https://wodolei.ru/catalog/mebel/penaly/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Около пяти снял трубку телефона:
- Вера, Вер, приходи...
Послушал.
- Приходи, ну приходи. Придешь, а?
Через час пошел открывать дверь. Коридор. Чуть задержался.
Молодая женщина вошла в комнату. Оглянулась на зеркало.
- Вроде у тебя в коридоре висело?
- Ага, - обрадовался Валера. - Ты туда не гляди, ты вот сюда, - и показал на стол.
На столе две бутылки вина, и обе открыты. Два фужера. Закуски. Ваза с апельсинами. Все культурно.
- Ну чего ты хотел? - спросила женщина.
- Вер, потом. Видишь, марочное, - и он налил себе и ей. - Ну, как говорится, со свиданьицем, и чтоб не последняя.
Они выпили. Вера наскоро закусила.
- Если какое дело, скажи.
- Какое дело? Просто позвонил. Давай еще.
- Значит, ничего. А я испугалась.
- Вер, - он хлебнул сначала воздух, а потом из фужера, - Вер, может, останешься?
- Да ты что? У меня Катька должна с английского вернуться.
- Вер... Вер... Вера...
Но женщина уже поднялась.
- Возьми хоть апельсин, - ухватился за последнее Валера. И вдогон. Может, на час, а?
В коридоре заминка. Дверь хлопнула.
Валера вернулся в комнату. Сел за стол. Налил себе полный фужер. И разом, как стакан с водкой. Потом еще и еще.
- Она симпатичная.
Валера поглядел в зеркало:
- Ты о ком?
- О Вере.
- Да это разве... В школе на одной парте. .. Ну, в школе на одной парте, и все.
Опорожнил одну бутылку. Взял апельсин. Повертел. Положил опять в вазу. Пошла и вторая бутылка. Отяжелел. И сквозь туман услышал:
- Может, еще придет?
- Кто?
- Ну та.
- Кто та? Кто та? - грубо орал Валера. - Один я, а ты: та. Откуда ей?! - И зло: - Замолчи.
Схватил пустой фужер. Хотел запустить им в зеркало. Воздержался: плохая примета.
Нетвердо подошел к зеркалу.
Увидел картину из лесной жизни. Овраг, или, как в книжках, долина. Вся в огромных белых ромашках.
- Эй! - крикнул Валера. - Эй! Где ты? Эй! Где я?
И белые подвенечные ромашки качнулись от его ветреного голоса.
ЗИМА - ОСЕНЬ
Ветер никак не хотел затихать внутри Селюни Лычугина. Иногда там мотались звезды среди клочьев сырых облаков.
А за окном на улице студеная зима. Мороз градусов под двадцать, а у него внутри осенняя тоска бездомная. Сапоги не вытащишь. Причем каждую ночь. И чего у него ветер внутри крутит?
- Нет, я не святой! - крикнул он в пустоту. - Дура ты, Лидка. Нам бы с тобой жить по-людски, уходя в ласку. Ты не думай, я бабьих сисек навидался. А теперь давай тихо, аккуратно. Чтоб детишки, а?
Его голос заглушал включенный телевизор. Там какие-то беспогодные люди чего-то говорили, целовались чужими губами. И вдруг выскочила на экран рыжая, хохочет. Разинула рот. Белые зубы. Ах ты Боже мой, не Лидка, нет. Но одно видно - родная.
Селюня вздрогнул. Рванулся навстречу рыжей, через ночь, через осень и зиму... Но в ту же минуту рыжая показала ему тюбик с зубной пастой.
- Тьфу, - сплюнул Селюня.
Закрыл глаза. Выключил телевизор.
РОГ
- Что это за жизнь? - крикнул Коля Сапрыгин и ринулся рогом вперед.
На пути всякие там иномарки, жигули и прочие... И подбивал их рогом, рогом. Скрежетало развороченное железо. Полосовало ему лицо.
Выбежал он из дому на изломе ночи. Выбежал темным осенним утром, продрогшим от мелкого дождя. И те редкие люди, что случайно оказались на улице, разом усекли опасность. Ринулись в ближайшие парадные.
