унитаз подвесной густавсберг 

 


Рецензент спрашивал и писал, хотя Егор Иванович только мычал на вопросы и морщил лоб, стараясь сообразить, что он думает по такому-то вопросу. Огромная подошва торчала перед его носом. Затем она скрылась, рецензент вскочил, пожал руку, сказал, где и когда будет напечатано интервью, и вышел, топая американскими башмаками.
Затем явился Поливанский, поздравил Егора Ивановича, целый час рассказывал новости и глупости и взял слово, что Абозов завтра придет в «Подземную клюкву» на знаменитый вечер.
Егор Иванович кивал головой, поддакивал, соглашался и заказал было самовар, но Поливанский не остался пить чай. Затем снизу пришел швейцар и позвал Абозова к телефону.
Егор Иванович накинул пальто и с неудовольствием слез вниз. Он удивлялся – зачем его тревожат? Кому он еще понадобился?
В телефонную трубку заговорил отрывистый голос Белокопытова:
– Послушай, Егор, ты сошел с ума. Я советовал тебе не быть слишком развязным, а ты вообще провалился. Я очень жалею, что спал и эта дура меня не разбудила. Кстати, ты не болтай, что застал ее у меня. Ну? Что же ты молчишь?
– Я слушаю, – ответил Егор Иванович.
– Дело в следующем. Завтра, пожалуйста, приходи в «Клюкву». Мы должны условиться. Послезавтра назначено, наконец, заседание в «Дэлосе». Гнилоедов – хам. У него не ладятся отношения с Валентиной Васильевной, и он нажимает на меня. Как будто я скажу – Салтанова так и кинется ему на шею. На черта он ей нужен со своим журналом. Я теперь требую, чтобы меня назначили редактором художественного отдела. Ты, конечно, меня поддерживаешь. Эти проклятые «Зигзаги» откололись от нас и затевают какой-то свой журнал и выставку. Ты как живешь? Я слышал: работаешь над новой повестью?
– Хорошо, я приду, – ответил Егор Иванович и повесил трубку.
Все эти дни, валяясь с папироскою на диване, он даже и не думал ни о чем, а только следил, как проносились обрывки мыслей, то безнадежных, то отчаянных, то общипанных, как вороны на дворе у Сатурнова; ему даже нравилось это состояние оцепенения и сосущей тоски.
Но когда он прочел в газете статью Полынова, внезапно нескончаемая, казалось, вереница мыслей оборвалась. Он подумал, что месяц назад ходил бы, как пьяный, от таких похвал. Вся последующая сутолока совсем уже вывела его из состояния оцепенения. Жить было грустно, но не безнадежно. Пережитое тускнело с каждым часом. Он чувствовал еще и томность и слабость, но боль прошла, и не была ли она выдумана им самим? Во второй раз в своей жизни он устремлялся к несуществующему, страдая от любви, такой же призрачной, как те райские земли в закате над дымами Балтийского завода.
После разговора с Белокопытовым ему снова захотелось продолжать прерванную повесть. Он просмотрел рукопись, погрыз вставочку, нарисовал на чистом листе несколько домиков и харь, затем оделся, выбрился и вышел на улицу. День был сумрачный и холодный, воздух оставлял на языке металлический вкус. Егору Ивановичу была противна особая какая-то бодрость в ногах. По переулкам он добрел до Невского. Прохожие казались будничными, дома тусклыми или облезлыми, небо низким, тротуар весь заплеван. Около Пассажа Абозов остановился. Мимо прошла сильно накрашенная девица в общелкнутой юбке и рыжей лисе на вертлявых плечах; она поднялась по ступенькам в Пассаж. Егор Иванович, глядя ей вслед, почувствовал, как точно свинцом налились все жилы и тяжесть легла на темя. «Ах, вот оно что!» – подумал он и, не в силах пошевелиться, глядел, как прошла вторая девица, хорошенькая, под вуалью, в бархатной шубке; за ней полезла туда же нарумяненная бабища, в перьях, в кошачьих хвостах, с приподнятой юбкой над икрами, как шампанские бутылки.
