https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/dushevye-ograzhdeniya/ 

 

По городу расклеили обязательные постановления, красные листы для набора запасных, появилось множество газетчиков, с шести часов они начинали кричать по улицам, продавая экстренные выпуски, говорили, что даже за поездами бегают деревенские ребятишки, выпрашивая газеты. На соборной площади разводили солдат. Уездный предводитель надел военную форму. Уехал. Однажды к Авдотье Максимовне явился жандармский ротмистр и долго беседовал с ней о Варваре Петровне. Потом от него же Наташа узнала, что мать ее была казнена. Затем среди белого дня в новом городе убили жандармского ротмистра. За Днепром собралась толпа, пошла на город, разбила целый квартал. На другой день сгорел театр, где много знакомых погибло от огня. В городе стреляли. Ходили с флагами. На перекрестках вместо городовых появились гимназисты. Но ненадолго, – они были смыты лавиной казаков, неожиданно влетевших в город.
Наташа заболела нервной горячкой и надолго слегла в постель. Авдотья же Максимовна приняла все это по-иному: в ней просыпалась старая крепость и гнев. Она собирала домашних и заклинала их, топала ногами; писала начальствующим лицам, велела привести к себе редактора официальной газетки, отчитала за трусость и передала пятисотрублевый билет и письмо к народу для распространения. Наконец явилась лично к новому губернатору и так на него кричала, что тот едва не упал в обморок и больше старух к себе пускать не велел. В дому же водворила порядок старых времен.
Три года бушевал ураган по Русской земле; казалось, все было смято им и разрушено. Но не сбылись чаянья, закатились надежды, и среди обломков по голым пространствам бродил оголтелый обыватель.
Казалось, конца-краю не будет этому бездолью и оголтению. Но после покоса сильнее растет трава, и обыватель сам не заметил, как начал обшиваться и оправляться, оглядывать – нельзя ли чего приладить из старого. А на смену уже росло новое поколение.
Город, заглохший на несколько лет, с новой силой начал обстраиваться стеклом и бетоном, и то, что раньше казалось новым, сомнительным и опасным, на что была нужна особая, даже дерзкая смелость, становилось обычным явлением, необходимым для всех. Возникали фантастические компании, торговые дома, скупались земли и рудники, убивались миллионы на изыскание угольных залежей, в одно лето воздвигались необыкновенные постройки, наконец появились отчаянные люди и полетели по воздуху. Все стало возможным.
Растаяли, как туман, старые обычаи и предрассудки, стариковская мораль начала заменяться иной, более гибкой. Жизнь фантастическим чертополохом перла из земли. Казалось, только самые цепкие и сильные выжили во время бурь; остальные остались надломленными навсегда.
Наташа продолжала болеть, выезжала мало (из знакомых не осталось почти никого), читала декадентских поэтов, ужасно боялась смерти и потихоньку нюхала эфир. В воспитание Гаяны она почти не вмешивалась.
Авдотье Максимовне давно уже перевалил восьмой десяток. Волосы ее почти вылезли, стан согнулся, и вся она закостенела. Последняя вспышка воли, десять лет назад, опустошила ее; она жила как механическая – по размеренным часам, по правилам, в которых не было больше жизни и смысла; окна второго этажа, занятого ею, были заперты; пенье птиц, далекий гул города, веселые голоса Гаяны, ее подруг и приятелей раздражали, мешали дремать. Наташа помещалась в первом этаже, Гаяна занимала мезонин. Она училась в гимназии в шестом классе и на свете признавала только одно – свои желанья.
Однажды весною Гаяна вошла к Авдотье Максимовне, села на окошко, поглядела на клейкую, прозрачную, светлую березу, повертелась и сказала:
– Послушайте, пра (так сокращенно она звала прабабушку), сейчас еду кататься на лодке, а сюда придет один господин, мамы дома нет, так вот ему передайте… Да вы слышите меня, пра?
Авдотья Максимовна поморгала веками и проговорила с трудом:
– На какой лодке? Какой господин? Ты с ума сошла…
– Так вот, придет господин, и вы ему передайте письмо. – Гаяна вынула из-за черного фартука крошечный конверт, на котором было написано золотыми чернилами: «Виктору Вульф»… – Это касается одного очень важного дела, прошу не перепутать, – она поджала маленький рот, строго посмотрела на пра и вышла.
