https://wodolei.ru/catalog/vanny/big/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Бульдозеров и еще раз бульдозеров. У нас хватает противников, и вы должны нам помочь…
Кулиев не присутствовал при разговоре, он присоединился позже, когда пришли из забоя в лагерь и сели обедать. Длинный, сколоченный из досок стол был укрыт от солнца брезентовым пологом, растянутым на четырех столбах и с одной, восточной, стороны опущенным до земли: для защиты от ветра. Тетя Паша поставила на стол хлеб местной выпечки — его привозили из Инче, где была пекарня, — воду в кувшинах и миски с вареными рожками, в которых были куски тушеного мяса из консервов. Все приезжие проголодались, жадно ели и мгновенно опустошили оба кувшина с водой. Кулиев и шофер разговаривали по-туркменски. Брезентовый полог надувался и шумел, как парус.
Зурабов слушал молодого начальника отряда рассеянно: он не собирался влезать в строительные междоусобицы. Газете нужно другое. Волнение, с которым тут ждали пуска воды, надо было очистить и высветлить — как мургабскую воду, в которой бродит осадок.
— Хорошо, хорошо, — говорил Зурабов. — Я помню. Я напишу о бульдозерах.
— Года три назад я работал на стройке канала в песках, — сказал фотограф. — Там была другая техника, в основном экскаваторы. Немецкие экскаваторы. Я сам был экскаваторщиком.
— Ты был экскаваторщиком? — спросил Зурабов.
— Недолго. Потом я удрал оттуда, потому что там началась страшная эпидемия дизентерии и все остановилось.
— Где это было?
— В Триполитании.
Никто, кроме Зурабова, не понял, где это было. Кулиев и шофер снова заговорили по-туркменски. Кажется, они совещались насчет охоты.
Быстро темнело, в воздухе становилось прохладно, и Зурабов пошел к машине, чтобы взять плащ. К столу один за другим подходили рабочие, только что из забоя. Их сменщики торопливо глотали чай.
Немного погодя, когда стало совсем черно и в крайней будке загорелся свет, Зурабов пошел к Нагаеву.
Он вернулся через час. Фотограф курил, сидя перед входом в палатку, которую им дали для ночлега. Кулиев и шофер куда-то поехали на машине, сказав, что вернутся ночью.
— Тут самое интересное для меня — Нагаев, — сказал Зурабов. — Мне интересно, что он собирается делать со своими громадными деньгами.
— Какой это Нагаев?
— Такой худой, с маленькими глазками. Спрашивал у Кулиева насчет машин.
— А! У него много денег?
— Говорят — да. Когда он зачем-то вышел, я спросил у этой белобрысой, его жены, сколько у них денег на книжке. Она сказала, что не знает. Какая-то полудурочка. Но мне известно, что денег у него очень много.
— Деньги — дерьмо. У меня было много, я мог купить себе пять машин, так что я знаю, что говорю. Деньги — дерьмо.
— Только без проповедей, ладно? — сказал Зурабов. — Я сам парень принципиальный. Откуда у тебя были деньги?
— Были. Иногда. Я занимался кое-какими операциями, не совсем благородными с точки зрения закона. А что мне оставалось делать, когда ни одна собака не соглашалась взять меня на работу? Ведь я человек без паспорта, ничто, лагерная пыль. Я возил контрабанду из Танжера в Марсель. На моторной лодке. Несколько раз у меня были большие деньги, но разлетались быстро, и я опять голодал, изворачивался, клянчил пособие, писал письма: «К вам обращается русский интеллигент, превратностями судьбы заброшенный…» Какой-то бывший ублюдок из Испании, великий князь, что ли, прислал мне двадцать марок. А балерина Наталья Сопина, когда я пришел к ней в Риме, — по-русски она ни бумбум, и, вообще, чтоб ты знал, она не русская, а француженка, — передала через лакея сто лир. Но я знаю, что такое большие деньги. Я держал их в руках.
Зурабов слегка отодвинулся от фотографа и вздохнул.
— Я каждый раз забываю… Ты давно был в Риме?
— В прошлом году, в августе.
— Ну как там было?
— Очень жарко. Все ездили купаться на море, в Остию. Очень жарко было.
Он замолчал, раскуривая погасшую папироску. Зурабов тоже молчал. Со стороны забоя слышалось гудение многих моторов, иногда сквозь гул прорывался тонкий металлический лязг: как будто плакал ребенок.
Кто-то подходил к палатке, осторожно ступая в темноте. Человек остановился в трех шагах от сидевших на песке корреспондента и фотографа, и они увидели его темную фигуру на фоне звездного неба.
— Товарищ корреспондент, не спите? — спросил подошедший шепотом.
— Кто это? — спросил Зурабов.
— Заправщик я, Симеошин.
— Который деньги взял?
— Вот-вот! Я самый, ага! Я то хочу сказать: ребята говорят, вы на меня будто статью напишете…
— Вы сядьте для начала.
— Нет, я то хочу сказать: не надо, товарищ. Умолять вас буду… — Темная фигура вдруг исчезла со звездного неба, и раздался глухой стук повалившегося на землю тела. Старик на коленях пополз к Зурабову.
