https://wodolei.ru/catalog/accessories/polka/yglovaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

правителю округа или капитану стрелков, так и получалось, что слава высочайших успехов в сем состязании озаряла город; тем однако, слава города и ограничивалась, претендовать на большее за девятьсот лет существования город оснований не имел; первоклассным он не был ни в чем — ни в хорошем, ни в дурном. А если уж в Ратцебурге попадаются знаменитости, так либо родом не из Ратцебурга, либо за пределами родного города их и за знаменитости не держат. Правда, церковь короля Генриха Льва одна из старейших кирпичных церквей Северной Германии, но только одна из старейших и только в Северной Германии. Правда, в городке был когда-то орган знаменитого Шнитгера, но, во-первых, его больше нет, а во-вторых, то был всего лишь реставрированный прославленным мастером старый инструмент, и, в-третьих, мастер поручил работу своему подмастерью Хантельману. Правда, на церковном кладбище стоит превосходная скульптура льва, но, увы, это всего-навсего копия с брауншвейгского оригинала. Правда, в предместье похоронен Барлах, но родился он в Be деле.
Правда, здесь родился Якоб Фридрих Людвиг Фальке, написавший историю немецких художественных ремесел, но кого в целом мире может заинтересовать история немецких художественных ремесел, а кто тем самым Яков Фридрих Людвиг
ьФальке? И так далее в том же духе, таков уж Ратцебург, ничем более не примечательный, вообще едва приметный и уж вовсе не достопримечательный. Ни хорошим, ни дурным. Да, ничем дурным Ратцебург тоже не примечательный город. В этом городе
-голодали, драли, крали или даже убивали не более, чем в других городах. Люди умирали в постели от старческой слабости или детской горячки, у нас в Ратцебурге люди умирали естественной смертью. Редко-редко кто-нибудь сам себе посодействовал в этом, я знаю троих: Фриц-скрипач повесился на буке, когда обнаружилось, что он не такой уж слепой, каким прикидывался; девица по имени Хейке вскрыла себе вены в лесу у горы Георгсберг, на том самом месте, где ее еще месяца два-три назад видели веселой и живой с неким стрелком-мотоциклистом из третьего батальона, и если Фриц-скрипач повесился оттого, что ему никто больше не желал подавать за игру на скрипке — ведь не был же он слепым,— то девица Хейке вскрыла себе вены оттого, что у нее недостало сил слушать песенку, народную песенку, что разнеслась в два счета,— о неиссякаемая страсть немцев к пению, о безотказная способность немцев к рифмоплетству! — песенку про красотку Хейке, что с милым под кустом... а дальше уж сочиняйте сами!
Третьим был Вильгельм Грот, мой отец, но о нем я расскажу
позже, если опустить его историю, историю Давида Блументаля, именем которого я наречен, а также историю Гирша Ашера, которого насмерть забили ночными горшками, то выходит, что Ратцебург тихий город, где жилось совсем недурно. Нужно было только держаться в сторонке, и довольно долго здесь дозволялось даже быть евреем.
А что приключилось в Ратцебурге с моим отцом, могло приключиться с ним в любом другом месте, в любом другом месте Германии.
Отчего ему было не служить в Ольденбурге у какого-нибудь господина Блументаля? Отчего ему было не выступать на суде во Фридрихсхафене свидетелем по делу господина Блументаля? Отчего ему было не попасть в концлагерь из Биттерсфельда? Отчего ему было не стать шофером грузовика на цементном заводе в Олдеслое? А в Шандау солдатом? И отчего ему было не умереть в Вайсенфельзе?
Хотя все это он совершил в Ратцебурге, никакого отношения к Ратцебургу его дела не имеют, и только моя память имеет ко всему этому прямое отношение, моя память о нем и о Ратцебурге.
Вот что удивительно: поначалу, когда меня спрашивают о городе, я вижу его в огнях, продуваемый веселым ветром, ощущаю запахи вершей и дыма от костров из картофельной ботвы, слышу на речушке Вакениц сигналы катера, вернее, моторной лодки, слышу перебранку рыночных торговок и грохот тележки мороженщика потом перед моим мысленным взором возникают окружавшие меня люди, маленькие друзья и взрослые враги, мой дядя Герман, господин учитель Памприн, мерзавец Кастен, Фриц-скрипач, и Хейке-резчица, и рыбак Шликс, и вмятина в цилиндре; я все еще люблю этот город и повторяю, что ни с голоду, ни от мук адовых люди там не мерли и его блеск и его нищета были всего лишь второсортными. Как для того, так и для другого ему не хватало решительности.
Теперь я перехожу к истории отца и должен сказать: ему в конце-то концов, вернее говоря, под конец жизни хватило решительности, он застрелился в полной парадной форме среди буков в лесу Фуксвальд, под виселицей, к которой никакого касательства не имел, и оттого я покинул Ратцебург.