А Коля бежал по улице, в одной белой с рыжим горошком рубашкой. Расстегнутой. Утром, правда, успел еще ботинки и штаны надеть. Мокрая рубашка липла к стене. Коля хотел ее сбросить. По рогу, по лицу и по груди текла кровь. Дождь смывал.
Ноги привычно вынесли его к метро. Двери закрыты.
Коля вытер мокрое лицо. На руке - кровь. Но это - понятно. Другое удивило: почему закрыто. Прочитал на двери: "Вход". Разъярился. Ударил рогом в стекло.
Звон разбитого стекла заглушила автоматная очередь.
Коля не сознавал, как его положили на носилки. Повезли.
В больнице один из санитаров ножовкой по железу отпилил ему рог, чтобы взять домой на память...
Потом его в морге уложили среди других трупов.
Коля в своей новой жизни видел это смутно, под занавеской дождя. Дождь стал стихать. И ясно проступило слово "Вход".
Буквы росли уже внутри его сознания. Не черные, как в прошлой жизни, на двери метро, а розовые. Согревали душу.
ДЫРА
- Что это? Дыра какая-то. На опушке леса. Там дальше ели.
А почти у самой дыры бузина. Вроде так. Сразу не разобрал. Снегу всюду навалило. Через поле еле добрался. Ноги проваливались. Снег в валенки набился. Хорошо валенки догадался надеть. В ботинках бы не дошел. Оглянулся. Вдалеке островок тоненьких, продуваемых ветром березок. Да, одиноко получается.
Из дыры теплом тянет. Снег вокруг дыры потемнел, уплотнился. Вылетела муха. Покружилась. И опять в дыру, к теплу.
Чего делать? Надо вокруг дыры разгребать снег. Не очень это меня манило. Без перчаток и варежек. Пальцы скоро стали красными. Распухли сардельками. Уже рук не чуял. А чего делать? Иначе в дыру не влезешь.
С трудом пролез в яму, на дне ее вроде как комната. За столом, покрытым серой клеенкой, потрескавшейся от старости, сидел мой товарищ по институту Коля Симановский-Буханов. Мы с ним были не очень близки. Слышал, что он работал в газете корреспондентом, даже заведовал не то экономическим, не то отделом писем. Чего-то у него случилось с позвоночником, рано вышел на пенсию по инвалидности. Я рьяно к нему, с бодростью в голосе:
- Здорово, Николя, не ожидал?
При слабом фитилечке свечки, поставленной на блюдце, я его рассмотрел. Сидел он на табуретке в черных трусах и блекло голубой футболке.
- У меня только фрукты. Хочешь? - все это он говорил, не поднимая головы.
Скривился и левой рукой достал из ящика, что стоял у его ног, два яблока и три груши. Я молча смотрел, как он их клал на стол. Правая рука у него висела плетью.
- У нас недавно курс собирался. Между прочим, о тебе говорили.
Он никак не откликнулся на мои слова. И опять головы не поднял. А я думал, чего занесло его сюда. Ушел из городской квартиры, оставил дверь открытой. Может, он душу свою спасает в этой дыре, почти что могиле? Спросить не решился. Смотрел на груши и яблоки. Свечной огарок давал им живой лик своего света. Выпуклого, как надгробье: темно-красного, зеленого, коричневого.
Снизу вылетели три или четыре мухи, закружились над столом.
- У тебя тепло, даже мне жарко в шубе.
- Под кроватью щель. Из глубин земли огонь. Хочешь, посмотри.
Это была не кровать, а топчан, закрытый тонким одеялом. Сверху лежала подушка без наволочки.
- Долго будешь здесь?
- До весны.
- А потом куда?
- Земли много.
- Ведь ты кончал МГИМО. Чего вдруг к земле потянуло?
Он не ответил. Я не знал, что сказать. Он молчал. Потом поднял голову. Я увидел в его глазах свет от огарка свечи. Он не опускал головы, а я смотрел. Слабый свет начал опадать. И мы погрузились в темноту. Темнота уплотнилась.
Я пригрелся у него. Засыпал. Просыпался. Все так же было густо темно.
Однажды услышал: "Дышит".
- Кто дышит?