— Встаньте!
Тот вскочил на ноги.
— Вы что?
— Товарищ, нельзя про меня печатать, никак нельзя! Ей-богу! Послушайте!
— Встаньте!
— Послушайте: у меня дочка в Харькове, на третьем курсе учится, на инженера. Ведь прочитает… Я то хочу сказать: невозможно! Дело немысленное…
— О чем же вы думали, когда деньги крали? — спросил Зурабов.
— Через мою слабость у них всю жизнь страдания — это вы понимаете? Негодный я человек, скотина, урод последний. Ай, господи… — Старик продолжал то ли стоять на коленях, то ли сидеть на корточках. Слезливый шепот его шел снизу, от земли. — Если вам жизнь мою рассказать, вы целый роман напишете, не сходя с места. Почему я в пустыню убег — первый вопрос?
— В другой раз расскажете, — сказал Зурабов. — Писать про вас я не собираюсь. Скажите только: вы что хотели делать с деньгами?
Старик поднялся, молча потоптался на песке.
— Не знаю, как и сказать… — Он снова присел на корточки. — Одна женщина попутала. У меня вся слабость через них. Из Маров одна…
— Это даже интересно. Но в другой раз, ладно?
— Можно, значит, быть в надеже?
— Можно, можно. Писать про вас не буду, не тот товар.
Заправщик ушел, и двое некоторое время сидели молча, потом Зурабов спросил:
— Когда ты был в Риме, у тебя было много денег?
— Совсем не было.
— Ну, как же ты?
— Ничего, неплохо. Как раз в Риме было неплохо.
— Да? — Зурабов встал, прошелся в темноте около палатки и снова сел на песок. — Старик, по-моему, врет насчет дочки и женщины. И все врут, ты тоже. Все врут, кроме Нагаева. А простофили, вроде нас с тобой, у которых никогда ничего нет, говорят, что деньги — дерьмо. И «в Риме было неплохо». Интересно, чем же неплохо? Тебя ни разу не били? Ни разу не хватала полиция? Или, может, тебя кормила макаронами какая-нибудь Анна-Мария?
Фотограф молчал.
— Я ни о чем не спрашиваю, можешь не отвечать, — сказал Зурабов. — Просто я хочу сказать, как все мы привыкли к вранью. Я вот ненавижу командировки, ненавижу эти ночевки где попало, на грязной земле, на чужих постелях, когда невозможно вымыться, все тело зудит и чувствуешь себя паршивым уличным псом. Зачем я еду? Затем, что у меня в столе пятьдесят рублей! И больше нет ни копья, одни долги. А мне нужно выкупать пальто, и нужно давать тестю на ребенка, и нужно тратиться на одну даму, с которой черт меня дернул связаться. Не говоря уж о том, что нужно есть и пить каждый день и платить карточные долги раз в месяц. И вот я надеюсь сочинить цикл, обязательно цикл, иначе нет смысла, очерков о стройке, подвалов на пять, это даст мне примерно тысячи две с половиной, и тогда я выкручусь. А ты говоришь, деньги — дерьмо.
Фотограф продолжал сидеть молча, папироса его потухла, и было неясно, слушает он Зурабова, или думает о своем, или, может быть, просто заснул.
— Теперь возьми нашу жизнь с Валерией. Ведь всю жизнь нам не хватает денег, из-за этого ссоры, дом не налажен, нет того, нет другого. Сейчас она мне не пишет. В чем дело? Очередной психоз? Обиды? У нас сейчас, правда, ледниковый период, уже довольно длительный, очень затянулся, но все-таки надо давать знать о себе. А может, ей настучали на меня? — Он говорил тихо и невнятно, как будто сам с собой. — Все возможно. От добрых друзей всего можно ждать. Завтра узнаю. А ведь она меня любит, и я тоже к ней привязан, — да, конечно, — а жизнь как-то не получается…
Фотограф вдруг, зашевелившись в темноте, сказал:
— Я вспомнил, что было в Риме: встретил хорошего мужика.
— Правда?
— Да. Тебе даже не понять, какого хорошего.
— Почему не понять?
— Да так. Не понять. Таких, как ты, в Италии называют «буффоне». Это вроде, как бы сказать, шут гороховый.
— Что? — Зурабов кашлянул, заерзал на песке, собираясь встать, но не встал.
— Пойду заряжу пленку на завтра, — сказал фотограф и вошел в палатку.
14
Было уже около десяти, когда мы вычитали полосу, сократили, утрамбовали и сдали в секретариат. Номер подписывал Диомидов. Сегодня выходила наша праздничная «страница», поэтому мы решили подождать до финала. Как часто бывает, материал подвалил в последний момент. Жорка Туманян приехал из Челекена и привез отличный очерк о нефтяниках, о бригаде вышкостроителей. Написано это было так ярко и сочно — чего, по правде сказать, никто от Жорки не ожидал, — что мы с великой радостью сняли слабенький фельетон Критского и несколько стишков. Кроме того, со стройки канала самотеком пришла забавная рукопись «Записки прораба»: какой-то молодой парень, туркмен, по фамилии Байнуров, прислал отрывки из дневника, где с большой наблюдательностью рассказывалось о том, как возникало взаимное доверие между молодым прорабом и экскаваторщиками. Из этой рукописи мы взяли отрывок с описанием песчаной бури. В общем, наша «страница» окрепла, за нее можно было не волноваться. И главное — из нее вылетел Хмыров. После того вечера, когда я разыграл его по телефону, он вдруг совсем перестал звонить: видно, испугался, что мы в самом деле обратимся в Министерство культуры, и счел за благо не рыпаться. А Диомидова мы сумели убедить перенести хмыровский кусок на декабрь. В общем, Хмыров, как говорится, «выпал на вираже», и я мог гордиться: это случилось благодаря моей мистификации.