Оттого Давид Грот покинул Ратцебург, когда ему минуло шестнадцать. Когда Давид Грот достиг шестнадцати лет, а Вильгельм Грот — сорока пяти, оба подвели черту под той частью жизни, какую провели в этом городе,— один навечно, другой надолго,— и у обоих для того была почти одинаковая причина.
Кто это смеется, услышав, что знаки судьбы заложены в именах, добрые или дурные? Кто смеется, услышав, что Вильгельм Грот мог нынче быть пенсионером, а Давиду Гроту, вероятно, не предлагали бы пост министра, если бы некий
владелец зубопротезного кабинета звался не Давид, а, скажем, Франц или Фридрих, а фамилия его не оканчивалась бы на -таль, или -баум, или -хаймер?
Ничего смешного в этом нет, Давид звался бы Франц или ФриДрих, учился бы, может статься, в гимназии, а там и в высшей школе, к концу войны дослужился бы до фенриха, а то и лейтенанта, вряд ли поступил бы в «Нойе берлинер рундшау» курьером, не должен был бы и не хотел бы бежать из Ратцебурга, стал бы там зубным врачом или командиром эскадрильи «стар-файтеров», а то держал бы лодочную станцию на Бодензее или служил репортером при «ИГ-Металл», не было бы ему нужды входить в состав правительства ГДР, а может, он и понятия бы не имел, что таковое существует,— вот была бы жизнь!
И Вильгельм Грот, повезло бы ему чуть больше, остался бы жить. Но все случилось иначе. Вильгельм Грот нарек сына именем Давид, меньше всего думая о Голиафе, а больше о благосклонности хозяина и щедром подарке, но впоследствии он слишком долго помнил добро, слишком громко возмущался убийством в ручье Кюхенбах, не слишком-то благонадежно мыслил в лагере и в конце концов поступил слишком последовательно.
А чего он добился?
3
С тем же успехом мог он колотить кулаком воздух.
Как подумаешь, какой переполох вызвал выстрел в лесу, так даже не верится. Но переполох и перелом — вещи разные. А перелома Вильгельм Грот своим выстрелом не добился — во всяком случае, в тех делах, в которых, быть может, хотел.
В своем письме он ничего не писал о переломе. Он не оставил завещания, он ничего не требовал от грядущих поколений и не взывал ко всему свету до того, как сунул себе в рот дуло.
В записке, торчавшей за пряжкой ремня, он просил одного — пусть жена и сын поймут его правильно: долго ему все равно не протянуть, и он полагает, что избрал для себя лучшее время, лучшее место и лучший род смерти.
Когда в полиции Хильде Грот предложили растолковать это краткое заявление, она с готовностью согласилась. Она не рыдала и не выказывала бестолковости, столь обычной для близких умершего. Она объяснила все очень просто и сказала, что давно предвидела такой конец.
— Когда-нибудь, скорее раньше, чем позже, он умер бы с голоду, чего ему никак не хотелось.
Прибывший из Любека советник уголовной полиции, который был призван на службу из запаса и не мог совладать с трясущейся головой, спросил без злобы, а скорее удивленно:
— Но отчего ему умереть с голоду: после травмы прошло полтора года, если он за это время не умер с голоду, отчего ему умереть теперь?
— Я тоже так думала,— ответила Хильда Грот,— да и он порой тоже верил, порой надеялся на это, но порой ждал самого худшего. Еще в лазарете врач сказал нам всю правду.
Ассистент советника, однорукий молодой человек с малым Железным крестом рядом с партийным значком, поинтересовался фамилией врача, но Хильда Грот ответила:
— Боюсь сказать. Пожалуй, не вспомню. Хотя все, что он сказал, я помню: на искусственном питании долго не проживешь. Таблетки не заменят той обработки, какой подвергается пища во рту и пищеводе. Не говоря уже о болях.
— О болях?
— Да, конечно, о болях, он постоянно испытывал боли. Вы, верно, не знаете, что такое искусственное питание? По пищеводу— стало быть, через рот — у него пища не проходила, ему закладывали все прямиком в желудок. Сперва в воронку, затем через резиновую трубку в желудок. Если ничего об этом не знаешь, можно подумать: ну и что, в животе прорезают две дырки, одну в брюшной стенке, другую в желудке, вставляют трубку, и готово дело. Но ведь человек живет после этого с двумя ранами. Трубка мешает им заживать, да им и нельзя заживать. Если ввести трубку сквозь дырку в стенке желудка, а дырка заживет, она сожмет трубку, но ведь через нее должна проходить пища. Потому-то и следят, чтобы раны не заживали; это называется «искусственный свищ», да, искусственный, а боли, которые человек испытывает, можно разве что сравнить с искусными пытками.
— Стоп, фрау Грот,— остановил ее пожилой полицейский,— не распаляйте себя. Теперь все в прошлом. Пока что нам неважно, как зовут того врача, но поверьте, если мы захотим, вы все вспомните. Лучше не болтайте вздора!
