. Похоже?
— Может быть, да. Но это уже другой рассказ.
— Да, другой. Который надо было написать. А вы вашего доктора облагородили и всех окружающих тоже. Горе не облагораживает людей, оно их калечит.
— Хорошо, допустим, я напишу рассказ так, как вы советуете. Вы напечатаете?
— Посмотрим, вы сделайте сначала. Но мой вам совет: вы должны использовать газету не для того, чтобы там печататься, хотя и печататься можно, а для того, чтобы ездить, смотреть, пожирать впечатления, вникать в жизнь. Это для вас важнее, чем напечатать двести строк, получить гонорар в три сотни и просидеть их с приятелями в «Дарвазе» за тарелкой гуляша. Писать вы будете, у вас пойдет. Но вы, по-моему, мало ездите. Месяца четыре последних никуда не ездили, правда? Не считая двух дней на трассе?
— Да.
— То-то вот. Плохо. А когда вы будете ездить много, вы начнете писать жадно, разнообразно. Вам даже трудно себе представить, о чем вы станете вдруг писать.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда…
Ахматова, волшебные стихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я