Авдотья Максимовна осталась мигать веками, разглядывая крошечный конверт. «Как приказывает, – думала она, – своевольная девчонка, вот велю вернуть, запру в чулан…» Но взглянула на часы, спохватилась, что уже время, и опустилась перед киотом читать молитвы на полуденный сон.
Перед вечером доложили, что пришел молодой человек и спрашивает молодую барышню; Авдотья Максимовна приказала просить; вошел гимназист, Виктор Вульф, с пробором, с хлыстом в руке и при шпорах; он отрекомендовался, сел и уперся затянутой в перчатку рукой о бедро.
– Вот тут письмо… – начала было Авдотья Максимовна…
– Знаю, – перебил гимназист, – позволяете? – Он живо выдернул у нее из пальцев письмецо, прочел, звякнул ошпоренной ногой и воскликнул: – Чисто женская логика. Не угодно ли разобрать, чего она хочет! Послушайте, я на вас полагаюсь; объясните ей, что я никого, слышите, никого не потерплю на своей дороге!
Но в это время из глубины дома послышался голос Гаяны. Виктор Вульф прислушался, три раза мигнул, все еще с достоинством вышел за дверь и там уже припустился бежать по коридору.
Авдотья Максимовна приказала позвать Наташу. Пополневшая, не по годам пожилая, Наташа на вопрос бабушки: что все это значит? – слабо улыбнулась, прилегла на кушетку.
– Я измучилась с этими детьми; просто Вульф хочет жениться на Гаяне; я объясняла, что нужно кончить гимназию и ему и ей; ну что я могу еще сказать? Гаяна ответила вполне резонно, что не я выхожу замуж, а она. Я сказала, что она еще девочка; она ответила, что любить нужно молодым, а не старым; все это верно, бабушка, – они очень смешные дети.
Авдотья Максимовна дала внучке высказаться и приготовила решительный ответ, но, глядя на увядшее ее лицо, задумалась и вдруг задремала.
В сумерках Авдотья Максимовна открыла глаза; в комнате было пусто и тихо; старая мебель, обои, образа, семейные портреты и сувениры – все было неизменным, – таким, как всегда. «Что я хотела, что нужно было сделать?» – думала Авдотья Максимовна, помня только, что обязанность требует пресечь, наказать, наставить кого-то… Но кого?
Сегодняшний день представился ей точно сон, и таким же вчерашний, и еще день, и дни, и годы, и десятилетия казались призрачными, неживыми, как сны… И вот среди этой утомительной мглы появилось живое лицо дочери, Варвары Петровны, старенькой, испуганной, беззащитной… «Повесили, эдакую-то, – прошептала Авдотья Максимовна. – Господи! Суров твой закон!»
Бормоча, поднялась Авдотья Максимовна и прошла в молельню. Комната эта стеклянной дверкой соединялась с нежилой теперь парадной залой. Став перед киотом, Авдотья Максимовна услышала за дверкой шаги и негромкие голоса. Она удивилась, оглянулась…
По пыльному паркету двухсветного зала ходили Гаяна и Вульф. Рассекая воздух хлыстом, он что-то взволнованно доказывал. На середине зала они остановились. Гаяна встряхнула стриженой головой и засмеялась. Вульф густо начал краснеть, швырнул хлыст, отвернулся. По надутым губам его было видно, что сейчас заплачет.
Но все переменилось. Гаяна, хохоча, схватила его за шею и принялась целовать… А Авдотья Максимовна в ужасе попятилась, махая костлявой рукой на дверь. А эти двое, как черти, уже скакали по залу, подпрыгивали, кружились… Такого Авдотья Максимовна еще не видала. Это было бесовское действо… Она хотела перекреститься, но рука, налитая свинцом, только дрожала – не поднималась.
По всему дому слышались голоса, хохот, трещали лестницы, топотали ноги. «…Гаяна, Вульф, где вы?..» Чинный и холодный зал, запертый на все ключи вот уже полстолетия, наполнился мальчишками и девчонками, не обращавшими внимания на выпученные в немом негодовании пыльные глаза темных портретов… Ничего не признающая молодость ворвалась и начала отплясывать под бренчанье гитары и мандолины… С последним усилием Авдотья Максимовна кинулась к образам и громко начала читать: «Да вокреснет бог…»
В сумерки Наташа пошла к бабушке – пожаловаться на мигрень (от всего этого шума и бестолочи в доме), на Гаяну, заявившую, что на днях уезжает с Вульфом в Венецию или еще куда-нибудь, на тоску и пустоту, все настойчивее посещавшую Наташу каждым вечером… Перед киотом догорали лампадки, огоньки потрескивали угасая, мерцали золотые оклады. Авдотья Максимовна лежала на полу. На темном лице ее застыл ужас… Наташа вскрикнула, присела… Приподнятая рука прабабушки костью ударилась о паркет…