«Нет, нет, и этой еще нужно что-то говорить, а надо взять самую мерзкую, – подумал Егор Иванович, – не похожую на человека».
Ему стало холодно. Он взошел в Пассаж, медленно оглядывая каждую женщину. Его лихорадочные глаза и застывшая улыбка были настолько очевидны, что к нему немедленно подошла низенькая и толстая женщина (других подробностей он не рассмотрел) и сказала густым голосом, вылетевшим точно из пивного облака:
– Идемте, я вас погрею.
– Хорошо, – ответил Егор Иванович и, не глядя на нее, повернул к выходу. Но уже по ступенькам он зашагал быстрее; тогда подруга схватила его холодной и влажной рукой за палец. «Пустите меня!» – крикнул он, выбежал на тротуар и завертелся.
– А! Герой дня, Абозов! – услышал он голос Камышанского, и руки, вялые, как плети, обхватили его. Пришлось пойти в «Капернаум», рассказывать криминальное и пить красное вино. В девятом часу у Камышанского сломался карандаш.
– Довольно, – воскликнул он, – теперь едем дальше. Егор Иванович поехал дальше, ему было все равно.
До двенадцати они ужинали в ресторане «Париж». За столом сидели Хлопов, Волгин, угрюмый и старый натуралист Мардыкин и еще человек пять. Пили водку, красное вино и коньяк. Егор Иванович молчал, с удовольствием покачиваясь в винных парах. Попозже прибыли Правдин и круглолицый одутловатый блондин с выпученными скорбно глазами – скульптор Иваненко, по прозванию Великий провокатор. Он сел рядом с Егором Ивановичем и принялся допытывать – известно ли ему о существовании тайного общества «Хор гениев», Великим провокатором которого он состоит.
Егору Ивановичу все это показалось ужасно смешным, он засмеялся. Иваненко, пролив на него стакан вина, закричал:
– Вы идиот, молодой человек. Гении уничтожат вашу сущность. Вы будете вышвырнуты из города или займетесь продажей спичек на Поцелуевом мосту.
После полуночи поехали за город в ночные кабинеты. Егор Иванович сидел на извозчике с Великим провокатором и всю дорогу просил у него прощения. В кабинете он заснул. Затем его расталкивали и куда-то еще повезли. Очнулся он от стеснения в сердце и смертельной тоски. Под низким потолком горела керосиновая лампа. В густом навозном воздухе сидели и дремали у столиков крепкие, рослые мужики в синих кафтанах. За столиком Абозова всхрапывал Камышанский, уронив бороду в тарелку с капустой. Невдалеке седой и древний извозчик рассказывал:
– Ездил я при трех императорах пятьдесят годов. У, сколь народу перевозил. Зубы мне еще при Николае выбили. Народу теперь много развелось, разве всем вышибешь. Народу много, а разуму столько же осталось, на всех не хватает. Много и зря живут, без ума, как мураши. В прежнее время господа по-французски говорили, везешь его – уважаешь, значит он умнее тебя. А теперь он сидит, сам еще не понимает, что мелет языком, а я уж понял: ему скушно; он как птица: поел, и ну языком молоть, бабу увидел, и ну языком молоть. Ему все одно, что день, что ночь. Дождик – у него зонтик есть; нос у него зазябнет – поворачивай в ресторан. Я ему нарочно начну говорить – из деревни, мол, писали – у нас урожай плохой. А ты, говорит, мне зубы урожаем не заговаривай, поезжай хорошенько. Одна смехота с ними. Так ты и помни: мы – это одна статья; они – это совсем другая статья. Бог и тот на седьмой только день отдохнуть прилег. А человек без дела в год измордуется, водки одной сколько сожрет со скуки. Говорят, еще годов пять подождать надо, тогда они сами друг дружку поедят. Баба тут одна ходит, бродячая, весь город охрещивает. Ох, прости господи, плохой город Питер.
