https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Erlit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
— Если бы отец был дома, вам бы здорово попало за то, что вы сидите и болтаете всякий вздор, вместо того чтобы работать,— это сказал Гвендур, средний брат; он подкрался к ним, словно вор.
Но, как ни странно, огрызнулся не тот, кто говорил почти все время, а тот, кто «еще не все понимал».
— А мы не с тобой разговариваем,— ответил младший. Старший прибавил:
— Мы вовсе не так глупы, чтобы разговаривать с тобой.
Гвендур никогда не раздумывал о том, что такое душа, между тем как эти двое наедине без конца толковали о душе. Это объединяло их против среднего брата, помышлявшего только о работе.
— Отец-то, во всяком случае, скажет, что я умнее вас,— сказал Гвендур.
— Ну и что же? Зато мама нас очень любила.
— Гм, мама! А вы ни одной слезинки не проронили на ее похоронах. Никто из вас. А старая Гудни из Мири сказала, что стыдно смотреть на вас: мать хоронят, а вы таращитесь на пастора, как бараны.
— Неужто ты думаешь, что мы стали бы реветь в угоду отцу? Нет. Совсем нет. Мы хныкать не будем. Мы как викинги из Йомсборга. Ты ревешь, а мы уж скорей будем ругаться.
В самый разгар ссоры Ауста просунула голову в дверь; она взглянула на окутанную сумерками дорогу, вытерла тонкие руки о край юбки и спросила:
— Мальчики, вы видели его?
— Кого это — его?
— Как — кого? Не такие уж вы дурни. Сами знаете, о ком я говорю.
— Ты что думаешь, умер он, что ли?
— И не стыдно вам так говорить про отца?
— Да им только того и нужно, чтобы он умер,— сказал Гвендур.— Они тогда перестали бы работать, торчали бы тут, как собаки, па пороге и тявкали бы день-деньской.
Маленький Нонни возразил:
— Если мы захотим, то уйдем и будем странствовать по свету, а вы здесь останетесь.
— Ну и хорошо, отправляйтесь странствовать. Чем раньше, тем лучше. Никто из нас вам не позавидует,— сказала Ауста, уходя. Она-то по опыту знала, что такое странствия.
Ребята остались сидеть на пороге.
— Она тоже ревела,— сказал наконец вслух Хельги, когда молчать уже стало невмоготу.
— Да она и теперь ревет. Она ревела вчера вечером и позавчера. Другой такой плаксы нет.
— А ты знаешь, Нонни, ей даже не полагается плакать: она ведь не родня маме, да и никому из нас.
— Да, какая там родня!
— Это сразу видно по ее глазам. Один глаз у нее косит.
— Да, она косая.
— Она воображает, что уже взрослая и может распоряжаться здесь, оттого что у нее груди стали, как у женщины... А на самом деле она вовсе не взрослая, и нечего ей здесь командовать. Я вчера все хорошо разглядел, когда она ложилась спать... Ой, как бы она не услышала! А то подслушает и даст подзатыльника, когда и не ждешь.
— Ну, я ее не боюсь. Знаешь, она виновата в маминой смерти: пальто купили ей, а не матери; ей разрешалось два раза в день уходить домой отдыхать, а маме надо было все работать и работать, без отдыха,— больной-то.
— Нонни, а ты помнишь, как мама упала на руки бабушке п не могла подняться? Помнишь, как она дрожала?
Мальчик не посмел ответить.
— Это было в тот день, когда зарезали Букодлу,— продолжал Хельги.
Молчание.
— Нонни, а ты заметил, что некоторые люди еще при жизни мертвы? Ты разве не видишь этого по глазам? Я это сразу вижу. Я сразу отличаю живых от мертвых, стоит мне только взглянуть. В тот день, когда мама упала на руки бабушке, она и умерла, живой она уже больше не была. Вспомни только, какими глазами она на нас глядела по вечерам.
