https://wodolei.ru/catalog/mebel/Russia/Aquanet/verona/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Народная бдительнее, чем старый полевой жандарм, тот иной раз сам приходил к ней за советом.
В лесной лачуге Дюрров на самом пороге имеется впадинка. Четыре или пять поколений лесных рабочих выросли в этом дощатом домишке. Впадинку протоптали тяжелые сапоги лесорубов, деревянные башмаки и босые детские ножки. Полы в комнате белы, как белая скатерть; даже гвозди, которыми прибиты доски, блестят, словно начищенные наждаком.
Эмма Дюрр не может все время плакать да плакать. Товарищи, вы же знаете, истинная печаль кроется глубоко. После смерти Антона она работает в женской лесной бригаде. Тяжелый труд в жару и непогоду.
Дома ребятишки сами стряпают себе обед как придется. Случается, что Антон Второй, вообще-то расторопный парнишка, забудет посолить картошку или посахарить ягодный суп. Эмма Вторая морщит губы:
— Да это же бурда какая-то!
Антон Второй с великолепной небрежностью, совсем как взрослый, отвечает:
— Ты вспомни тысяча девятьсот сорок пятый!
Эмма Вторая вдумывается в названную дату, но ни суп, ни картошка от этого вкуснее не становятся. Ребята начинают пререкаться, опрокидывают горшок с супом и оба, разными дорогами, бегут к матери в лес — жаловаться.
— Погодите, погодите,— говорит Эмма,— вот приду домой и наварю вам супу из розог да березовой каши!
Дети хохочут. Согласие в их маленьком мирке восстановлено.
Сейчас весна, и надо обрабатывать большой огород за домом; на то, что потребительская кооперация обеспечит всю деревню овощами, рассчитывать не приходится. Но не только в огороде недостает Эмме Антона. По вечерам не с кем побраниться и некого приголубить.
Ах, какая жизнь была у них при Антоне! То и дело отворялась дверь, товарищи приходили, спрашивали: «Как мы поступим? Что ты скажешь относительно общего положения, Антон?»
Антон думает и с каждым делится тем, что надумал.
Эмме так нужен сейчас совет, но никто не стучится в дверь по вечерам, никто не заходит в комнату. Но нет! Все-таки в этот вечер кто-то дергает ручку двери, и в лачуге вдруг веет прежним воздухом. Оле Бинкоп, бледный, все еще нездоровый, тяжело дыша, входит в низкую комнатушку. Он садится, и стул, источенный древоточцем, скрипит под ним. Эмма:
— Я своим глазам не верю! Что же дальше? Оле смотрит на Эмму, и Эмма смотрит на Оле. Ей вспоминается время, когда Антон сидел вон тут за столом и говорил то, что нельзя было не сказать. Две слезы катятся по ее красным щекам. Оле в смущении почесывает затылок.
Везде на свете есть вода, но если она сочится из глаз страдающего человека, она сильнее, чем вода, вращающая турбины, ибо ток, ею рождаемый,— человеческое сострадание. А сострадание — дитя жизни, и у него две руки. Ласкающей рукой оно ничего сделать не в состоянии, энергичной рукой оно устраняет причины страданий. Проходит минуты две, слышно, как дети перешептываются в соседней спаЛенке. Первым собирается с духом Оле. Черт подери, он пришел не с пустыми руками. Ему некогда.
— Может, ты чуточку повременишь со слезами, Эмма, сейчас будет собрание. — Собрание? Где?
Здесь, в доме, как в прежние времена, когда то, что обсуждалось, не должно было тотчас же стать достояниемгласности.
— Партийное собрание? Пожалуй, да, скорее всего партийное. А куда вообще после смерти Антона подевалась партгруппа? Что-то нигде ее не видно. Не может ли Эмма взять на себя обязанности секретаря и, таким образом, продолжить дело Антона? Во всяком случае, собрание состоится, и довольно-таки интересное, он готов голову прозакладывать, что Эмме будет чему порадоваться сегодня.
— Ну, а пока что помолчи! Эмма едва успевает застелить стол куском красной материи, надеть кофточку понаряднее и подколоть волосы, как минута в минуту, точно бой часов на церковной башне, появляется Герман
Вейхельт в своем черном воскресном костюме.
— Господь да благословит вас!
— Вот это да,— говорит Эмма,— собрание адвентистов седьмого дня — так, что ли? Очень мило. Это ты ему велел прийти?
Оле не успевает ответить. Дверь опять отворяется: входит Вильм Хольтен, рыжеволосый, с ребяческими доверчивыми глазами, и усаживается на дровяной ящик возле плиты.
Франц Буммель вталкивает в комнату свою супругу. С его кучерской ливреи выведены все пятна, а на щербатой фрау Софи красуется чудом сохранившееся в трудные годы подвенечное платье.
