смесители в ванную 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

От него пахло тем, что он съел и выпил.
- А! - обрадовался Гракин. - Проходи! Гостем будешь!
- Почему гостем? - спросил я, хотя уже все понял: Гракин сдал дачу.
- Я сдал дачу, - подтвердил Гракин. - Вот твои деньги.
Он протянул мне деньги. Я стоял и не брал. Гракин сунул деньги в мой карман.
Меня это покоробило. Гракин заметил.
- Здесь надо жить, топить, - сказал Гракин. - А то дом рассыхается.
- Дому нужно общение, - сказал я.
- Что? - не понял Гракин.
Комментатор вдруг закричал "гол!", и в комнате торжествующе завопили несколько голосов.
- Проходи, - предложил Гракин.
- Нет, - отказался. - Пойду.
В прихожую вышла Клава и посмотрела на меня открытым чистым взглядом.
- Эх, ты... - сказал я.
- Интересно, а на что ты рассчитывал?
- Поехали со мной, - позвал я.
- Нет, - отказалась Клава.
- Я буду тебя кормить и с тобой разговаривать.
- Это собаки привыкают к людям. А кошки - к дому...
- И тебе все равно с кем жить?
- Совершенно безразлично. Если меня не пинают ногами, конечно.
Я повернулся и пошел.
На улице было темно и ветрено. В небе мигали звезды.
Перед тем как выйти за калитку, я обернулся на дом. Из трубы шел дымок. Дом уютно светился желтыми окнами.
В углу правого окна, прижавшись мордочкой к стеклу, сидел котенок и смотрел мне вслед.
Я поднял руку и помахал ему. Котенок поднял лапу и тоже помахал, но не кистью, как я, а всей лапой, поводя слева направо, как кинозвезда, выходящая из самолета.
Я вышел за калитку. Поднял голову. Прямо надо мной, среди разрозненных облаков, стояла звезда.
- Ну, как тебе там? - спросил я негромко.
- Холодно, - отозвалась звезда, тоже негромко, и поежилась лучиком.
У меня была полная свобода под названием: одиночество.
Я остался один. Но зато научился понимать звезды.
РАРАКА
Слеза набухала медленно, долго, потом окончательно сформировалась и пошла по щеке. Добралась до края щеки, подождала еще одну слезу и, набрав тяжесть, сорвалась на стол, покрытый не то смолой, не то черной краской.
Лариска размазала слезу пальцем.
- Ну, скажи ему, как есть... - зашептала я. - Просто поди и скажи...
- Что?
- Ну как "что"... Скажи: "Я вас люблю!"
- А он? - Лариска подобрала очередную слезу языком.
- А он тебе ответит.
- Что?
- "Я вас тоже" или скажет: "А я вас нет!" Так ты хоть будешь знать.
- А как ты думаешь, что он скажет?
- Прекратите разговоры! - приказала Гонорская. - Если вам не интересно, можете выйти из класса. Можете вообще не ходить на мой предмет.
Мы с Лариской замолчали.
- Побочная партия! - объявила Гонорская и подошла к роялю.
Она села, ударила по клавишам двумя руками, и мне показалось, что рояль удивился, как человек, и вздрогнул так, что даже подпрыгнул на всех трех ногах.
Гонорская играет громко и фальшиво по принципу: дурак не заметит, умный промолчит. Я веду себя как дурак и как умный. Замечаю и молчу. Но когда я слышу такое исполнение, я испытываю смятение и стыд.
Гонорская старается играть пореже и носит с собой магнитофон. И сейчас она закрыла рояль и включила магнитофон. Потом села на свое место и задумалась. О чем? Наверное, о любви. И весь наш выпускной курс музыкального училища - восемнадцать дев и трое юношей, - все сидят, слушают симфонию Калинникова и думают о любви. Кроме меня. Я считаюсь на третьем месте по красоте, после Тамары и Лариски, но я никогда не думаю ни о чем, кроме музыки.