- Земля задышала.
Над моей головой зажужжали мухи. Пора уходить.
Он услышал мои мысли:
- Лестница у стенки.
- Прощай, Коля, отдыхай.
Он промолчал.
Когда я выбрался на поверхность, время-пространство резко изменилось. Я повернул не назад в поле, а пошел к лесу. Ветер растаскивал облака по небу.
Теплый воздух был пронизан криками птиц. Мои валенки шагали по траве, выбившейся из-под снега. Я расстегнул шубу.
ПУТЕШЕСТВИЕ
Глухо-казенный человек, назовем его Вика, все пытался пробиться в глухо-индивидуальную стену. А за этой стеной - умопомрачительный особняк, бокалы там звенели с нежностью оленей, потолок там в ванной - зеркальный, сама ванна прыскала водой из сотен дырочек, а туалет, о, туалет! - таких матово-туманных размеров, что если кого и убьют, то пожалуйста, - труп можно было захоронить простым нажатием клавиши. И зажурчит ласково вода, и где-то там, в далеких нефтестальных трубах смолкнет.
Телефоны в застенном особняке раскалялись от распоряжений и валютных поступлений, а телевизоры, видео и прочее, прочее глубоко проникали даже в заатмосферное пространство. Факсы все расширяли глаза, чтобы увидеть ломкие крики летящих к теплым морям птиц.
Женщин там раздевали. В спальнях. Но ведь не до скелета. А время беспечно сыпалось. Были и короткие рывки к песчаному пляжу, загорелые тела мужчин и женщин поглощали солнечные лучи, и солоноватые волны морей и океанов заменяли Божественное причастие.
Это все для тех, это все для тех, тех, тех, все для тех, тех, тех...
Но вернемся к Вике. Он мечтал отвалить хотя бы один кирпичик от стены. И глухо-индивидуальная стена вроде бы с пониманием относилась к нему, к его мечтам. Да снизу обросла чистотелом и всякой сорной травкой. Но это все по эту сторону, за пределами.
Между тем Вика обзавелся добродушной, почти победной улыбкой. И губы его, где бы они ни путешествовали, в ночь - в полночь, или в яркий солнечный день, возвращались мечтою к стене...
Хотя бы один кирпичик, один кирпичик так поцеловать, чтобы слиться в экстазе.
Вика оставался глухо-казенным, но постепенно и у него кое-что накапливалось - жена, сначала один ребенок, мальчик, потом и девочка, два года и три месяца, и работа, и машина, и стучало сердце, и поднимались и опускались легкие, и незаметно кружилась по венам и артериям кровь, но стена...
Конечно, Вика знал, что в Иерусалиме есть Стена Плача, но ему-то к чему, православному. Он даже пару раз ходил в церковь, подавал записки за упокоение родителей. Не Стена Плача, а Стена Радости и Смеха нужна была ему. Там, где-то в веках, иудеи эти ветхозаветные Христа распяли, а его-то кровь чиста, это уж точно.
Даже во сне губы Вики целовали Стену Радости и Смеха.
Это было в четверг, около часа дня. Июль разжигал необыкновенно. Губы Вики как-то ослепительно, жарко поцеловали кирпичик стены. Тонкий вкус заморского вина полоснул его страстные губы.
Сорная трава расступилась. Он вошел в сад. Огляделся. Безголосая постриженная трава газона перед входом.
Вика открывает дверь особняка. Мраморное блаженство ведет его из комнаты в комнату. Все-таки проник, просочился, пролюбился, - стучит его кровь. Пустой рабочий кабинет. Молчат факсы... телефоны... пейджеры...
Меняются гостиные. Все до тонкой косточки ему уже тайно знакомо ковры, картины, кресла, телевизоры. Во всю стену картина: всадник на лошади с копьем. А-а-а! Георгий Победоносец. Моя фотография. Смеется. Шутка. Шутка неплохая. Надо бы не забыть.
Спускается вниз... Ага. Так он и ожидал: бассейн... Может, искупаться? Вика пока не решается. Путешествует дальше - ванная комната... А это? Туалет.
- Туалет... туалет... туалет... туалет... туалет, - поет Вика.