Оле Бинкоп почтительно приветствует всю эту изящную публику и опять садится на свое место под висячей лампой. У него все еще бледное лицо человека, долго жившего взаперти, но глаза блестят, как в сумасшедшие годы юности.
Все они вместе — это новое крестьянское содружество во главе с Оле, его учредителем, и ничего не подозревающей Эммой в роли гостеприимной хозяйки.
Оле стучит черенком своего перочинного ножа по маленькой вазочке. В вазочке несколько ландышей из палисадника Эммы Дюрр. Собрание считается открытым. Вильм Хольтен сейчас доложит о своем пребывании в России.
— Да. Ты член нового содружества или нет?
Вильм вскакивает и что-то лепечет. От смущения он хватает кочергу и размахивает ею. Эмма берет кочергу у него из рук.
— Ты мне сейчас лампу разобьешь.
— Нет, не разобью! — Вильму необходимо что-то держать в руке, когда он говорит. Эмма сует ему первую попавшуюся чурку.
Вильм рассказывает о России, о гигантских пространствах пахотной земли, о стадах, неисчислимых, как облака в небе. Вильм жил там в качестве военнопленного, но работал как местный житель. Женщины вытягивают шеи.
— Что же у них в кухнях — водопровод?
— Нет, колодцы во дворах.
— Вода и есть вода, не будем отвлекаться.— Оле Бинкоп — строгий председатель собрания.
Вильм рассказывает о деревенском хоре, о танцах и песнях по вечерам под липами, которые оправились после войны и опять зеленеют. «Вечерний звон, вечерний звон!» и «Однозвучно гремит колокольчик...» Франц Буммель его прерывает:
— Ну, на такое дело я не гожусь. Голос неподходящий.
Оле стучит по вазочке. Антон Второй вбегает в зал заседаний и вместо вазочки ставит на стол елочный колокольчик. Герман Вейхельт поднимает руку.
А как там насчет бога, в этой самой России?
В ильм подыскивает ответ:
— Как, значит, они относятся к господу богу? Они ходят в церковь, как ты, или не ходят, как я! У них бог добровольный.
Герман:
— Говорят, у русских священники, точно бабы, носят длинные волосы. Это же открытая дорога греху!
Оле звонит в елочный колокольчик.
— Ближе к делу!
В эту самую минуту дверь распахивается, и входит бургомистр Нитнагель. Кончики его усов торчат, как наваксенные.
Все смущены. Бургомистра Нитнагеля, этого представителя власти, сюда не звали.
Нитнагель оглядывается в поисках свободного стула.
— Разрешается присесть или как?
— Ты можешь быть нашим гостем, а можешь и не быть. Что надо сделать, все равно будет сделано.
Нитнагель садится на Эммину ножную скамеечку. Теперь ему приходится смотреть на стол снизу вверх — как из погреба. Что ж, разными путями идет человек... Собравшейся компании нечего опасаться, напротив, все они должны приветствовать, что он сидит здесь, слушает их, участвует в разговорах и, таким образом, вроде как собственными руками душит всякие слухи о будто бы зарождающихся антипартийных настроениях.
Эмма, хозяйка дома, вдруг выходит из себя.
— Антипартийные настроения? Тут, конечно, без тебя с твоим сопливым носом не обошлось. Все, что сейчас делается, делается по заветам Антона, если мои уши умеют слышать. А уж Антона обвинять в антипартийных настроениях —- все равно что на Ленина тень наводить, потому что у него, и только у него, учился Антон!
Нитнагель тихо сидит на своей скамеечке. Сидит в погребе, его уже почти нет здесь. И надо же, опять его не признают! Это секретарша Фрида Симеон виновата, она его послала на недозволенное собрание в качестве наблюдателя. «Адам, старый дурень, будь бдителен!»
Из-за кулис выходит главное действующее лицо — Оле. Вот он стоит в своей куртке, статный. Не отвлекаться разговорами о побочных делах вроде деревенского хора, церкви и попов! В Блюменау нарождается нечто новое, и нарождается, право же, не от дурных родителей. Оле не скупится на краски и цифры. Машины, доверху груженные зерном, проезжают по убогой комнатушке, грозя сорвать дощатый потолок. Огромные стада топочут по прогибающимся половицам.
Но вдруг благочестивый Герман Вейхельт поднимает руку и бесстрашно становится на пути будущего стада:
— Не забудь, Оле, что мне полагаются две кровати. Желательно одна над другой!
Следующим Оле Бинкопа перебивает Франц Буммель:
— Почему ты не сказал, что торговля лошадьми и карточная игра будут разрешены в этом новом ферейне?
На радость детям, перешептывающимся в спальне, все чаще и дольше звенит елочный колокольчик, тоненьким стеклянным своим голоском напоминая взрослым: ближе к делу.
Наконец собравшиеся переходят к деловому разговору: они устанавливают, каковы будут земельные владения нового крестьянского содружества.
Тут долго считать нет надобности. Владения Оле и Франца Буммеля составляют вкупе сорок девять моргенов пахотной земли, лугов и леса. Меньше, чем середняцкий участок.
