Выбор супер, приятный магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Говорили, что это пошло от надзирателей-украинцев: "стой, та нэ вэртухайсь!" Но уместно вспомнить и английское "тюремщик = turnkey" "верти ключ". Может быть, и у нас вертухай - тот, кто вертит ключ?
Но одна-таки процедура в эти два часа совершается: утренняя оправка. Еще при подъеме надзиратель сделал важное объявление: он назначил того, кому сегодня из вашей камеры доверено и поручено нести парашу. (В тюрьмах самобытных, серых, заключенные имеют столько свободы слова и самоуправления, чтобы решить этот вопрос самим. Но в Главной политической тюрьме такое событие не может быть доверено стихии.) И вот скоро вы выстраиваетесь гуськом, руки назад, а впереди ответственный парашеносец несет перед грудью восьмилитровый жестяной бачок под крышкой. Там, у цели, вас снова запирают, но перед тем вручают столько листиков величиной с два железнодорожных билета, сколько вас есть. (На Лубянке это неинтересно: листики белые. А есть такие завлекательные тюрьмы, где дают обрывки книжной печати - и что это за чтение! угадать откуда, прочесть с двух сторон, усвоить содержание, оценить стиль - при обрезанных-то словах его и оценишь! - поменяться с товарищами. Где дадут обрезки из когда-то передовой энциклопедии "Гранат", а то и страшно сказать, из классиков, да не художественных совсем... Посещение уборной становится актом познания). Но смеха мало. Это - та грубая потребность, о которой в литературе не принято упоминать (хотя и здесь сказано с бессмертной легкостью: "Блажен, кто рано поутру..."). В этом как будто естественном начале тюремного дня уже расставлен капкан для арестанта на целый день - и капкан для духа его, вот что обидно. При тюремной неподвижности и скудости еды, после немощного забытья, вы никак еще не способны расчитаться с природой по подъему. И вот вас быстро возвращают и запирают - до шести вечера (а в некоторых тюрьмах и до следующего утра). Теперь вы будете волноваться от подхода дневного допросного времени, и от событий дня, и нагружаться пайкой, водой и баландой, но никто уже не выпустит вас в это славное помещение, легкий доступ в которое не способны оценить вольняшки. Изнурительная пошлая потребность способна возникать у вас изо дня в день и очень скоро после утренней оправки, потом терзать вас весь день, пригнетать, лишать свободы разговора, чтения, мысли и даже поглощения тощей еды. Обсуждают иногда в камерах: как родился лубянский да и вообще всякий тюремный распорядок - рассчитанное ли это зверство или само так получилось. Я думаю - что как. Подъем - это, конечно, по злостному расчету, а другое многое сперва сложилось вполне механически (и как многие зверства нашей общей жизни), а потом сверху признано полезным и одобрено. Меняются смены в восемь утра и вечера, так удобнее всего выводить на оправку в конце смены (а среди дня по одиночке выпускать - лишние заботы и предосторожности, за это не платят). Так же и очки: зачем заботиться с подъемом? перед сдачей ночного дежурства и вернут. Вот уже слышно, как их раздают - двери раскрываются. Можно сообразить, носят ли очки в соседней камере (а ваш одноделец не в очках? Ну, да перестукиваться мы не решаемся, очень с этим строго). Вот принесли очки и нашим. Фастенко в них только читает, а Сузи носит постоянно. Вот он перестал щуриться, надел. В его роговых очках - прямые линии надглазий, лицо становится сразу строго, проницательно, как только мы можем представить себе лицо образованного человека нашего столетия. Еще перед революцией он учился в Петрограде на историко-филологическом и за 20 лет независимой Эстонии сохранил чистейший неотличимый русский язык. Затем уже в Тарту он получил юридическое образование. Кроме родного эстонского он владеет еще английским и немецким, все эти годы он постоянно следил за лондонским "Экономистом", за сводными немецкими научными "Bericht"ами, изучал конституции и кодексы разных стран - и вот в нашей камере он достойно и сдержанно представляет Европу. Он был видным адвокатом Эстонии и звали его "kuldsuu" (золотые уста). В коридоре новое движение: дармоед в сером халате - здоровый парень, а не на фронте, принес нам на подносе пять паек и десять кусочков сахара. Наседка наш суетится вокруг них: хотя сейчас неизбежно будем все разыгрывать (имеет значение и горбушка, и число довесков, и отлеглость корки от мякиша - все пусть решает судьбаГде это не было? Наше всенародная долголетняя несытость. И все дележи в армии проходили так же. И немцы наслушавшись из своих траншей, передразнивали: "Кому? - Политруку!"
