трап для душевой кабины 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

эта процедура тянется долго и бестолково, некоторые вообще не отзываются на свою фамилию, другие отзываются невпопад и бормочут нечто невразумительное, иные встают по ошибке, отзываясь на чужую фамилию, и все надо начинать сызнова. Потом учительнице приходит в голову не самая удачная мысль, и она говорит, что, если кто себя плохо чувствует или кому-то нужно справить естественную надобность, он может выйти из класса без особого на то разрешения. И сразу целая вереница потянулась к дверям. Мой сосед заявляет, что его тошнит, и выходит, я следую его примеру и таким образом, пробыв в классе не больше десяти минут, оказываюсь во дворе. Двор совсем не похож на сад, с любой точки обзора глаза натыкаются на ограду, но он при этом так велик, что ограда вовсе и не защищает тебя. Чувствуешь себя узником некой абстракции; к тому же лицейские дворы снабжены целой системой арок и галерей. Меня подавляет даже не тюремный характер окружающей меня обстановки, а чудовищная диспропорция между моей крохотной персоной и всем этим огромным и сложным ансамблем, который я просто не в силах воспринять. Зачем было строить такую громаду для того только, чтобы научить нас читать? Разве не достаточно было бы занятий с бабушкой, у которой такие большие познания в грамматике и в истории? И разве я не занимался бы успешнее в одиночестве, а не с ордой в тридцать гомонящих мальчишек? Мое семейство пало
жертвой иллюзии, они перепутали нынешнюю школу с теми, что были прежде, ведь ничто здесь не напоминало рассказов, которые я слышал от них. Набравшись храбрости, я заглядываю в вестибюль, надеясь, что мое семейство дожидается меня там, но в вестибюле никого нет. Я подумал было вообще уйти, как не раз буду делать впоследствии, но мне еще не хватает мужества поступать так, как мне хочется.
Я вернулся в класс, вернулся внешне покорный, но исполненный решимости, и мое решение не повиноваться укрепилось еще больше из-за упражнений, которые приходилось выполнять; учительница учит класс всем вместе вставать и садиться под звук шумно захлопываемой книги, и под ту же команду складывать перед собой руки, и опять под этот же звук замолкать. Потом она хватает длинную указку и передвигает ею шарик на счетах. Когда шарик доходит до конца, она вскидывает указку и кричит: «Один!»—точно бросает вызов, — потом поворачивается к нам лицом, взмахивает указкой, как дирижер своей палочкой, и велит нам повторить за пой хором: «Один!» То же самое она проделывает потом сразу с двумя шариками — «Два!» — И мы тоже должны хором крикнуть: «Два!» Когда она провозглашает: «Четыре!», класс входит во вкус игры, и робкое эхо, которым было встречено ее первое «Один!», превращается в оглушительный крин. Приближаясь к десяти, мы вопим невесть что, вместо «Девять» орем «Лебедь!» или «Денег!», и та последовательность, в какой выстроены простые числа, остается для на» загадкой. После чего раздается барабанная дробь. Она возвещает конец первого в моей жизни урока.
Ожидавшая меня в вестибюле Ма Люсиль бросилась ко мне с поцелуями. Время разлуки со мной показалось ей таким же долгим, как и мне, к тому же ей не терпелось поскорее услышать рассказ о моих ученических подвигах, в которых она не сомневалась. Каково же было ее разочарование, когда я объявил, что в лицее нечего делать я мне не хочется туда ходить.
— Мыслимое ли дело! — бормотала она по дороге домой, пока я рассказывал ей о наших гимнастических упражнениях и криках под взмахи указки. Придя домой, она опустилась на стул и, снимая ботинки с натруженных ног, провозгласила:
— Малыш говорит, что в лицее ничему не учат. Клара, ты слышишь?
Клара воздела к небесам руки, отказываясь верить, но я чувствовал, что она не так уж и недовольна и что я лью воду на муниципальную мельницу. Я поспешил воспользоваться ее слабостью и с лицемерием дипломата предъявил девственно чистую грифельную доску: мне, мол, очень обидно, но я так ни разу ничего и не написал. Нас целый час заставляли вставать да садиться по команде. Я куда больше узнаю полезного и быстрей превзойду все науки, если буду заниматься с Кларой.
Кофе с молоком был выпит бабушками в глубоком унынии, они даже не стали затевать обычную перебранку по поводу сахара — дочь всегда заявляла, что Люсиль кладет себе в чашку слишком много кусков. Меня заставили еще несколько раз повторить мой рассказ, и я всякий раз прибавлял новые красочные подробности; меня расспрашивали: произнесла ли учительница вступительную речь, затрагивались ли на уроке проблемы нравственности, учили ли нас читать? Показывали ли нам картинки? Стыдили ли плохих учеников? Нет, нет и нет! — отвечал я. Потом они снова стали благоговейно вспоминать школьные занятия в своем далеком детстве, расцвечивая воспоминания всякими литературными украшениями; научившись читать, я обнаружил прямое сходство между их рассказами и некоторыми страницами Альфонса Доде; правда, он был их современником...