У меня есть какие-то мальчики, три или четыре, а может, пять. С одним из них мы даже целуемся в парадном, но я каждый раз жду при этом, когда он отодвинет свое лицо от моего и я смогу уйти домой и сесть за пианино.
Я играю по восемь часов каждый день не потому, что я повышенно добросовестная, а потому, что все остальное мне неинтересно. Я не знаю, хорошо это или плохо. Наверное, ни то, ни другое. Это моя форма существования.
И еще я люблю бывать дома, потому что мне скучно без моих родителей, а им без меня.
Отец у меня красавец. В него влюблены все больные и весь медицинский персонал. Когда-то маме это нравилось, потом не нравилось, теперь все равно.
Магнитофон ревет, как водопроводная труба, но сквозь плохую запись я ловлю нежную витиеватую тему: звук бежит из звука, мысль никак не может остановиться. Потом приостанавливается незавершенно, чтобы передохнуть и снова начать свое чистое кружение.
Гонорская сказала, что Калинников рано умер. Я слушаю его душу. Представляю его себе с косым пробором в волосах, со светлыми карими глазами.
- Конечно! - горячо шепчет Лариска. - Ведь если бы он меня не любил, он не вел бы себя так.
- Как?
- Демонстративно равнодушно!
- Конечно! - шепчу я. - Просто он тебя дразнит!
...Чтение хоровых партитур - предмет необязательный, рассчитанный на то, что, если кто-нибудь по окончании училища захочет вести пение в общеобразовательной школе, он должен суметь прочитать с листа хоровую партитуру.
Я, например, собираюсь после училища поступить в консерваторию, стать лауреатом всех международных конкурсов и объездить весь мир.
Лариска собирается выйти замуж за Игнатия Петровича и родить ему троих детей. Он об этом пока ничего не подозревает.
У остальных студентов тоже более честолюбивые планы, чем пение в школе, поэтому к предмету все относятся с пренебрежением.
Занятия бывают раз в неделю - по вторникам, на один академический час положено по два ученика. Мы с Лариской ходим на чтение партитур вдвоем, на каждую из нас причитается по двадцать две с половиной минуты.
Сегодня вторник. Мы с Лариской стоим в мрачноватом коридоре первого этажа и поджидаем Игнатия Петровича.
- Ну что ты в нем нашла? - спрашиваю я.
- То, что он недоступен моему пониманию. Как марсианин.
- А Лерик доступен твоему пониманию?
Лерик - это Ларискин мальчик, курсант Военно-медицинской академии.
- Тоже недоступен, только с другой стороны, - говорит Лариска. - Я не понимаю, как можно быть таким синантропом.
Лариска влюблена в Игнатия, потому что он педагог, окончил консерваторию и как бы стоит на более высокой ступени развития. И потому, что он не обращает на Лариску никакого внимания.
- Раз я ему не нравлюсь, значит, он и получше видел, - делает Лариска логическое умозаключение. - Значит, я должна быть еще лучше тех, кто лучше меня. Великая война полов!
- И охота тебе... - удивляюсь я.
- Еще как охота! А чего еще делать?
- Мало ли серьезных дел?
- Это и есть самое серьезное дело, если хочешь знать.
- Какое?
- Быть нужным тому, кто нужен тебе!
Лариска стоит передо мной в полном снаряжении для великой войны полов. Верхние и нижние ресницы накрашены у нее так и настолько, что, когда она мигает, я слышу, как они клацают друг о друга, будто у куклы с закрывающимися глазами. Сложена она безукоризненно. Кофточка у нее не на пуговицах, а на шнуровке. Шнуровка не плотная, видна дорожка между грудями - нежная, невинная и какая-то самостоятельная, не имеющая к Лариске никакого отношения. Эта подробность моментально бросается в глаза и действует на людей по-разному. Девчонки сразу спрашивают: "А ты что, без лифчика ходишь?" - "Ага", - беспечно отвечает Лариска.
