https://wodolei.ru/catalog/accessories/derzhatel-dlya-polotenec/nastennye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И заказ особо важный, государственный. Все приказано делать секретно, ночью. А его приятель, Левин, тоже узнал о приказе, только он работал по ведрам.
- Под огурцы?
- Какие огурцы, Пелагея Сергеевна? Я же вам сказала - государственная тайна, - и Мирра, еще тише, продолжала. - Всех евреев должны были вывезти из Москвы, посадить в теплушки и отправить в Сибирь. А эти бочки и ведра называются "параши", вроде как уборные евреям в дорогу.
- За что же всех-то? Есть ведь и хорошие евреи. Вот вы, Мирра Абрамовна...
- Какая вы непонятливая, Пелагея Сергеевна, квартиры же в Москве освобождались. Я это вспомнила, когда вы опорожнились. Но об этом факте никому, ни одной душе, - и Мирра рукою прикрыла рот.
- Можете, Мирра Абрамовна, на меня не сомневаться.
- Ну, еще раз с праздником, Пелагея Сергеевна.
- И тебя с праздником, Мирра Абрамовна. Здоровьица тебе, только дальше не ступай, а то...
Пелагея Сергеевна услышала, как Мирра заперла за собой дверь. Ей ключи были оставлены.
А Пелагея Сергеевна, закрыв глаза, уже лежала посередине лесной поляны, вся увитая розовыми и голубыми граммофончиками. И они пели ей ангельскими голосами.
ЧИСТЫЙ ВОЙ
Когда Василь Васильевич Рыжих прорвал подкладку общественного кармана и выпал, и упал как раз посреди улицы, и поднялся, и удивился изобилию людей, тщетно ищущих желаемое, потому что они беспрерывно перемещались, он завыл. Рыжих пожалел людей. Его сердце наполнилось состраданием, и он крикнул сердцем: "Не трогайте их, дайте им, то есть людям, найти то, что они ищут".
И проехала черная, как ночь, вытянутая, как надежда, и быстрая, как юность, правительственная машина... потом какие-то другие машины, еще и еще... Василь Васильевич выл. Люди не оглядывались, но от томления его духа, казалось, энергичнее двигались.
К Василь Васильевичу подошла старушка.
- Милок, - сказала она, - я к дочке приехала. Дочка меня вызвала. Моего зятя, ейного мужа Гришу, посадили. Пил без думок, а тут и спутался насчет воровства.
- Бабуленька, - сказал Василь Васильевич, - живите и радуйтесь. А что зятя посадили - это судьба.
- Ой, верно, - закивала старушка. - Я ведь тебе не все рассказала...
Но Василь Васильевич ее больше не слушал, он опять завыл. Старушка сразу подхватила, стала ему подвывать. Василь Васильевич подошел к машине, толкнул ее, навалился, зашатал. Сработала сигнализация. Машина загудела. Василь Васильевич подходил к машинам, тряс их... В домах открывались окна. К Рыжих подошли два милиционера, ухватили за руки.
- Ты чего? А ну, пойдем...
Василь Васильевич сильнее завыл. Милиционеры - один худой, высокий, другой укряжистый, красномордый - вдруг обнаружили, что держат только звук чистый вой.
- Ладно, отпусти, - сказал высокий.
Они расслабили руки и поспешно скрылись.
ОХ, КАКИЕ ПТИЧКИ!
Николай Филиппович Заселяев не думал о славе. Отработал свое. Вышел к положенному сроку на пенсию.
Жена Николая Филипповича Вера Игнатьевна еще раньше мужа получила партийного цвета книжку пенсионера.
- Ты куда? - спросила Вера.
- В туалет.
И вдруг Николая Филипповича понесло. Ну какая особая жратва с двух пенсий? А Николай Филиппович не мог остановиться. О том, чтобы брюки натянуть - ни полсекунды. Клозет не может переработать ту продукцию, что вдруг, ни с какого переляда, выдает Николай Филиппович.
- Коля! - кричит заваленная переработанной продукцией Вера Игнатьевна. - Ты чего поел?
- Я-то чего? Картошку, сало.
А его все больше несет. Вера открыла форточку. Мало. Окно. И это стало вылетать на улицу. Зависло на голых ветках деревьев.