Как бы то ни было, эти исторические экскурсы укрепили еще больше мои позиции, и я непременно добился бы своего, если бы ив родители, которые пришли вечером в швейцарскую, чтобы узнать новости; мои аргументы их ничуть не тронули, они объявили их ребячеством и капризами, а меня назвали бездельником и лентяем. Отец бушевал, ко мне вернулись младенческие страхи. Моя игра оказалась проигранной, и я отправился спать с печальным сознанием, что завтра утром все начнется сначала и будет продолжаться столь те зловеще и бесконечно, как бесконечны все эти числа, которые надо выкрикивать хором и которые — об этом и узнаю позже — могут складываться друг с другом тоже до бесконечности, и в этом состоит пресловутая красота, якобы свойственная математическим наукам... В постели я жалобно попросил Люсиль рассказать мне еще раз про то, как она девочкой впервые пришла в класс, про ее деревенскую школу, и как дети сами топили там печку, и про замечательные речи Мэтра, про его уроки, про его незабываемые наставления и сентенции,
На улице стемнело, заморосил мелкий дождь, он мягко шуршал по ставням и, казалось, мерно убаюкивал усталый голос неистощимой рассказчицы; мне было тепло и уютно, но я смутно чувствовал, что за эту стародавнюю легенду о деревенской школе я цепляюсь как за якорь-спасения и что все это из области сказок, из области нереального. И было уже неважно, выиграю ли я на этот раз в споре с родителями или проиграю, — все равно я подходил к завершению целой эпохи своей жизни, я получал лишь коротенькую отсрочку, и спокойные, сладостные дни моего неведения, моих одиноких мечтаний в пустынном дворе, моих таинственных грез за вечерним столом под свистящей газовой люстрой, рядом с обожающими меня людьми, всегда готовыми баловать меня и хвалить, — эти дни были уже сочтены.
Но я покрываю себя славой в глазах отца
На этот раз я все-таки выиграл; сомнительная эта победа была одержана мной благодаря совместным усилиям моего мятежного духа и хилого тела, и при бесчисленных хворях, которым я был подвержен, уже трудно сказать, где проходит грань между действительным нездоровьем и хитрой симуляцией. Простуды и приступы удушья возобновились с новой силой, и возвращение в мир врачей вскоре сделало невозможным мое пребывание в лицее. Слишком уж часто я отсутствовал в классе. Мои родные скрепя сердце вынуждены были смириться с тем, что мои успехи в науках откладывались на неопределенное время.
Таким образом, и в плане умственном я но оправдал возлагавшихся на меня надежд, точно так же как раньше но одравдал их в плане физическом. И от этого, насколько я теперь понимаю, я немало страдал, несмотря на завоеванное такой ценой право не ходить больше в школу.
Однако был и у меня свой звездный час; он наступил после того, как я прожил в семьдесят первом счастливые недели золотой своей осени, когда лето наперекор календарю все длится и длится и каждый новый погожий денек встречаешь с радостным удивлением, он словно отвоеван тобой у зимы, которая — ты это знаешь — все равно уже не за горами.
Но сначала я должен рассказать о той забавной, но решительной поддержке, которую неожиданно нашли мои идеи у дальнего родственника Ма Люсиль, мясника из де-ревни Гризи, который приехал тогда навестить нас.
Он пользовался репутацией своего рода мудреца. Был он огромного роста и поперек себя шире; в молодости он служил в кирасирах, всегда готов был потолковать об этих отборных войсках и был решительным противником раннего обучения детей.
— Понимаете, когда голова чересчур много работает, получается вред всему организму. Ученье истощает ребенка и не дает ему окрепнуть физически. Вот и у вашего на костях мяса не наросло, он у вас все время болеет. Будете заставлять его учиться, он и вовсе не вырастет.
Впрочем, та же судьба была уготована тысячам моих несчастных сверстников, и правительство берет на себя тяжелейшую ответственность: когда разразится война, у нас не будет солдат, одни дохляки!
— Понимаете, ото очень опасно, их губят, этих нынешних малышей! — И своей огромной ладонью он гулко хлопал себя по лбу.