Мужчины ни о чем не спрашивают, изо всех сил стараются не смотреть.
Я стою рядом с Лариской в глухом свитере, как репей рядом с хризантемой.
В глубине коридора появляется Игнатий.
Лариска вся напрягается. Воздух вокруг нее делается густым от нервных флюидов.
Игнатий Петрович не торопясь подходит к двери. Здоровается. Отпирает класс ключом.
Лет Игнатию тридцать - сорок. Он высок, светловолос, не стрижен, похож на обросшего, выгоревшего за лето беспризорника. Кожа на лице бледная, вялая, вымороченная не то усталостью, не то отвращением к необязательности своего предмета.
Я никогда прежде не присматривалась к нему, но Ларискина влюбленность как-то возвысила его в моих глазах. Я вдруг отметила идеальную конструкцию его плеч и умение красиво носить красивые вещи.
- Садитесь! - пригласил Игнатий Лариску.
Лариска приспустилась на стул, как бабочка на неустойчивый цветок, грациозно разложила на клавишах свои легкие пальцы. Каждый палец-произведение искусства.
Игнатий сел рядом, ссутулившись. Лицо у него было свирепое.
- Но-че-ва-ла ту-у-у-у-чка... - обречено завыла Лариска и задвигала пальцами.
Сложность заключалась в том, что надо было верхний голос петь, а три другие играть.
- Зо-ло-та-а-я...
- Фа, - сказал Игнатий.
Лариска долго смотрела в ноты, потом на правую руку, на левую, заглядывая под каждый палец.
Игнатий ждал, затем передвинул Ларискин палец с "ми" на "фа".
- Та-я... - опять провыла Лариска. - На-а груди-и...
- Ре, - сказал Игнатий.
Лариска опять уставилась в ноты, на правую руку, на левую.
- Пустите, - сказал Игнатий.
Согнал Лариску, сел на ее место. Он не преследовал педагогических целей своим показом. Просто ему надоела Ларискина бездарность, захотелось поиграть самому.
Игнатий играл чисто и строго, прячась в музыке от вторников своей жизни.
Это был хороший, умный пианист. Я понимала, что здесь, в училище, он сидит не на своем месте и занимается не своим делом.
Лариска молчала, отчужденная от Игнатия своим унижением. Она понимала, что проиграла великую войну полов, не успев ее развязать.
- В следующий раз то же самое! - сказал Игнатий Лариске и встал.
Дальше была моя очередь.
Я раскрыла оркестровую партитуру "Ромео и Джульетты" Чайковского. Программу я прошла давно и играла на уроках целые оперные клавиры, свободно ориентируясь в тучах восьмушек и шестнадцатых.
Я уверена: когда Чайковский писал тему любви, четвертый такт, что-то смялось в его душе, он не мог продыхнуть. Я тоже в том месте не могу продыхнуть и погружаю свое смятение в средний регистр.
Игнатий хлопнул в ладоши. Я сняла руки с клавиш.
- Попробуйте в этом месте сыграть наоборот, - попросил он.
- Как? - не поняла я.
- Играйте любовь, как смерть, а смерть - как любовь.
- Почему?
- Потому что любовь всегда сильнее человека. А смерть - инъекция счастья.
Я не очень поняла, но перевернула несколько страниц обратно и стала играть сначала.
Игнатий подтащил свой стул к моему, забрал у меня два верхних голоса, оккупировал половину клавиатуры. Мы играли в четыре руки, толкаясь локтями.
За окном шел дождь.
Звуки не впитывались в стены, а отражались от них, и весь наш класс был наполнен любовью, как смерть, и смертью, как любовь.
Лариска вросла глазами в профиль Игнатия, и, если бы ей предложили пожертвовать для него почку, она не задумываясь отдала бы две. На другом берегу стояла Петропавловская крепость. Пристани речных трамвайчиков были занесены снегом и походили на ларьки.