Молодой строго кивнул:
— Вздор — это еще мягко сказано. Медицина во время войны сделала значительные успехи; она, правда, еще не умеет пришивать руки, но больной пищевод—разве его нельзя оперировать?
— Можно,— сказала Хильда Грот,— конечно, можно, вот чего нельзя — заранее сказать, будет больной после этого жить и сможет ли он жить. Я поначалу тоже думала, что пищевод — это вроде трубки, по которой проскакивает пища, но он, оказывается, должен работать, а у мужа он был навсегда поврежден, муж постоянно испытывал боли. Должна вам сказать, не одни боли послужили тому причиной. Человеческий организм ведет себя точно дрессированная лошадь. Случалось, когда мужа донимала жажда, он споласкивал рот водой. Тут, видно, организм решал, что все опять пойдет как прежде, и начинал работать, все железы и мускулы начинали работать, а потом мужа часами позывало на рвоту. Вы же не знаете — он собственной слюны проглотить не мог. Человеку, который за едой думает: сыт, и ладно! — может, не так обидно, что его до краев наливают через трубку слизистым супом, но муж всегда получал от еды истинное удовольствие. А теперь, когда мы ели, он забивался куда-нибудь подальше, так ведь от запаха из кухни никуда не забьешься, а его от одного запаха порой начинало рвать.
Советник подал знак ассистенту, ведущему протокол.
— Итак, из ваших слов ясно: постоянные физические и душевные муки, в конце концов человек не выдержал, капитулировал, так сказать. Но почему именно вчера? Как-никак вчера он получил очень и очень высокую награду. Ведь Золотой значок за ранение, как правило, дается только при повторном ранении, полученном в бою; ваш же муж получил его только за одно, но рассматривать значок, что явствует из сопроводительного письма, следует, бесспорно, как высокую награду. А он тут же отправился в лес и вышиб себе мозги... Как вы это объясняете, фрау Грот?
— Я бы объяснила, да не знаю, можно ли вам рассказать.
— Что значит «можно», вы должны, уважаемая, мы же ведем следствие!
— Там тоже вели следствие, там, когда муж был во Франции, и все-таки прислали ему Золотой значок.
— Что значит «все-таки»?
— Мой муж на следствии заявил, что сам во всем виноват, сам ошибся, и никто за это не в ответе, а тем более крестьяне, у которых он стоял на квартире.
— Это были французские крестьяне? — спросил ассистент.
— Но крестьяне,— подчеркнула Хильда Грот,— муж еще в первом письме писал, что они почти не отличаются от наших. Он их языка не знал, а они не знали немецкого, но больше года ладили с ним, так зачем бы они подсунули ему щелочь?
— Затем, что это были французские крестьяне, что они стакнулись с партизанами, вот затем, фольксгеноссин Грот, они налили немецкому унтер-офицеру в винную бутылку щелочь; об этом нам лучше известно, а знали бы вы, чем только нам не вредили на Востоке!
господин советник, но сначала эта женщина рассказывает нам, что ее муж покончил с собой по причине своих порченых внутренностей, а теперь мы вынуждены слушать, что он это сделал от сердечного расстройства. Любопытно, какое отношение ко всей этой истории имеет небезызвестная виселица?
— Верно, фрау Грот, что вы скажете о месте происшествия, можете вы разъяснить нам этот вопрос?
— Что мне вам разъяснять? Могу только рассказать, как было дело. Муж говорил: нельзя, мол, человека вешать за то, что у него с девушкой шуры-муры. Так он прежде говорил, до значка. Когда повесили поляка, он еще не знал, что во Франции учинили то же самое и он тому причиной.
— Фрау Грот,— прервал ее советник,— вы опять что-то путаете. Французы, о которых ваш муж составил себе собственное представление, и здешний поляк ничего общего друг с другом не имеют, а посему и ваш муж с поляком вообще ничего общего иметь не мог, следовательно, с его стороны было чистым сумасбродством как раз под виселицей... э... вы сами знаете.
— Так не все ли равно — где,— сказала Хильда Грот.
Ее спокойные слова взбесили ассистента сильнее, чем все до сих пор сказанное. Заметно было, каких усилий стоит ему не сорваться на крик, но поэтому-то злоба его проступила особенно явственно.
— Что все равно, а что нет, определяем мы. Вы, видимо, так и не поняли, что произошло!
— Умер мой муж,— сказала Хильда Грот.
— Не просто умер, фрау Грот,— напомнил советник, и голос его звучал почти вкрадчиво.— Наше присутствие показывает, что он не просто умер. Если бы он, например, погиб на фронте, мы бы не приехали. Поймите же наконец разницу!
— Для меня она не так велика, как для вас, господин советник. Я восемнадцать лет прожила с Вильгельмом Гротом, и вот он умер. В этом вся разница.
— Допустим, фрау Грот, но мы хотим выяснить кое-что другое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я