Тут уж не может не доставить себе удовольствия. Справляет малую нужду, вполне безобидную.
Как в компьютере, он легко нажимает на клавишу. И его тело летит вниз, вниз по нефтестальным трубам. Душистое ворчание воды жур-жур... Вот и оно смолкло.
С ПРАЗДНИКОМ!
В дверь уже звенели, стучали, стеклом потекла слеза, ударила в небо и повисла соплей.
- С поносом вас, Пелагея Сергеевна, - дверь открылась.
- Спасибочки.
- Ангельский был понос?
- Ой, ангельский.
Сначала я ничего не чуяла. Лежала, как чурка, между воздухом, одеяльцем вот так прикрывшись. Потеряла я своего кормильца, - ох, как он меня любовью любил, обувал, ноги-то мои давно остолбились. И тарахтелка моя, может, с год не тарахтит, а то и более. В туалет редко когда захаживаю.
А Сидорий - счастья там ему на небесах - платежки какие надо все аккурат-аккуратно под телевизор в железную черную коробку с тремя алыми розами - все туда покладет. Нет, небывалый мужик, небывалый.
Страховку на меня переоформил. С первости на себя, а усомнившись и в себе порассуждав, - на меня. Пользуйся, Пелагея. Все у тебя, все тебе.
Ни об чем не бери в голову. Хоть до первых белых мух, - и чтоб исключительно не рябило тебя: за свет, за газ, - все наперед уплочено.
А какие мигрени меня колесами катали - из угла в угол, из угла в угол ой! Семь тысяч мук он со мной истерпел - чисто тебе говорю. И вот уж когда его ангелы под локотки подхватили, я одеялу чуть-чуть... чтоб только один глазок - и все его упокоение наблюдала. Они, ангелы, уводили его уважительно, по-старинному, а он возился царственно, носом в самое небо. Одного-то ангела я и теперь бы узнала, на глаз коснейший, и двумя крыльями бухты, бухты...
Крылья вроде еще зимние, сероватые, коснейший глаз зеленый помню, а второй горячий - бессонный, огнем голубеньким пыхал.
- Прощай, Сидорий! - шепчу я... Не знаю, когда я-то соберусь, а ты, разлюбезный мой, избенку там пригляди. Поди, не забыл, как мы в Гжатске любо-любо вязались друг к дружке, не забыл?.. За рыжиками в лес с тобой ходили...
О, Господи! Никак, мне совсем полегчало?
- Пелагея Сергеевна! Пелагея Сергеевна!
- Подходи, Мирра.
Это еврейка с третьего этажа. Если окно у нас открыто, даже в ночь-полночь пианино там баклушило... Смехи их еврейские, их споры и песни еврейские - все повторяют: хава дуй, хава дуй... Ныне-то Мирра, как и я, с пензией.
- Иди, иди, Мирра!
- Мне показалось, что у вас ночью разрешилось...
- Разрешилось, Мирра Абрамовна. Столетник толщенный, как ты велела, почти весь ухрястала.
- Ну что, хорошо?
- Как не хорошо? Ты, небось, учуяла, да весь наш дом подернуло, до пятого этажа, блоки-то хреновые... До туалета не успела. И кровать, и пол, и коридор...
- Но я же вас предупреждала, Пелагея Сергеевна, чтоб не весь цветок, тут осторожность требуется.
- Спасибочки, Мирра, я уж думаю, хрен с ним, с цветком, другой заведу.
- Я, Пелагея Сергеевна, еврейские праздники не очень хорошо знаю, поскольку интернационалистка... Но вроде по телевизору показывали, что какой-то у нас в Иерусалиме... погодите... погодите... погодите... Вспомнила - праздник "хеш"... нет, не "хеш", а "мехеш"... Ну, с поносом вас, Пелагея Сергеевна!
И вдруг Мирра зашептала:
- Я вам не рассказывала про бочки?
- Нет, а чего?
- Это еще когда Иосиф Виссарионович Сталин был жив. Мой родственник, Бруштейн фамилия, работал замдиректора на предприятии, где производились бочки. И вот они получили заказ: сделать в кратчайший срок сто тысяч, нет, двести тысяч бочек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я