Старик тяжело поднялся, захватил кнут и шапку и, проходя мимо Егора Ивановича, усмехнулся в седые усы:
– С вашей милости кобыле на овес, сам-то я давно уж не пью, – сказал он, подставляя корявую ладонь.
Егор Иванович глядел на него с недоумением, чувствуя какую-то ни на что не похожую гадость. В это время Камышанский, подняв голову, забормотал измятым голосом:
– Дай ему, пожалуйста, рубль. Он говорил что-нибудь? Я плохо слышал. Это здешний философ. Я его снимал, портрет помещен в «Зеленом журнале». Старый пес по десяти рублей в ночь зарабатывает. Дамы сюда приезжают и плачут. Ну, поехали по домам. Хочу спать. Я совсем упился.
Старик получил рубль, степенно поклонился и пожелал счастливого пути.
Поздно на следующий день Егор Иванович поднялся наверх; здесь было солнечно, блестел паркет; Марья Никаноровна, сидя на диване, помогала Козявке раскрашивать картинки. При виде Егора Ивановича она привлекла дочку, посадила на колени, обняла и глядела на него молча и выжидая. Он поцеловал Козявку, поспешно прильнувшую опять к матери, поцеловал Марью Никаноровну в волосы, сел и прикрылся рукой.
– Так плохо и гнусно мне еще никогда не бывало, – сказал он. – Я удивляюсь, как ты до сих пор пускаешь меня в квартиру. Удивляюсь очень твоему терпению.
Марья Никаноровна, поглаживая Козявкины русые локоны, ответила:
– Ты ошибаешься, Егор, я уже несколько дней перестала тебя терпеть.
– Благодарю, конечно ты права. Что же, мне уйти сейчас?
– Да, я думаю, что нужно уйти.
Егор Иванович отбросил стул и пошел к двери, но на пороге остановился.
– Дело в следующем, – проговорил он, фыркая носом, – что я очень бы не прочь нырнуть куда-нибудь к чертям, в Фонтанку.
– Егор, я тебе не верю.
– Хорошо, увидишь.
– Все это слова, понимаешь – фразы!..
Она сдержалась и опять принялась гладить девочку. Егор Иванович ковырял ногтем краску на дверной притолоке.
– Можно тебе сказать два слова? – спросил он. – Я всегда чувствовал в себе огромную силу, невероятную силу, такую, что мне все представлялось возможным. И каждый раз, когда я устремлялся на что-нибудь, наступала минута, когда эта сила поворачивала и, как таран, вместо цели ударяла вверх, в пустоту. Тогда становилось тошно, безразлично и гнусно! Так и сейчас. Я ничего не делаю. Я ни на что не способен! А это неправда! Поставь меня на настоящее дело. Попробуй… Ты знаешь, как я в партии работал. И ушел только потому, что она сама развалилась…
– Тоже неправда, ушел ты из партии совсем по другой причине.
– Да, и по другой. Не лови меня, пожалуйста, на слове… Я хочу писать. Я добьюсь, что это будет настоящей работой. Выстроить дом или мост или написать роман – это одно и то же. Ах, только нехорошо все у меня складывается. С нынешнего дня, Маша, – ни одного часу для себя. Я еще не заслужил ни отдыха, ни счастья. Когда простишь меня – позови.
Он ушел. Марья Никаноровна, не двигаясь, глядела на то место, где он только что стоял. Синие глаза ее медленно наливались слезами.

16

За кулисами «Подземной клюквы» в узком каменном чулане горела пунцовая лампочка, освещая висящие на стенах кумачовые мантии, золотые шлемы, деревянные мечи, шляпы с перьями, маски, бумажные крылья летучей мыши, поломанную драконью голову. В углу за этими сокровищами сидел Иванушко, нетерпеливо нажимая кнопку телефонного аппарата. На другом конце столика, заваленного программами, свистульками, красками, трещал и сыпал зелеными искрами озонатор, пахнущий собачьей шерстью.