- но наседка хоть подержит все и оставит налет хлебных и сахарных молекул на ладонях. Эти четыреста пятьдесят граммов невзошедшего сырого хлеба, с болотной влажностью мякиша, наполовину из картофеля - наш костыль и гвоздевое событие дня. Начинается жизнь! Начинается день, вот когда начинается! У каждого тьма проблем: правильно ли он распорядился с пайкой вчера? резать ли ее ниточкой? или жадно ломать? или отщипывать потихоньку? ждать ли чая или навалиться теперь? оставлять ли на ужин или только на обед? и посколько? Но кроме этих убогих колебаний - какие еще широкие диспуты (у нас и языки теперь посвободнели, с хлебом мы уже люди!) вызывает этот фунтовый кусок в руке, налитый больше водою, чем зерном. (Впрочем, Фастенко объясняет: такой же хлеб и трудящиеся Москвы сейчас едят). Вообще в этом хлебе есть ли хлеб? И какие тут подмеси? (В каждой камере есть человек, понимающий в подмесях, иби кто ж их не едал за эти десятилетия?). Начинаются рассуждения и воспоминания. А какой белый хлеб пекли еще и в 20-е годы! - караваи пружинистые, ноздреватые, верхняя корка румяно-коричневая, промасленная, а нижняя с зольцой, с угольком от пода. Невозвратно ушедших лет! Родившиеся в 30-м году вообще никогда не узнают, что такое ХЛЕБ! Друзья, это уже запрещенная тема! Мы договаривались о еде ни слова! Снова движение в коридоре - чай разносят. Новый детина в сером халате с ведрами. Мы выставляем ему свой чайник в коридор, и он из ведра без носика льет - в чайник и мимо, на дорожку. А весь коридор наблещен, как в гостинице первого разряда.Скоро привезут сюда из Берлина биолога Тимофеева-Ресовского, мы уже упоминали о нем. Ничто, кажется, так не оскорбит его на Лубянке, как это переплескивание на пол. Он увидит в этом разящий признак профессиональной незаинтересованности тюремщиков (как и всех нас) в делаемом нами деле.Он умножит 27 лет стояния Лубянки на 730 раз в году и на 111 камер - и еще долго будет горячиться, что оказалось легче два миллиона сто восемьдесят восемь тысяч раз перелить кипяток на пол и столько же раз придти с тряпкой и протереть, чем сделать ведра с носиками.
Вот и вся еда. А то, что варится, будет одно за другим: в час дня и в четыре дня, и потом двадцать один час вспоминай. (Тоже не из зверства: кухне надо отвариться побыстрей и уйти). Девять часов. Утренняя поверка. Задолго слышны особенно громкие повороты ключей, особенно четкие стуки дверей - и один из дежурных этажных лейтенантов, заступающий подобранный почти по "смирно", делает два шага в камеру и строго смотрит на нас, вставших. (Мы и вспомнить не смеем, что политические могли бы не вставать.) Считать нас ему не труд, один охват глаза, но этот миг есть испытание наших прав - у нас ведь какие-то есть права, но мы их не знаем, не знаем, и он должен от нас их утаить. Вся сила лубянской выучки в полной механичности: ни выражения, ни интонаций, ни лишнего слова. Мы какие знаем права - заявка на починку обуви; к врачу. Но вызовут к врачу - не обрадуешься, там тебя особенно поразит эта лубянская механичность. Во взгляде врача не только нет озабоченности, но даже простого внимания. Он не спросит: "На что вы жалуетесь?", потому что тут слишком много слов, да и нельзя произнести эту фразу без интонации, он отрубит: "Жалобы?". Если ты слишком пространно начнешь рассказывать о болезни, тебя оборвут. Ясно и так. Зуб? Вырвать. Можно мышьяк. Лечить? У нас не лечат. (Это увеличило бы число визитов и создало обстановку как бы человечности.) Тюремный врач - лучший помощник следователя и палача. Избиваемый очнется на полу и слышит голос врача: "Можно еще, пульс в норме". После пяти суток холодного карцера врач смотрит на окоченелое голое тело и говорит: "Можно еще". Забили до смерти - он подписывает протокол: смерть от цирроза печени, инфаркта. Срочно зовут к умирающему в камеру - он не спешит. А кто ведет себя иначе - того при нашей тюрьме не держат. Доктор Ф.П.Гааз у нас бы не приработался. Но наш наседка осведомлен о правах лучше (по его словам, он под следствием уже 11 месяцев; на допросы его берут только днем). Вот он выступает и просит записать его - к начальнику тюрьмы. Как, к начальнику всей Лубянки? Да. И его записывают. (И вечером после отбоя, когда уже следователи на местах, его вызовут, и он вернется с махоркой. Топорно, конечно, но лучше пока не придумали. А переходить полностью на микрофоны тоже большой расход: нельзя же целыми днями все 111 камер слушать. Что это будет? Наседки - дешевле, еще долго ими будут пользоваться. - Но трудно Крамаренко с нами. Иногда он до пота вслушивается в разговор, а по лицу видно, что не понимает.) А вот еще одно право - свобода подачи заявлений (взамен свободы печати, собраний и голосований, которые мы утеряли, уйдя с воли)! Два раза в месяц утренний дежурный спрашивает: "Кто будет писать заявление?" И безотказно записывает