И вдруг то, что висело на ветках, запело, засвиристело. По-весеннему перекликалось заливисто. А ведь на дворе осень.
Соседка из их подъезда вышла, увидела и удивилась:
- Как же это мы через зиму сразу в весну перелетели?
А птички пели, заливались, свиристели.
- Ой, какие птички, - умилилась соседка.
А в это время Николай Филиппович почувствовал, что все успокоилось. Вера закрыла окно, форточку.
Птички улетели. И все стало, как всегда.
СИНИЕ СТРЕКОЗЫ
- У вас грыжа.
- Где?
Володя Брыкин посмотрел на этих двух бугаев в белых халатах. Они нависли над ним. А он думал не про грыжу. Люба от него ушла.
И вспомнил он плес на реке. Синие стрекозы.
Брыкин смотрел на этих бугаев. Один в очках. И здоровыми лапищами ему живот мял.
- Есть мне с ней можно?
- С кем?
- С грыжей этой.
Брыкину не хотелось вставать. Тут с ним занимались. А дома кто?
- Все можно есть? - переспросил Брыкин.
- Абсолютно все.
- Селедку, огурцы? А как насчет водки? - сыграл в дурачка Брыкин. Будто забыл спросить.
Он решительно встал, застегнул брюки. Понимал, эти бугаи не водку, а спиртягу стаканами хлыбастают. Он ясно представил, как они, уговорив один стакан, тянутся за вторым. Интересно, подумал Брыкин, водичкой они разбавляют?
И, когда он уже уходил, они ему стравили:
- Ничего тяжелого не поднимайте.
Это они ему, грузчику, Володьке Брыкину. Артисты. И он им тоже чудное влепил:
- Никогда, тяжельше стакана не подниму.
В первой же палатке купил поллитра. Когда открывал дверь своей квартиры, прислушался. Тихо.
В комнату не входил. Сразу на кухню. Взял стакан. Налил.
- Ну что, грыжа, со свиданьицем.
Выпил. И тут же второй. И заорал, чтоб разбить эту чертову тишину:
- Люба, слышишь, Любаша? У меня теперь новая завелась. С ней пить стану.
И захохотал. Головой упал на стол. Перед глазами зарябило, как после рыбалки. И синие стрекозы полетели над темным плесом.
СМЕРТЬ - РОЖДЕНИЕ
ЛУГ В ЦВЕТУ
- Не я, нет, другой парень. Да, другой. А я вон тот, - и Паршин подался в глубь времени. - Луг-то еще какой - в цвету, травы стоят - лисохвост, мятлик, вдоль дороги - чина желтая, тысячелистник, полынь... - Паршин вздохнул.
Время, как ветер, шевелит траву. Еще первого укоса не было. Веселый бережок речки в белой кашке, а там пруд, камыши, и Вася Паршин с удочками, босой... Куда хочешь иди - направо, налево, - пожалуйста, - а друзей-приятелей у него - ого! Вся деревня, и дальше тоже... Вот сейчас крикну: "Люба, принеси кофе!" И принесет.
Он сказал:
- Люба, принеси кофе.
Потом громче:
- Люба, принеси кофе...
Замер, прислушался. Кофе-то она принесет. Но вообще-то никому ничего не расскажешь, не распахнешь душу. Пусть бы увидели. Пусть бы моими глазами поглядели.
Позвонить Гришке Морозову? Так ничего не объяснишь. Да еще и к телефону не подзовут. Сколько сил на дело уложил. Все подо мной. А вот пошатнулся, и как космонавт над землей - друзей не скликнешь. Где они?
Хорошо, когда под ветром трава. И лежишь в траве, кузнечики: чирк... чирк... чирк... А к осени - стрекозы зависнут - раз, и рывком в небо... да, хорошо...
И он тихо сказал:
- Я сын народа - что вы со мной сделаете, что? Ну что вы со мной сделаете, что?!
Вообще-то точно, как в зеркальной комнате сижу. Один на себя гляди, со всех сторон один.
Крикнул:
- Люба, принесешь ты кофе?!
Дверь открылась, вошла жена с кофе. Молча поставила на стол.
