https://wodolei.ru/catalog/vanny/s_gidromassazhem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


День этот настанет, и преображение тоже настанет, говорил он, и когда настали эти дни, дни свободы и великого преображения, тогда он переоценил скорость, с какой новые возможности обращаются в новую действительность, и слишком доверился доброй воле, сильно преувеличил ее масштабы и ее силу, да, подумать только, именно он, которого всю жизнь притесняла подлость, именно он не заметил, что с подлостью далеко еще не покончено.
О эти ошибки праведников: никаких поблажек, ибо себе они тоже не дают поблажек; нетерпение, ибо нужно спешить; взгляд, устремленный в одном направлении, к единственно верной цели; медленно отступающая слепота, вызванная внезапным озарением; тон, понятный лишь единомышленникам; порой отказ от каких-либо объяснений, ибо все и так понятно; и ложный вывод добродетели: раз я не желаю обогащаться, раз я не лгу, раз я не струсил, раз я терпел лишения, раз я не поддался соблазну, раз я стойко держался в трудное время — значит, ни корыстолюбие, ни трусость, ни глупость теперь, когда времена куда легче, не подымут головы.
Но вот такого человека однажды в июньский день притиснули к колонне, и тут он понял: он — мечтатель; он верил, что за ним, плечом к плечу с ним идут те, кто сейчас стоит перед ним, кто теснит его, кто хочет покончить с ним; может, не столько сам хочет, сколько хотят другие, но сейчас в этом нет разницы, у него накопился печальный опыт, он уже сталкивался с теми, кто как будто и не хотел: они выкриками срывали его выступления, но ведь их понуждали, они преследовали его, но ведь их понуждали, они избивали его, но ведь их понуждали, они прикончили eгo, а потом сказали — мы этого не хотели, нас понуждали, нас заставляли, мы ни о чем понятия не имели.
Все это Фриц Андерман слишком часто слышал в прошедшие годы и слишком верил, что если они теперь все поняли, значит, больше не станут расхлебывать кашу, заваренную другими.
Но вот снова заварилась каша, и Фриц Андерман снова здесь, на одной стороне, а они снова там — на другой, восемь лет минуло с тех пор, как он пришел к ним, восемь лет, и он полагал: раз эти годы так отличались от предыдущих, то и люди за эти годы стали совсем другими, чем прежде.
Что ж, кое для кого это было справедливо, и Фрицу Андерману повезло вдвойне: они вырвали его из ловушки, в которой он оказался меж колонной и подогретой людской яростью; так он сохранил жизнь, и так он сохранил надежду.
Надежде, однако, еще долго с трудом приходилось оспаривать опыт того июньского дня. Разочарование на долгие годы возродило подозрительность, обострило чувства, задубило кулаки, убавило доверия; воспоминание без устали долбило: внимание, Фриц Андерман, осторожно, берегись, будь бдительным, не доверяй, лишняя воля заведет в неволю, кто спешит, тот вредит, никакого благодушия, никакого гнилого либерализма, никакой романтики, борьба не кончена, мы еще не победили, того мы еще не можем себе позволить, этого мы еще не должны разрешать, видимость обманчива, еще раз погляди, еще раз проверь, обожди еще немного, не бойся упрека в узости, если это значит: ни пяди земли врагу, тот день июня не повторится.
Но, увы, добавились к нему и другие дни: тот день, например, когда венгерский Фриц Андерман так и не ушел от своей колонны; и настало время, когда во имя дела, которое может жить только правдой, мир облетели сообщения о горьком заблуждении, о пугающей смерти, и хоть во имя дела, но тем не менее и потому именно сообщения эти злобным эхом отозвались на самом великом деле: значит, все было ложью, все, все, все!
О подобном ходе событий не подозревал ни Фриц Андерман, ни Давид Грот в те часы середины июня тысяча девятьсот пятьдесят третьего года; в этот день они считали именно этот день самым бедственным из всех мыслимых — на фотографии Франциски, запечатлевшей Фрица Андермана у колонны, это ясно видно, и в памяти Давида сохранилось это ощущение, но и совсем другое воспоминание об этом дне сохранил он, одно воспоминание соотносилось с другим, как лед и пламя, и Давид, когда листик календаря напоминал ему о них, все еще не мог постигнуть их общности.
На конец дня пришлось два чрезвычайных положения. Об одном извещали мокрые транспаранты; о втором — признание в любви. Одно вбило следы гусениц в асфальт улиц; второе стало основанием для двоих больше не терять друг друга из виду.
Франциска и Давид вновь обрели друг друга, когда Андерман исчез, оторванный от колонны; Давид кинулся назад, одолевая два метра бурного моря, подгоняемый страхом, что берег он найдет пустым и, быть может, найдет лишь следы проигранной битвы — исковерканный фотоаппарат.
Но аппарат был цел, и девушка невредима, а как она справлялась с ситуацией, Давид тут же увидел воочию.