всех желающих. Среди дня тебя вызовут в отдельный бокс и там запрут. Ты можешь писать кому угодно - Отцу Народов, в ЦК, в Верховный Совет, министру Берии, министру Абакумову, в Генеральную прокуратуру, в Главную военную, в Тюремное управление, в Следственный отдел, можешь жаловаться на арест, на следователя, на начальника тюрьмы! - во всех случаях заявление твое не будет иметь никакого успеха, оно не будет никуда подшито, и самый старший, кто его прочтет - твой следователь, однако ты этого не докажешь. Но еще раньше - он НЕ ПРОЧТЕТ, потому что прочесть его не сможет вообще никто: на этом клочке 7x10 см, чуть больше, чем утром вручают для уборной, ты сумеешь пером расщепленным или загнутым в крючок, из чернильницы с лохмотьями или залитыми водой, только нацарапать "ЗАЯВ.." - и буквы уже поплыли, поплыли по гадкой бумаге, и "ления" уже не поместятся в строчку, а с другой стороны листка тоже все проступило насквозь. И может быть еще и еще у вас есть права, но дежурный молчит. Да немного, пожалуй, вы потеряете, так о них и не узнав. Поверка миновала - начинается день. Уже приходят там где-то следователи. Вертухай вызывает вас с большой таинственностью: он выговаривает первую букву только (и в таком виде: "кто на СЫ?", "кто на ФЭ?", а то еще и "кто на АМ?"), вы же должны проявить сообразительность и предложить себя в жертву. Такой порядок заведен против надзирательских ошибок: выкликнет фамилию не в той камере, и так мы узнаем, кто еще сидит. Но и отъединенные ото всей тюрьмы, мы не лишены междукамерных весточек: из-за того, что стараются запихнуть побольше, - тасуют, а каждый переходящий приносит в новую камеру весь нарощенный опыт старый. Так, сидя только на четвертом этаже, знаем мы и о подвальных камерах, и о боксах первого этажа, и о темноте второго, где собраны женщины, и о двухярусном устройстве пятого, и о самом большом номере пятого этажа - 111. Передо мной в нашей камере сидел детский писатель Бондарин, до того он посидел на женском этаже с каким-то польским корреспондентом, а польский корреспондент еще раньше сидел с фельдмаршалом Паулюсом - и вот все подробности о Паулюсе мы тоже знаем. Проходит полоса допросных вызовов - и для оставшихся в камере открывается долгий приятный день, украшенный возможностями и не слишком омраченный обязанностями. Из обязанностей нам может выпасть два раза в месяц прожигание кроватей паяльной лампой (спички на Лубянке запрещены категорически, чтобы прикурить папиросу, мы должны терпеливо "голосовать" пальцем при открывании волчка, прося огонька у надзирателя, - паяльные же лампы нам доверяют спокойно). - Еще может выпасть как будто и право, но сильно сбивается оно на обязанность: раз в неделю по одному вызывают в коридор и там туповатой машинкой стригут лицо. - Еще может выпасть обязанность натирать паркет в камере (З-в всегда избегает этой работы, она унижает его, как всякая). Мы выдыхаемся быстро из-за того, что голодны, а то ведь пожалуй эту обязанность можно отнести и к правам - такая это веселая здоровая работа: босой ногой четко вперед - а корпус назад, и наоборот, вперед-назад, вперед-назад, и не тужи ни о чем! Зеркальный паркет! Потемкинская тюрьма! К тому ж мы не теснимся уже в нашей прежней 67-й. В середине марта к нам добавили шестого, а ведь здесь не знают ни сплошных нар, ни обычая спать на полу - и вот нас перевели полным составом в красавицу 53-ю. (Очень советую: кто не был - побывать!) Это - не камера! Это - дворцовый покой, отведенный под спальню знатным путешественникам! Страховое общество "Россия"Достался этому обществу неравнодушный к крови кусочек московской земли: пересеча Фуркасовский, близ дома Ростопчина, растерзан был в 1812 году неповинный Верещагин, а по ту сторону улицы Б.Лубянки жила (и убивала крепостных) душегубица Салтычиха. ("По Москве" - под ред. Н.А.Гейнике и др., М. изд. Сабашниковых, 1917, стр.231) в этом крыле без оглядки на стоимость постройки вознесло высоту этажа в пять метров. (Ах, какие четырехэтажные нары отгрохал бы здесь начальник фронтовой контр-разведки, и сто человек разместилбы с гарантией!) А окно! - такое окно, что с подоконника надзиратель еле дотягивается до форточки, одна окончина такого окна достойна быть целым окном жилой комнаты. И только склепанные стальные листы намордника, закрывающие четыре пятых этого окна, напоминают нам, что мы не во дворце. Все же в ясные дни и поверх этого намордника, из колодца лубянского двора, от какого-то стекла шестого или седьмого этажа, к нам отражается теперь вторичный блеклый солнечный зайчик. Для нас это подлинный зайчик, живое дорогое существо! Мы ласково следим за его переползанием по стене, каждый шаг его исполнен смысла, предвещает время прогулки, отсчитывает несколько получасов до обеда, а перед обедом исчезает от нас.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я