– Алло, алло, вы слушаете? Двести пятьдесят бутылок шампанского, сто красного и сто белого! Ликеры и коньяк присланы, – закричал Иванушко. – Если, черт возьми, не пришлете через тридцать минут, я обращаюсь к Депре.
Он швырнул трубку. В чулан вошел Белокопытов; его лицо, руки и парусиновая куртка были испачканы в красках.
– Готово, – сказал он, перекатывая из угла в угол рта изжеванную папироску, – я сказал, что кончу за час двадцать минут до начала; сейчас сорок минут десятого.
– Браво. Ты гений! Солнышко, неужели и птиц успел дорисовать? – завопил Иванушко.
– Кончил все, как сказал… Еду одеваться. Пожалуйста, не забудь передать актерам, чтобы они под разными предлогами напомнили публике, кто расписывал стены и потолок. И подчеркнуть, что я писал один, без помощников.
Он подошел к телефону и заговорил:
– Три, тридцать три, пожалуйста. Ах, это вы? Валентина Васильевна, я только что кончил роспись, я закрасил, как вы посоветовали, все, что пытались намазать «Зигзаги» и Сатурнов; я написал лубочные розы, как на старых тарелках, райских птиц, одни держат во рту клюковки, другие цветок ромашки, третьи медальончики, на которых написано ваше имя; скрещение арок заполнено арабесками; в нише напротив входа женская фигура в пышном платье, с муфтой и собачкой, она как бы входит на прогулку в райский сад. Три дня я не вылезал из подвала, я хочу, чтобы вы на несколько минут почувствовали радость. Прощайте, я приду очень поздно.
Он снял со стены пальто и шапку. Иванушко, бегавший разговаривать на двор с поставщиками, закричал:
– Подумай, какие мерзавцы! Они требуют, чтобы я заплатил по счетам сегодня! Они хотят сорвать кассу на корню. Начнется съезд – нужно расплачиваться. А чайных ложек и стаканов еще не прислано. Черт с ними! Ну куда я помещу двести пятьдесят человек! Придется отказывать! Я заказал еще шесть озонаторов! Проклятие! Мне нужно было назначить за вход не десять, а двадцать пять рублей. Сегодня будет безумная ночь. Все это чувствуют! Какая-то зараза носится в воздухе. Николай, подумай, через два часа сюда войдут двести обольстительных женщин. Двести безумных коломбин. У каждой любовник или два любовника и третий муж! Есть от чего сойти с ума!
Иванушко метался в каменном чулане, задевая мантии и перья на шлемах.
– Вы провалили мой проект с появлением Сатаны. Это глупо, знаю, но это был бы удар по нервам! Должна войти женщина, сбросить мантию с плеч и оказаться нагой! Ты буржуй, вы все мещане! Вы боитесь наготы! Ах, если бы Салтанова захотела. Я бы взглянул на нее, и к черту сердце. Разрыв! Увидишь – я устрою закрытый вечер наготы…
Белокопытов вышел. Иванушко подскочил к аппарату и затараторил:
– Три, тридцать три. Коломбина, роскошь, вы одеваетесь? Зачем одежды, приходите полунагой. Да, все готово, будет и кабаре и диспут, но Сатана провалился; говорят, что Сатана – шаблон. Приезжайте к часу, я вижу, как вы входите, безумная, невероятная… Молчание, и вдруг все сердца тра-тата, тра-тата. Что вы делаете со мной!
Он положил трубку, на минуту в изнеможении повис на стуле, затем сорвался и выбежал в полутемную сейчас сводчатую комнату, где два лакея в зеленых фраках убирали цветами тесно составленные столы.
В то же время в массивных дверях спальни Абрама Семеновича Гнилоедова стоял шофер и докладывал, что машины госпожи Салтановой он решил не портить, а только налил воды в бензиновый резервуар и так напоил салтановского шофера, что тот проснется не раньше, как завтра к вечеру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96


А-П

П-Я