- Чего ты, Люба, молчишь? Покойник, что ль, в доме? Ладно, иди... Погоди. Ты помнишь луг?.. Трава...
Жена вздохнула.
- Ладно, иди.
Он вспомнил, что есть ружье, патроны - все как полагается. Можно было картинно жизнь завершить - но вдруг понял, что от того парня, Васи Паршина, уже ничего не осталось. И не почувствовал он ни горя, ни тоски.
ДОРОГА В ЕГОРЬЕВСК
Яков Норкин ославянился. И это не вдруг, а как-то по пути движения пригородной электрички к Егорьевску. Сначала ничего. Потом сквозь него стали проглядывать всякие еловые шишечки, сараюшки.
Тишина уплотнилась.
- Мужик, эй, мужик!
Яков Самуилович оглянулся.
- Идем, поговорим.
Рядом стояли трое парней в коже. Один был с вытянутой яйцом головой, с коротким ежиком волос. Яков Самуилович встал. Он шел впереди, а те шли сзади.
Яков Самуилович спотыкался о чемоданы, корзины.
- Извините, - говорил он.
В тамбуре тот парень с вытянутой головой сказал:
- Купи, мужик, пейджер, - и в голосе его не было вопроса.
Яков Самуилович достал кошелек.
- Не знаю, хватит ли у меня денег, - Яков Самуилович подумал, что если он погладит яйцеголового по голове, то острый ежик уколет ладонь.
Яйцеголовый вытащил деньги из кошелька Норкина.
- Маловато.
- У него припрятано.
Один из парней обыскал неподвижно стоящего Норкина.
Они неторопливо разговаривали между собой.
- Может, он зашторил баксы в ботинки?
- Непохоже. У него и сигарет нет. Зажмуренный какой-то.
Они закурили.
- Ты куда едешь?
Норкин не сразу понял, что к нему обращаются. Прислушивался к постукиванию колес на стыках. С потерей кошелька он обрел легкость. Облака сейчас не такие тяжелые, как зимой. Весной пахнет. И снег не такой, как зимой. Хрупкий. Если ползти, то руки будут проваливаться до воды. И он вспомнил, что не в такое время, а крутой зимой шел по дороге к деревне. Около деревни на снегу паслось стадо пестрых коров. "Зачем же их выгнали у хлева?" - спросил он у пастуха. "Голландские. Пусть к русскому народу привыкают" - сказал пастух. Был он в крепко повязанной шапке-ушанке, в тяжелом тулупе.
И опять откуда-то сверху:
- Ты куда едешь?
На этот раз Норкин услышал.
- В Удельную.
- Тебе надо бы в Люберцах-2 сойти.
Норкин виновато улыбнулся. Он вообще чувствовал себя виноватым перед ними.
- Я не сошел.
- А в Егорьевске у тебя кто-нибудь есть?
- Да нет никого. Правда, помню, Коля Васильков, с которым я работал, рассказывал, что он родился в Егорьевске. Но теперь я его потерял из виду. Уже давно не встречался. Коля потом женился, мне рассказывали, на Лиде Сойкиной. У них ребенок родился, но я сейчас не могу точно сказать, где они. Кажется, уехали к родителям Сойкиной во Владивосток.
Парни докурили.
- Вот тебе пейджер. Молодец, мужик, держи крепче.
И тот яйцеголовый, с колючим ежиком, сказал своим:
- Оставим ему рубль.
- Это неразменный рупь, понял?
Норкин улыбнулся.
- Теперь надо бы его сбросить
- Жалко. Мужик-то хороший, - сказал яйцеголовый. И одному из парней. Отожми дверь.
Норкин в левой руке зажимал монету, а в правой руке держал трубку. Это была трубка от старого телефона. Красная, с красным болтающимся шнуром. Ребят в коже не стало.
Норкин смотрел на трубку и вспоминал названия красного цвета: алканный, багряный, бордовый... Он прижал трубку к уху и услышал взволнованный голос Сони: "Яша, ты где? Я с ума схожу. Ты меня слышишь?"
С трудом разжимая губы, Норкин произнес:
- В Егорьевск еду.
Помолчав, добавил:
- Я счастлив, Соня.