Потом он поведал о крестном пути некоего молодого человека, которого он взял к себе в приказчики. Ученье, которое юноша ненавидел, довело его до неврастении. И лишь мясная торговля смогла вернуть его к жизни. Теперь он счастлив, потому что нашел себе дело по вкусу, и стал сильным, как дьявол, потому что с утра до вечера ворочает бычьи туши. Для меня тоже было бы замечательно пожить в Гризи, подышать деревенским воздухом и воздухом боен. Он бы собственнолично присматривал за мной, и я со временем мог бы стать хорошим солдатом.
Эта речь произвела большое впечатление на моих бабушек. Наконец-то выяснилась причина моих болезней; и хотя они вовсе не желали для меня той же самой карьеры, какая выпала на долю образцового юного мясника, а уж тем более карьеры солдата (горюя о моем слабом здоровье, Клара утешалась иногда лишь одпим: «По крайней мере уж этого-то ребенка они у меня не отнимут!»—восклицала она со слезами в голосе), но было решено, что мне нельзя больше переутомляться и что будет неплохо отправить меня при случае для поправки в деревню к великану мяснику...
Итак, мне была дарована моя золотая осень, даровано наслаждение новыми чудесными днями, чей медлительный ход прерывался лишь под вечер, когда я усаживался с бабушкой за вожделенные уроки, Я учусь читать под
посвистыванье люстры, и на красной скатерти лежит книжка, а с нею рядом тетрадь, в которой я вывожу палочки и крючки, — каким безмятежным покоем дышит все вокруг! За моей спиной раздаются уютные домашние звуки — на разные голоса поют свои песни чайники и кастрюльки, стоящие на плите, постукивает маятник стенных часов, звонко отбивают четверти старинные часы, а Люсиль бродит вокруг нас со своим неизменным ножом в руке в поисках куда-то опять запропастившихся очков и зубов, и дедушка, напевая, возится с инструментами, а передо мною приотворяются двери, которые ведут в совершенно для меня пошли и такой заманчивый мир!
Бабушка в восторго от своей новой роли, она ласково улыбается мне и терпеливо объясняет, каким образом гласные и согласные соединяются друг с другом; мне бы так хотелось восстановить сейчас по этапам весь сложный процесс обучения, но я почти ничего не помню, кроме крупного шрифта моего букваря и картинок в нем, во всяком случае некоторых, ворону на одной из первых страниц, а немного дальше — дерево и под ним текст. Мне кажется, что добраться до дерева — это подвиг, и мне не терпится его совершить. Неожиданно я обнаруживаю, что между словом и предметом, который оно обозначает, существует непреложная связь, и это как озарение; в напечатанных на странице буквах, до сих пор неподвижных и мертвых, неожиданно появилось что-то живое, делая их выпуклыми, подталкивая друг к другу, соединяя в единое целое, и меня поражает необратимость этого превращения; слова у меня на глазах как будто рождаются под воздействием живущего в них смысла, обретая свою недолговечную, но звонкую и гибкую индивидуальность, которой суждено исчезнуть, стоит мно закрыть букварь и не читать их больше, но постепенно слова становятся прочнее, уже не тают в памяти, а некоторые, даже те, что открылись мне в первых уроках, начинают понемногу стареть, утрачивать свою свежесть, словно мое привыканье к их смыслу отнимает у них живую теплоту, и я с еще большей жадностью устремляюсь вперед, чтобы в новых словах опять ощутить это чудо. Я полюбил все эти слова — они в некотором роде плод терпеливой нежности, которая их предо мной раскрывает, я полюбил свои палочки, кружочки и целые буквы, люблю их всех вместе и каждую в отдельности, люблю этот древний как мир способ ученья, который считается медленным, но по своим ре-
зультатам оказывается удивительно быстрым, даже, может быть, чересчур быстрым, поскольку самый переход от буквы и слога к слову в моей памяти не сохранился. Я часто проверяю свою ученость, подбегаю к окну, которое выходит на улицу, и читаю то, что написано на вывесках лавок, и по мере того, как я овладеваю всеми этими знаками, улица совершенно меняет свой облик; вот я уже начал читать настенный календарь, иллюстрированные журналы, сказки; гордость моя не знает границ, а спустя несколько месяцев она достигает своего апогея, память о котором радует меня до сих пор.
Когда я прилежен, бабушка, в лучших традициях школьных учителей, в награду читает мне вслух. Чаще всего это тексты исторические — какое-нибудь коронование или битва, — выбирает она их из учебника Лависса. Бабушка обожала историю и могла часами обсуждать достоинства разных королей. Я слушал ее с благоговейным вниманием. Читала она хорошо, с искренней убежденностью, заражавшей и меня. Самое большое впечатление производил на меня рассказ о том, как Верцингеторикс сдался Цезарю. Было ли тут дело в благородной простоте стиля, но только побежденный герой казался еще более великим в минуты поражения, чем торжествуя победу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я