Бургомистра Нитнагеля вдруг осеняет: так вот зачем он сюда явился! Удобнейший случай подворачивается ему — так путнику, заблудившемуся в лабиринте, является добрая фея. Он несет ответственность за неделеное пространство возле деревни, называемое земельный фонд. Земельный фонд—это более звучное и бюрократическое обозначение пустыря. Его винят за то, чго земля пропадает даром, а великолепное цветение сорняков на пустыре вызывает неудовольствие районного управления.
Каждый год Нитнагель и Оле, председатель «Крестьянской помощи», ходили по дворам, упрашивая крестьян хоть как-нибудь возделать общественную землю, а те когда соглашались, а когда и нет, в зависимости от своего отношения к бургомистру в данный момент.
И вдруг подвернулся этот великолепный случай передать общественную землю в твердые, надежные и рачительные руки Оле Бинкопа.
Нитнагель встает с ножной скамеечки, так сказать, вылезает из погреба, является народу и как по писаному доказывает: надо извлечь пользу из земельного фонда.
Вильм Хольтен вскакивает.
— Сюда двадцать моргенов! — Он не робкого десятка. И бывал в колхозах, для которых двадцать моргенов все равно что пригоршня земли.
Двадцать моргенов земли Герману Вейхельту, без вступления в колхоз.
— Чего тут скупиться, земельные резервы неисчерпаемы!
— Двадцать моргенов Адаму Нитнагелю! — кричит Француммель из-за печки.— Пускай и власти поработают!
Нитнагель крутится, как карась на сковороде, потом вдруг обеими руками хватается за усы и объявляет о своем согласии.
— Ур-ра!
Распределение пустыря продолжается.
— Двадцать моргенов для Эммы Дюрр!—восклицает Оле. Эмма раскачивается из стороны в сторону, так что шпилька
выскальзывает из ее пучка.
— Нет! Нет! Ничего мне не надо!
— Разве таково было последнее желание Антона? Молчание. Тишина, как бездонная яма. Все уставились на
Эмму. Шпильки в старомодном пучке товарища Эммы блестят, наверно, оттого, что впопыхах она не в меру напомадилась.
— Предыдущий оратор говорил о последнем желании Антона. Последней его волей и последним желанием было, чтобы предыдущий оратор навел порядок у себя дома. Я не вижу среди нас Аннгрет, или она куда-нибудь спряталась?
Серые дождевые нити связывают небо с землей. Самая подходящая погода для слухов и сплетен:
«От Оле ушла жена. Жизнь его больше не радует. Он раздаривает все, что у него есть. Кому что надо — торопитесь!»
Удар кнутовищем не остался для Оле без последствий. Он возомнил себя пророком и хочет через игольное ушко пролезть в царствие небесное».
«Бинкоп получил задание из России. Он должен сколотить колхоз и насильственно спарить всех крестьян».
Слухи, выползшие из дома лесопильщика и из церковного совета, доходят до несколько крупноватых ушей Фриды Симеон. Что там затевается за спиной партии?
Партия — это Фрида Симеон. За всеми другими партийцами числятся уклоны, такие или эдакие. Фрида для партии в Блюменау значит то же, что для геометров всего мира эталонный метр, хранящийся в Париже в глубоком подвале.
Сейчас прозвонит будильник, и Фриде стукнет тридцать лет. Она не красивая и не уродливая, скорее пресная, чем волнующая. Все бы это еще куда ни шло, и Фрида давно была бы замужем, не страдай она манией — не преследования, конечно, а поучения. Реттих из Антоновой бригады лесорубов готов был к У ^ей посвататься. Он тайком с нею встретился и зажал ей рот поцелуем.
Фрида немедленно смылась. Лесоруб снова наткнулся на нее возле кооперативной лавки.
— Ну что, не получится из нас пары, а?
— Нет, ты недостаточно подготовлен.
— Это как так?
— Идеологически.
— Я буду ходить на партучебу, ежели она у нас будет.
— Но ты жуешь табак.
— Что с того? Уменьшает опасность лесного пожара. Вполне логичное замечание, но Фрида все же принялась
обрабатывать Реттиха, не скупясь на такие выражения, как индифферентность и обывательская психология.
Реттих отряхивался, точно собака после купанья, ибо непонятных ему слов не терпел, как Фрида не терпела жевательного табака.
— Враждовать не будем, но и супругов из нас не получится. Может быть, Фриде следовало стать учительницей? Нет,
материнской теплоты в ней ни на грош, а дети не переносят занудливых учителей.
Перед Фридой открывались перспективы навечно остаться девственной ланью, если не слишком бездушно и узко толковать это понятие—девственность.
В большую войну Фрида служила машинисткой в Майбергской казарме. Она не отрицает, что любила военную форму, и чем больше на форме было серебряных галунов и жестяных звезд — тем горячее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я