И он понял, что Соня не сможет услышать его и никогда не увидит. Если только случайно не различит точку в сыром небе. А в небе уже был свет:
алый,
свет светлый,
ярко алый,
жаркий, уходящий в синеву.
ТРИ ДНЯ
Косматый, как одна неделя жизни, Лучин подсчитал, что ему до смерти, то есть когда он сковырнется в яму, не зная, что такое холод или жара, оставалось еще две полные недели и три дня.
"Значит, так, - думал Лучин. - Сегодня какое число? Двадцать третье или двадцать шестое?"
Но не стал спрашивать ни у сестры, которая работала на почте, ни, понятное дело, у матери. Его мать давно уже потеряла счет времени и годам. Когда ею редко интересовались, она внятно сообщала: "Я родилась при Николае".
И если хотели уточнить, она немного сердилась.
- При каком?
- Да при Николае Угоднике. Это Георгий есть Мученик и Победоносец.
Ей возражали: "Николая тоже два. Зимний и летний".
На это мать не могла ответить. Закрывала глаза, как бы захлопывала дверь.
Ее сын Василий Лучин в прошлом имел две специальности. Взрывник и электрик. Ныне пенсионер.
Василий лохматил голову без единой сединки. И планировал. Две недели и три дня. Многовато. Если две недели ничего не есть, а три дня обжираться, тогда и в гроб не влезешь. Может, лучше так: одну неделю уйти в мусульманство, а одну стать евреем. А три дня куда? Опять русским? Опять, чтоб как раньше? Глупо. Может, на две недели уйти в лес, в самую чащобу? А на три дня вернуться... Зачем? Куда эти три дня деть?
Да, думал Лучин, тут не только ему, а самому Господу не разобраться. Мешают эти три дня. Не утопить их, не взорвать - ничего с ними не поделаешь. Только терпеть.
Василий взглянул на мать. Ей хорошо - баба, мыслить не может. Только лежит. Не поймешь, спит или так, время изничтожает.
Василий вышел. Он не замечал, скрипит ли снег под ногами, или песок. Две недели как-то устроить можно, а вот три дня... Тут не то что Бог, профессор не решит, куда девать эти три дня. И зачем они?
МИНУТА
В окно долго стучали. Дождь, что ли?
Но потом уже не в окно, а в дверь. Открыл. На пороге Матюша Силинский. Его мокрые волосы прилипли ко лбу.
- Живой?
- Как видишь. Заходи, Матюша.
- Наслежу.
- Ничего, заходи.
Он вошел, не снимая плаща, сел на стул.
- Давно о тебе не слыхал, - повторил Силинский. - Значит, ты живой?
- Можешь пощупать.
- Зачем, я вижу.
- Выпить, Матюша, хочешь?
Я налил ему и себе по полстакана водки. Протянул руку, чтобы чокнуться.
Матюша торопливо выпил. Вытер рукой рот. После водки оживился:
- Говорят, жизнь минута.
- Так минута еще не прошла. Возьми огурец, закуси.
- Это какая ж тогда минута пойдет?
- Чудак ты, Матюша. Минуту можно как резину тянуть. Хоть лет пятьдесят, семьдесят.
- Это точно. Вот только какая резина попадется. А то пук - и все. Ну, будь.
- Погоди, еще налью.
Я налил два стакана. Теперь по самый край.
- Матюша, эй! Матюша!
Дверь за ним неслышно закрылась. И холодом стукнуло мое сердце.
Передо мной стояли два стакана с водкой. А за окном умер дождь. Остались только полосы на стекле.
СМЕРТЬ - РОЖДЕНИЕ
И был он в тепле любви, в чреве матери. Простор. Не чувствовал тяжести своего тела.
Котенков после рождения получил имя Веня. Веня был лишен нормальных человеческих размеров: голова вытянута дыней, туловище маленькое, руки огромные. Казалось, он весь ушел в руки и огромные пальцы. Руки-лопаты. Руки, похожие на клешни краба. А вот ноги тонкие, маленькие.
Он жил пустынником среди людей. И постепенно, очень медленно полюбил сначала металл, а уж потом дерево. На людей не обижался. Даже просто не мог. Он будто оставался в чреве матери, будто ждал, будто не пришло его время родиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я