Он подоспел вовремя, кто-то схватил Франциску за руку, кто-то, похоже, прекрасно понимавший, почему не нужны фотографии этого дня, но еще прежде чем Давид успел заняться этим субъектом, Фран сама, и очень успешно, справилась с задачей.
Она вполголоса бросила фотопротивнику:
— Убирайся сию же минуту, не то я закричу, что ты в толкучке запустил лапы, куда к другим и в другое время не решаешься.
Помогло это куда лучше, чем помог бы взбешенный Давид,— субъекта как ветром сдуло.
Тут все кругом пришло в движение; насилие получило отпор, который тоже звался силой, приказы перекрывали крики. Здесь слишком долго стоял рев: «На фонарь его!», теперь здесь гремело: «Расходись! По домам!»
По домам — это значит по Вильгельмштрассе, вдоль Тиргарте-на, мимо развороченной рейхсканцелярии,— здесь хорошо виден дворец Бельвю, откуда в этот день в течение долгих часов и до этого мига в последний раз можно было созерцать то, что обещало название дворца: прекрасный вид восточной части города; по домам — это значило по Унтер-ден-Аинден, в восточном направлении до Литтенштрассе, среди сбитых с толку людей, тем громче бранившихся, чем меньше они понимали, какая с ними приключилась беда и какую беду они допустили; по домам — мимо остатков знамени на Паризерплац, мимо опрокинутой машины перед Оперой, мимо бронированных грузовиков, мимо пьяного фонарщика, распевающего: «Германия, слава тебе»; по домам под дождем, с грохотом дизелей, с истерическими выкриками в ушах, вырвавшись из общего потока на Либ-кнехтштрассе, да, Либкнехтштрассе, а там свернуть на Литтенштрассе (Литтен, Ганс, адвокат, убит 4.11.38 г. в Дахау), добраться до Хакешенмаркт и уж оттуда шагать домой. Домой? Но где этот дом в данном конкретном случае? Что имеется в виду? Домой к Давиду? Домой к Франциске? В меблированную комнату фрау Вундер, стало быть, или в меблированную комнату Татьяны Гидеон, преподавательницы пения?
Не может быть и речи ни о том, ни о другом, и вообще не может быть речи о том, чтобы идти домой. Речь может идти только об одном: скорей принимайся за работу или хоть скорей возвращайся на свое рабочее место. Фран — человек свободной профессии, у нее много рабочих мест, а сейчас нет никакого; зато у Давида есть таковое, уже восемь лет оно есть у него, и зовется это рабочее место «Нойе берлинер рундшау», так скорей в НБР, и Фран отправляется вместе с Давидом. Пройдя по деревянному мосту за собором, им бы свернуть налево, наискосок через Люстгартен к НБР, они же пошли прямо, мимо Национальной галереи, уговаривая друг друга, что здесь, в стороне от охраняемых улиц, идти куда проще, и повторили тот же довод, идя от второго моста до Цеткинштрассе; да, мимо бронзового Гегеля и правда было близко, но они-то пошли дальше, по Купферграбену и по набережной Шпрее, а куда она их приведет, они прекрасно знали, только не говорили об этом.
Вот то дерево, курьезный памятник метательнице Франциске, омерзительный памятник валютчику Давиду, точка, стоящая в конце первой части истории Давид — Фран, а что представляет оно собой теперь? Что же ты представляешь собой теперь, дерево?
Давид во все глаза глядел на июньски зеленую, июньски мокрую крону, являя собой примечательное зрелище человека,
рыскающего взглядом по листьям, веткам и сучкам, и в конце концов он едва слышно пролепетал, словно от долгого созерцания у него перехватило дух:
— А его больше нет.
Тогда Фран этак вкрадчиво, с хитрецой вкрадчиво, вопросила:
— Кого больше нет?
Что оставалось Давиду, как не ответить невинным сообщением:
— Кольца больше нет. Франциска выдержала паузу.
— Кольца?.. Ах да, кольца. Да, его больше нет.
— Если я правильно понимаю,— продолжал Давид,— ты уже была здесь?
— Да, я была, а ты разве нет?
— Был,— подтвердил Давид,— я тоже был, хотя наверняка не больше чем семь сотен раз!
Он взглянул на нее, а она взглянула на него, и еще, может, секунды три их лица оставались невозмутимыми, но вдруг что-то шевельнулось над ними, в кроне дерева, тот самый смешок, что, притаившись, сидел средь ветвей, он шевельнулся и вознаградил себя за целый год терпеливой немоты, он шевельнулся — и над водами Шпрее загремел хохот, да такой силы, что стоявшим поблизости трудно было выдержать и не присоединиться к нему.
А поблизости стояли только Давид и Фран; они долго, очень долго не выпускали друг друга из объятий, а из виду они уже больше никогда не теряли друг друга, и говорили, говорили, словно это был последний случай выговориться до конца.