— Замолчи, Хельги. Ну зачем ты всегда мучаешь меня?
— Теперь сбылось все то, что предсказывала старуха Фрида в позапрошлом году. «Все это тиранство мужское! — сказала она.— Угробит он вас всех».
Так говорил старший брат. Некоторые люди наделены странным даром: они слышат поступь рока. Их мысли устремлены в сторону самого непостижимого, они даже видят головокружительные пространства, которые лежат по ту сторону мира и которые бог обычно скрывает от взгляда смертных. Такой дар ясновидения пугал младшего брата, он чувствовал себя растерянным и беспомощным: ведь сам он ничего не видел, кроме своей мечты.
— Хельги, как мне хочется поскорее стать взрослым,— говорил он, бывало. Своими мечтами, даром покойной матери, он пытался защитить себя от судьбы и от того, что за ней стояло. Как хорошо было бы иметь крылья и взвиться птицей, пронестись через пустошь, через высокую ограду в Утиредсмири, через телеграфные провода... Но, как бы он ни фантазировал, он чувствовал себя бескрылым, как четвероногое животное, и старший брат был для него словно ограда из колючей проволоки; он мог растянуть сумерки, и они превращались в вечность, наполненную одним только возгласом: «аминь!» Даже когда он, Нонни, отодвинулся и сел у самого края порога, послышалось еще более мрачное — гробовое «аминь».
— Послушай, Хельги,— сказал он наконец; ему пришла в голову блестящая мысль.— Почему бы нам не убежать из дома? Помнишь ты мальчишку-приемыша, который воспитывался в Гиле? Он этой весной сбежал. Да, сбежал! И все бежал, бежал — на восток, до самого Вика.
— У него там родители живут,— пояснил старший брат.— Они взяли его к себе, когда он спустился с горы. А нас кто возьмет? И куда? Никто. Никуда.
Опять они сидят на пороге, и вечерний мрак все сгущается, в особенности над младшим братом, на свою беду лелеющим мечту о светлом будущем. И когда ему становится невтерпеж, он начинает сызнова:
— Когда мама была молода, она дружила с аульвами; это было у нее на родине, в Урдарселе. Она мне о них рассказывала в прошлом году, когда мы с ней сторожили Букодлу,— мы тогда пасли ее на склонах. И мама пела мне песенки. А давно-давно, когда я был еще совсем маленьким, эти аульвы говорили маме, что я буду петь песни...
Он не смел открыть брату, что ему предстояло петь для всего мира, боясь, что брат посмеется над этой хрупкой мечтой, ибо самые заветные желания окутаны глубочайшей печалью. И он скромно сказал:
— Я должен буду петь в церкви Редсмири.
— Чего только не рассказывают маленьким детям, разве ты но знаешь? А почему? Потому, что мы еще малы. Мама мне рассказывала то же самое. Она говорила, что есть феи, живущие в далекой стороне, где все-все совсем другое — и бури, и хорошая погода, и солнце! И самые дни — другие. И каждый раз, когда она дышала, я чувствовал, как ей больно; и я не спал по ночам и прислушивался к ее боли. Иногда в метель, по вечерам, я убегал из дому. Я подходил к каждому утесу, шептался с ними, скалывал с них ледяную корку, чтобы им было лучше слышно,— я умолял каждый утес помочь матери, потому что в ее сказках скалы помогали людям. Однажды ночью я просил помощи у десяти, а может быть, у тридцати утесов. Я думал, что если в одном нет никаких фей, то, может быть, в другом они есть. Если только там живут феи, они помогут маме и, может быть, нам всем. И все-таки мама умерла. Умерла. Скажи-ка, почему феи не помогли ей? Ведь ты думаешь, что все знаешь. Они не помогли оттого, что их нет. Ни в этой скале и ни в той — ни в какой. Мама рассказывала нам эти сказки, потому что мы были маленькие, а она была добрая.