Мы медленно брели в сторону Летнего сада. С Невы дул промозглый ветер, но в нем уже плавали ионы весны.
- У него лицо переделено на три части, - сказала Лариска. - Купол лба, брови и глаза - это его духовность. Нос - мужественность, у него профиль императора. А губы и подбородок - это его эгоцентризм и жестокость. Ты обратила внимание, какой у него омерзительный рот!
Лариска остановилась, и я тоже вынуждена была остановиться и честно вспоминать, какой у Игнатия нос, рот и купол лба.
- И-г-н-а-т-и-й! - выговорила Лариска. - Послушай: только гласные и мягкие согласные. Какое нежное и мужественное сочетание. Простое и породистое. По-испански это звучит Игнасьо.
- А по-русски Игнат, - дополнила я.
- Дура! - с превосходством сказала Лариска.
Я обиделась, но промолчала.
- А ты заметила, как он смеется? Как будто произносит букву "т". Т-т-т-т-т...
- Отстань! - потребовала я.
- А как ты думаешь, я ему хоть немножко нравлюсь?
- Нравишься, нравишься...
- А с чего ты взяла?
- Вижу!
- А как это заметно?
- Он бронзовеет, - определила я, подразумевая под этим неприступность Игнатия и его цвет лица.
Мы вошли в Летний сад. Статуи стояли закутанные в белое, как в саваны.
- Какие молодцы! - похвалила Лариска.
- Кто?
- Древние греки. И те, кто разбил Летний сад. Они ведь его не себе делали, а нам.
- И себе тоже.
- Себе чуть-чуть...
Мы подошли к прудам. Лед был серый, набухший весною. Я мысленно поставила на лед ногу, мысленно провалилась и мысленно содрогнулась.
Лариска смотрела на лед яркими незрячими глазами. У нее были свои ассоциации.
- Представляешь... - проговорила она. - Океан, ночь, вода черная, небо черное, горизонта не видно. Сплошная чернота, будто земной шар на боку... Не поймешь, где вода, где воздух... И вдруг рарака засветится точечкой, и сразу понятно: вот небо, вот море. Просто сейчас ночь, а будет утро...
- А что это "рарака"?
- Морской светлячок. В море живет.
Я не понимала, какое отношение это имеет к Игнатию, но обязательно должно было как-то его касаться, потому что вне Игнатия не существовало ничего.
- Он моя рарака, - сказала Лариска. - Если он есть, я обязательно выплыву... Конечно, мне до него как до Турции. Но я буду плыть к нему всю жизнь, пока не помру где-нибудь на полдороге.
- Счастливая! - позавидовала я. - Знаешь, куда тебе плыть.
- И ты знаешь, - серьезно сказал Лариска. - У тебя своя рарака. Талант.
- А что мне с него?
- Другим хорошо.
- Так ведь это другим.
- Ты будешь жечь свой костер для людей. Как древние греки. В этом твое назначение.
- Значит, я буду жечь костер, а ты около него греться?
- У меня свой костер, - сказала Лариска. - Костер любви.
Подул ветер, вздыбил челку над чистым Ларискиным лбом.
Мы побрели по тропинке Летнего сада, где когда-то Лиза встретила на свою голову Германна.
- Давай споем, - предложила я. - Три, четыре...
- А-а-а... - затянули мы с Лариской.
У нас была такая игра: выбросить звук одновременно, как карту, - каждая свой, и слушать, в какой они сплетаются интервал - терция, секунда, секста...
Сегодня получился унисон. Довольно редкое совпадение.
- Давай еще раз, - сказала Лариска.
- А-а-а-а... - затянули мы одновременно.
Снова получился унисон. Мы остановились и засмеялись.
Наверное, наши души были одинаково настроены в этот день, как два камертона, и отзывались Летнему саду одинаковым числом колебаний.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85


А-П

П-Я