Разговор этот вернул их в реальный мир, и они попытались объяснить себе, как же возможно: такой удручающий день и такой вольный смех; дозволено ли то и это одновременно; они расспрашивали друг друга о путях, пройденных в одиночку, и пытались разобраться в нынешнем дне; и никак не могли понять, что беда и счастье могут порой идти плечом к плечу; один напоминал другому о том, что делается в мире, и чего только один не обещал другому на будущее.
Потом «Нойе берлинер рундшау» принял их под свой кров. У ворот стоял товарищ Шеферс, и только исключительные обстоятельства, как сказал он, заставили его впустить Франциску — в виде исключения — без соблюдения формальностей.
Патрон Ратт тоже был у ворот; он вытащил свое золоченое кресло, и всякий сразу понимал: под стенами Трои восседает грозный страж.
Возница Майер торопливо шел навстречу Давиду и Фран и
еще издали крикнул:
— Габельбаху накостыляли шею!
Он очень учтиво приветствовал Фран и с неожиданным задором рассказал следующее:
— Мы с ним, как началось это буйство, вышли на улицу. Он на первых порах держался в сторонке, все больше общий вид щелкал, да я подсказал: «Не мешало бы вам в гущу влезть, не то останетесь на бобах!» Представляешь, какого он мне жару задал и какие-то слова старика Ортгиза ввернул. А как выговорился, так приступил к делу, врубился в толпу, точно во вражеские полки! Вот уж где было ему разгуляться с его пунктиком. Стал всех направо и налево честить, и не за мерзопакостные лозунги, а за катавасию! Одному парню он что-то о хаосе и сумбуре толковал, я даже разобрал его любимое словцо — олья подрида, мне оно всегда очень нравилось. Но парню оно вовсе не понравилось: решил, верно, что это самая что ни на есть отборная берлинская ругня, ему неизвестная,— олла потшита или что-то в этом роде, и набросился на Федора, я и охнуть не успел, как они врукопашную схватились, ну Федор точно как Эрих в Хазенхейде и уж точно как истинный интеллигент и так же неумело. Дальнейший ход событий можно было предвидеть; но тут я с двойным нельсоном подоспел и увел коллегу Габельбаха. Представляешь, задала бы мне Иоганна перцу! А сейчас она Федора вовсю пушит: и человеческое достоинство поминает, и практическое знание жизни.
Давид оказался у Иоганны Мюнцер как нельзя кстати; Иоганна оставила в покое Габельбаха, который хоть и неважно выглядел, но все-таки, прежде чем отправиться к врачу, разрешил Фран проявить пленку в его лаборатории; теперь гнев редактрисы обрушился на Давида, и с какой силой!
Авантюризм, да, именно так здесь сейчас следует назвать его поведение. Попался на первую же провокацию, о, это можно было предвидеть, ее референт попался на первую же удочку. Забывает о своих обязанностях, ах, видите ли, в городе шум подняли, шатается по улицам, нет чтобы встать в строй с оружием в руках. Да, да, с оружием, она не признает оружия, верно, но когда нужда заставляет, то признает, кстати, она прибегла к образному выражению, обратилась на профессиональном жаргоне оружейников к оружейнику, ратцебуржцу, из коего надеялась сформировать человека. Бандиты черт знает что творят, она ищет, где же меньший сын Давид, ах, что там меньший сын, она ищет, где же ее референт, ведь ей здесь сейчас требуется помощь, но оружейника нет как нет, дисциплина не для него, где-то он околачивается, родной журнал бросил, видимо, не понял вчера товарища Гротеволя в Фридрихштадт-паласт, а товарищ Гротеволь сказал: «Выходите на работу, товарищи!» Товарищ Гротеволь не сказал: «Выходите на улицу, товарищи!» Но, конечно же, Давид Грот почуял запах пороха, его любимого ружейного и пушечного пороха, а работать отправился беспартийный Габельбах, да, один, под маломощной охраной престарелого товарища Майера, и, разумеется, первое, что стряслось с незаменимым шефом отдела иллюстраций,— ему накостыляли шею!
Тут Пентесилея резко тормознула; позволив себе употребить крепкое выражение, она с горестью внимала теперь его звучанию.
— Нет,— наконец сказала она,— нет, все, что нынче делается, не умещается в человеческой голове, и нам всем надо подвергнуть себя тщательной проверке. Давай не мешкая начнем, Давид; нет, лучше, если здесь сейчас ты не скажешь ни слова, обдумай прежде то, что я с самыми добрыми намерениями высказала тебе,— не все, конечно, нужно тебе обдумывать, сам зцаешь, что можно опустить,— позже мы спокойно поговорим, сейчас здесь покоя и в помине нет; ты-то явно потерял покой, я тебя понимаю и очень рада, что ты нашел эту девочку, я еще тогда подумала: а ведь она прекрасный и, сверх того, добрый человек!
— Да неужели? — удивился Давид.— Я этого как следует не разглядел, сбегаю поскорей погляжу.
Уже почти выскочив в коридор, он услышал голос испытанной воительницы:
— Через час общее собрание редакции, и думать не смей явиться без концепции;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я