— Ты говоришь неправду,— чуть не плача сказал Нонни; слова брата его больно задевали.
— А когда я подрос,— продолжал старший,— я часто заходил в комнату, где мама лежала больная, и хотел спросить у нее, правда ли все это. Но ни разу не спросил. «Если это правда,— думал я,— то феи помогут ей и всем нам. А если неправда — зачем ей знать, что я уже вырос и все понимаю?» Потом приходил отец и прогонял меня.
— Все это враки, враки, враки! — кричал маленький Нонни, молотя кулаками брата, будто это было осязательное доказательство существования другого, лучшего мира.
— Нонни, ты помнишь псалом против непогоды? — спросил старший брат, когда Нонни перестал колотить его.— Нонни, послушай, что я тебе расскажу.
— Не хочу,— сказал младший.— Оставь меня в покое! Не понимаю, почему ты не хочешь оставить меня в покое!
— Ты заметил? Когда что-нибудь случается, бабушка всегда говорит: «Я так и знала», или: «Будет еще хуже... Я еще утром почуяла неладное... дурные приметы»,— ну что бы ни случилось! Она никогда не радуется и никогда не горюет. Ты помнишь, что она сказала, когда мама умерла и Ауста накрыла ее? Она поцеловала маму и сказала: «Меня это ничуть не удивляет».
— Это потому, что ей уже сто лет,— тихо заметил младший как бы про себя.
Но старший брат и тут не согласился.
— Нет,— ответил он.— Это потому, что она все понимает, она знает обо всем, что делается между небом и землей. Помнишь бесноватого, который вселялся в зверей? О нем говорится в псалме против непогоды. Кто понимает бабушку, тот понимает все.
— Мама никогда не читала псалмов,— сказал маленький Нонни.— А отец говорит, что нет никаких Иисусов.
— Может быть, их и нет, но бесноватый в том псалме не кто иной, как Колумкилли. Это я наверно знаю. Откуда я знаю? Видел собственными глазами. Когда? Часто. Однажды вечером, когда отец гнал стадо домой,— ты помнишь, у одной из овец было разодранное ухо; тогда еще шел сильный дождь,— я видел своими глазами, как появился Колумкилли. Он подошел к одной из овец и что-то над ней делал — не знаю что. Да, это был он.
— Он? — растерянно переспросил мальчик.
— А прошлой зимой, когда дохли овцы,— это он над ними колдовал. Вот потому они и передохли. Это он. Его семь раз убивали, и всегда он опять воскресал... Он разорил хутор в долине. Семь раз он его разорял, ведь это знает весь приход. Я вижу Колумкилли каждый день.
— Враки это, ничего ты не видишь! — протестовал мальчик и опять начал со слезами колотить брата.
— И знаешь, почему я его вижу? — Старший схватил маленького Нонни за руку и прошептал ему на ухо: — Потому, что я тоже умер. Нонни, посмотри мне прямо в глаза — и ты увидишь, что я неживой.
Два брата — две противоположности; и одна дополняет другую. Вечные противоположности, воплощенные в человеке. Было это осенью на пороге зимы, в сумерках, когда грани между бытием и небытием стираются. Из-за туч взошла новая луна.
ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ
КРЫСЫ
Рождественский пост. Бьяртур отправляется в овчарню: стоит сильный мороз, и овец нельзя выгнать на пастбище. Бабушка, как обычно, воюет с упрямым огнем в печке, еле двигая онемевшими пальцами. Дети, окутанные дымом, лежат, свернувшись калачиком, спят или уже проснулись и слушают слабый треск хвороста в печи. Так было в прошлом, так было и в позапрошлом году. И прежде чем бабушка делает первую напрасную попытку разбудить Аусту, маленький Нонни так же безуспешно пытается сосредоточиться на том, что может когда-нибудь произойти,— где-то, как-то, с кем-то. В прошлом году все они мучились, прислужи на ясь к тяжелому дыханию, которое теперь смолкло, как лопнувшая струна, о которой поется в песне. Ушла скорбь, в ко юрой есть и своя радость, так как она возрождает все, что умерло в нашей душе. Красивое блюдо тоже давно уже разбилось.