НОЧНЫЕ ВИДЕНИЯ


(Из городских очерков)

К деревянному с мезонином домику, хрустя снегом, подходили быстрые фигуры и пропадали за воротами, хлопая дверью на крыльце.
В нижних, запотевших, окнах горел желтый свет; наверху замерзшие темные стекла мезонина отсвечивали лунно; а еще выше, за коньком дома, за крышами, над всем городом и полями, разлилось лунное сиянье.
И все в беловатой этой мгле было неживое – и застывшие дома, и пропадающая улица, и ряд фонарей. Точно ледяной свет собрался выморозить землю.
«Но если дух мой верит в приход весны и солнца, не страшны ему ни смерть, ни мороз, ни полуночный свет…
Весна и солнце очистят землю от ночных видений, и, сколько бы их ни носилось в лунном свете призрачных, враждебных, уродливых, – все погибнут, как листья на огне, под оглушающим потоком солнца.
Но если забыть о приходе весны, погасить дух свой, поверить в одну лишь непременность – смерть, тогда кинутся отовсюду ночные призраки, схватят сердце ледяными пальцами, овладеют чувствами, внушат им губительные желания, и будет шататься по земле не человек и не труп, холодный и сладострастный, с неутолимым желанием и страхом смерти в глазах…»
Так думал Иван Петрович, бредя вдоль длинной мглистой улицы, в поисках деревянного дома с мезонином и освещенными окнами.
А мимо окон в это же время проходил ночной сторож, в тулупе и несгибающихся валенках.
Оглянув не спеша пустую улицу, сторож дошел до угла, где стоял заиндевевший извозчик, сел на ею санки и сказал:
– Мороз нынче здоровенный.
Извозчик, навалясь грудью на выгнутый передок саней, с трудом отодвинул одно плечо, причем показался клок белой его бороды, белый нос и хлопающие над глазами снежные ресницы, и ответил:
– Зябко.
– В чанной теперь тепло, чай пьют, – продолжал сторож.
– И вино пьют, – помолчав, ответил извозчик. После этого оба они помолчали. Сторож думал, что если бы он был купеческий сын, то сейчас бы ни на какой мороз не вышел, а сидел на стуле, выпивши.
А извозчик думал – в какое место его наймут? Если в такое, где поблизости трактир, то свезет и подешевле.
Лошадь ничего не думала, даже ногами не переступала, а шерсть на ней была кудрявая, как у собаки.
И, кроме этих коротких мыслей, все остальное скорежилось и застыло у сторожа и у извозчика. А на перекрестке, невдалеке, горел костер. Около тесно сидели согнутые фигуры. Позади стоял небольшого роста человек. Он потопал ногами, отвернулся от костра и не спеша подошел к извозчику.
– Мерзнете, – сказал он с трудом, но весело, – эх вы, рабочие.
– Вася, – проговорил извозчик.
Пальто на Васе было короткое, с оторванным карманом, на голове картуз, на ногах обернутые веревками валеные калоши.
– А я у огонька постоял, хуже еще прохватило; пустое занятие, жар должен быть внутренний, – продолжал он.
– А ты проходи, внутренний, проходи, – молвил сторож; на что извозчик сказал:
– Не трогай, это Вася, человек душевный.
– Так вот я за свою душевность три пятака стрельнуть хочу, – постукивая зубами и подплясывая, продолжал Вася. – Народ-то скоро оттуда выходить будет, господин сторож?
– Которые скоро, которые не скоро, – ответил сторож, – я ворота сейчас запру, выйти им оттедова невозможно, вот по гривеннику мне и дадут. Ихняя кухарка рассказывала – придут, говорит, пьют, едят и яблоки, и чай, и мясо, а потом читают. Огонь привернут, разлягутся и бормочут. И что ты думаешь, если которого похвалят – он горничной полтинник и мне двугривенный, и на морозе-то все еще про себя бормочет…
– А как же пристав не обижается? – спросил Вася.
– Да разве они люди? Чего на них обижаться.
В это время подошел Иван Петрович. Отогнув задышанный инеем воротник, он спросил, где дом сестер Головановых. Сторож показал ему рукавом на освещенные окна и, когда Иван Петрович направился к воротам, проговорил:
– Еще один – оголтелый.
Но сторож на этот раз оказался неправ. Иван Петрович служил в провинции; много читал, сам пописывал и привык издавна строить однообразные свои дни по тем законам, которые находил в книгах великих писателей.
Не один он был таким мечтателем: по всей глухой, завалющей Руси – в городах, селах, железнодорожных станциях, засыпанных снегом хуторах – живут еще странные люди, у которых в жидкой северной крови есть капля восточной отравы; и капля эта подобна лихорадке – живет человек, здравствует, а вдруг схватит его жаром, свалит с ног, и понесет он в бреду такое, что никому и не снилось. От лихорадки – мышьяк, а от восточной отравы ничто не помогает. Вот и видишь – на поверхность сонной захолустной жизни вдруг выскочит смирненький какой-нибудь до этого обыватель и начинает ото всего отрекаться и тут же злодейство совершит или подвиг. А если выскочить не хватает силы, то хоть поплачет в кабаке, над мерзостью своей, над уходящими днями и прочтет подходящий стишок.
Но за последние годы перестал обыватель понимать – чему же его учат великие писатели? Не подвигу, не раскаянию, не поискам высокой жизни; точно забыли писатели про эту отравную капельку в северной крови, а решили только смешить читателя, ужасать, растравлять в нем и без того расхлябанные похоти.
А некоторые прямо говорили, что русский писатель перевелся, остались одни кривляки, полоумные да неистовые сладострастники.
И многие забросили книги, иные обрадовались разрешению и со спокойной совестью предались афинским удовольствиям;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96


А-П

П-Я