Все рано ушли в тот вечер, остались мы двое — я и Тамара Гжельская. В ожидании, когда Диомидов напишет: «В печать», мы сидели в большой комнате, Тамара — на диване, а я — верхом на стуле, и разговаривали о землетрясении. Не помню уж, как зашел разговор. Кажется, так: мы заспорили по поводу какого-то стишка, я ругал его, а Тамара защищала, вернее, говорила, что он вполне «на уровне», не хуже других, и сказала, что у меня несносный, спорщицкий характер, выработавшийся от холостяцкой жизни, и мне, мол, надо поскорее жениться. Я сказал, что то же самое относится и к ней самой. Тамара продекламировала из Кедрина: «Мой жених крылами чертит страшный след на поле бранном…» Дмитрий Кедрин ее любимый поэт, она знает многие его стихи и поэмы наизусть. Жених Тамары погиб во время землетрясения. Вот так мы заговорили о землетрясении.
В этом городе не любят говорить о землетрясении, но если уж начинают рассказывать, рассказывают долго, с мучительными подробностями. Все рассказы чем-то похожи (те, кто остались в живых, говорят, что спаслись чудом), но в каждом — своя боль, своя ужасная, неповторимая подробность. Я слышал много таких рассказов. И так же, как ашхабадцы не любят рассказывать, я не очень люблю слушать, но слушать нужно и рассказывать нужно, потому что это страшная правда о земле, о людях, о жизни и смерти.
Тамара Гжельская попала в Ашхабад в сорок первом году, эвакуировалась из Тирасполя вместе с матерью и младшим братом. Отец воевал, в сорок третьем погиб. Тамара работала на текстильной фабрике, вечерами училась, потом, окончив школу, поступила в университет. Она была студенткой второго курса в тот год, когда случилось несчастье. Ее спасло то, что она в ту ночь легла спать не на свою кровать, а на диван: случайность, зачиталась Чернышевским и задремала на диване около часу ночи. После первого толчка она оказалась в дверях, под самой дверной перекладиной. И когда через семнадцать секунд ударила вторая волна и все обрушилось, перекладина почему-то устояла. Всю комнату завалило, нечем было дышать, в рот набилась пыль. Тамару завалило до подбородка, она слышала, как кричала соседка: «Тамарочка, помогите! Откопайте моих детей!» А Тамара ей кричала: «Я не могу шевельнуть рукой!» Через час она кое-как выбралась из-под обломков. Она думала, что упала атомная бомба. Тогда многие так думали. Мать погибла, она лежала как раз на том месте, куда упали балки со второго этажа. Она не отзывалась на крики. Но умирать от горя было некогда: надо было спасать живых. Прибежала подруга Тамары, и они вдвоем стали откапывать соседских детей, потом побежали к университету. Брат Тамары ночевал в ту ночь у знакомых и тоже спасся, ему только немного повредило ногу, он до сих пор хромает. Сейчас ему семнадцать лет. Запомнилось такое: рухнули стены, этажи, все кругом в обломках, под ними люди, а посреди этих обломков, совершенно целенький, без единой царапинки, лежит большой стеклянный абажур. Каким чудом он уцелел? В годы войны мать Тамары купила его на барахолке, его везли оттуда с превеликой осторожностью, боясь случайно уронить. И вот он пережил маму, и дом, и весь город, — зачем, зачем? Эта дикая подробность почему-то особенно потрясла…
— А твой жених? — спросил я. — Он… как?
— Он — ужасно. Землетрясение его как раз пощадило, он спал на улице, в деревянной беседке. И его лишь ушибло доской. Но утром Игорь спасал людей из-под развалин, и внезапно обрушилась стена, и — тут же, на месте…
Она помолчала.
— Он был медик. Студент. Потом были трудные годы, самое трудное — воспитывать брата. Он был нервный, слабый, часто болел, и я все время думала уехать отсюда куда-нибудь на Украину, на запад, но у нас не было денег.
Лицо Тамары сделалось жестким и старым. Она сняла очки, быстро протерла их подолом юбки и вновь надела; большим и средним пальцем она держала очки за дужки, чисто мужской жест, и рука у нее была мужская, крупная, с длинными, широко расставленными пальцами.
Вдруг она улыбнулась. И глаза ее стали веселыми.
— Ты, кажется, считаешь, что любви не существует. Что это наша выдумка. «Любовь — как воля и представление…»
Я смотрел на нее слегка обалдело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я