Ид руг, задолго до того как разгорелся огонь и закипела вода, ном им лен отец. Быстро и яростно шагая, он поднялся в дом, схватил нож, которым резал овец, и вынул его из чехла.
Гм, похоже на то, что он задумал еще кого-нибудь извинил,— сказала бабушка.
Со сверкающей сталью в руках отец подошел к детям и поднял их с постели.
— Идите-ка со мной в овчарню и поглядите, что случилось. Тогда и бабушка узнает.
— Кого уж удивишь тем, что здесь происходит,— сказала старуха.— Не меня, во всяком случае.
В этом году овчарня быстро пустеет: лучшие выживают, а слабые погибают, как говорит Оулавюр, утешая себя и других изречениями, которыми пестрят местные и иностранные газеты. И действительно, в овчарне Бьяртура у кормушек в эту зиму стояли — хотя их было немного — великолепные экземпляры, красавцы! И он крепко полюбил их,— пожалуй, крепче, чем прежде любил всю отару. Не в его привычках было жаловаться на то, что у него большие потери. Некоторым нравится ныть, но, по мнению Бьяртура, надо радоваться тому, что у тебя есть, или, вернее, тому, что у тебя осталось после больших потерь. Глисты — это еще не худшая из тех напастей, какие могут обрушиться на крестьянина,— куда хуже нечистая сила, с которой ничего нельзя поделать! Даже при хорошем запасе сена поголовье уменьшается. Старуха, пожалуй, была права, когда говорила, что не то еще будет. Теперь нечистая сила разбушевалась.
Сегодня утром он отправился в овчарню, чтобы приготовить корм. Что же он увидел? Что там темнеет между ступеньками? Мертвая, с перебитым хребтом, смятая, как лоскут, овца. Она лежит, зацепившись рогом за край лестницы. Бьяртур дал себе волю и разразился всеми проклятиями, какие мог вспомнить в ту минуту, высвободил овцу, положил ее на сугроб и позвал детей. И вот они стоят над овцой, освещенной голубоватым светом холодного, пасмурного утра. Бывают дни, когда все кажется нелепым и непонятным. А бывают и такие, когда все ясно и просто.
Гвендур сказал, что, видно, овца хотела забраться на сеновал и задохнулась, барахтаясь между ступеньками.
— Дурак,— откликнулся Хельги.
А маленький Нонни схватил брата за руку, но тут же выпустил ее. У Аусты зуб на зуб не попадал.
— Ты не в мать уродилась,— сказал Бьяртур.— Она не пугалась всякого пустяка, как старая баба.
Но Ауста стала уверять, что ни капельки не боится,— ведь бояться стыдно; она попросту озябла.
Это событие два дня волновало обитателей хутора.
Пришло много народу из поселка, какие-то никому неведомые люди, но Бьяртур был в плохом настроении и говорил, что у него нет никакого желания подавать им кофе, да и незачем приваживать всякий сброд и поить его кофе, скорее следовало бы попотчевать их помоями. Кто знает, честные ли это люди? Может быть, они даже занимаются кражей овец. Прежде такие подонки не знали дороги в Летнюю обитель.
— Что тут случилось? Если вы пришли выспрашивать, что случилось, то передайте другим, что вам ничего не удалось разнюхать. Ничего не случилось!
И гости уходили не солоно хлебавши.
Когда на третий день Бьяртур пошел к ягнятам, он задел головой за что-то свисавшее с крыши. «Это что такое?» — подумал он. И у него вырвалось проклятье: его лучший ягненок висел в петле. Бьяртур срезал веревку и, внимательно осмотрев ее, убедился, что у него такой не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я