https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nad-stiralnoj-mashinoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Может, теперь, когда ты к ним заглядываешь, их коллега с высшим образованием, они подшучивают над тобой, но если ты всерьез станешь опять мебельщиком, значит, дал осечку. Это уж будет, я так считаю, вывих какой-то, и приятели твои подумают, во-первых, что ты как личность не одолел науки, а это тебя как личность не украшает, и, во-вторых, что ты не одолел науки как один из них, а это для них оскорбительно... Я так соображаю: ты, образованный редактор, во сто крат крепче с ними связан, чем ошметок какой-то, кто хотел-да-не-одолел. Я так соображаю.
— Все может быть,— согласился Иохен Гюльденстерн,— не о том речь. Никто и не говорит, что мне надо назад, к Плёцу... Но вернемся к стройке «Норд», с нее мы начали. Статью о ее народнохозяйственном значении я вам в любое время накатаю. Особенности строительства, новые методы, помехи, срывы, преодоление трудностей — все вам с легкостью изложу в очерках; две-три беседы в штабе стройки, два-три телефонных разговора, послушаю на совещаниях, почитаю специальную литературу — глядишь, и собрал нужный материал. Но ведь это теория журналистики, а практика состоит из тысячи деталей, крошечных подчас, но очень значимых. Ладно, я журналист, моя задача не строить, а передать впечатление от стройки и уже в случае крайней нужды — прийти на помощь, поднять вопрос в печати.
Такого рода журналистика ведет к специфической несправедливости: в какой-то момент я начинаю мыслить параметрами, вижу только крупные участки всей дистанции, от одной даты плана до другой, я охотно поддаюсь соблазну и забываю основу основ, или, скажем, пренебрегаю ею, пренебрегаю жизнью, конкретной работой, симпатиями и антипатиями, взглядами и трудностями тех, без кого все запланированные параметры и, стало быть, вся дистанция полетели бы к чертям собачьим.
— Но мы же так не поступаем! — перебил его Давид.— На стройке телебашни мы показали все бригады, и не только на этой стройке. А ты что, хочешь за каждым строителем бегать?
Казалось, Иохен Гюльденстерн собирается кончить разговор, прекратить его как безнадежный. Он мрачно глядел в окно, ощупывая свой живот, и пыхтел, словно после трудной пробежки.
Давиду стало не по себе, он понимал, что именно заключено в центре не слишком четкой речевой спирали Гюльденстерна, и припомнил собственные мысли, крутившиеся вокруг того же стержня. Чего тут рассуждать, подумал он, лучше подготовлю выступление в память товарища Шеферса. Но внезапно заговорил Эрих:
— Ну ты даешь, Иохен. Я слушал вас, изо всех сил напрягался, чтобы понять ваш разговор, и вдруг — точка. Да мне же хочется понимать тех, кого я вожу, а то бы я и дальше растительные жиры возил. Но тебя я так и не понял.
— Увы, все, о чем я говорил, мне самому не слишком ясно. По сути, дело не в журнале или журналистике, а в том, чтобы сохранить свои чувства к тем, из чьих рядов ты вышел и для кого ты существуешь. Не знаю, что почувствовал бы я, козырни товарищ Фраувейн передо мной рабочим классом, а он все-таки производит продукцию, я же в лучшем случае об этой продукции пишу.
— Твой друг Бинхофер тоже только пишет о ней,— нетерпеливо прервал его Давид,— разве Бинхофера тоже мучают подобные соображения? Что-то я не заметил.
Гюльденстерн не сдавался.
— В том-то и дело, что он не просто пишет. Он строит. Он конструирует действительность. Он что-то написал, а для тебя потом это «что-то» становится реальностью, не только книга, понятно, но и люди, о которых идет речь. Он их придумал, и теперь они разгуливают среди нас.
— Я начинаю кое-что подозревать,— воскликнул Давид.— Ты хочешь стать писателем!
— Все хотят стать писателями. У Бинхофера, рассказывает он, не проходит выступления и обсуждения, чтобы кто-нибудь не поднялся и не объявил: «Будь у меня время, я бы знал, что рассказать людям, у меня такое в запасе есть — закачаешься... Вот только будь у меня время». Выходит, говорит Бинхофер, писатель отличается от других людей тем, что выкроил время стать писателем... Нет, я не хочу быть писателем, но и мебельщиком снова тоже не хочу быть. Я сейчас о другом думаю — не перебраться ли мне на электростанцию «Норд», на период строительства, пожить там одной жизнью с рабочим коллективом. Вот почему я хотел поговорить с тобой, и вот почему буду иметь удовольствие прослушать твою речь над могилой товарища Шеферса, а вообще-то я и сам ничего не знаю.
— До чего ж хорошо! — вспылил Давид.— Ты на три года отправишься на берега залива Грейфсвальдер-Бодден строить «Норд» и спасать свою пролетарскую душу, совершишь паломничество в грейфсвальдерскую Мекку, твои очерки мы будем подписывать: от нашего корреспондента брата Иохена. Габельба-ха мы пошлем до нашей двадцатой годовщины — пустяки, каких-нибудь двадцать месяцев,— на стройку телебашни; Ганс Бамлер будет неотступно следовать за нашей юной пловчихой Рамоной Шиковски, глаз с нее не спустит до Олимпийских игр семьдесят второго и, чтобы не потерять контакта с молодежью, будет ходить с ней в школу и вступит в пионерскую организацию имени Тельмана — почетным пионером; Герда Корна мы переправим, ну, хоть в Дамаск, где он сможет непосредственно наблюдать дальнейшие шаги ГДР по пути к мировому признанию; наших «культуртрегеров», самое лучшее всех троих разом, натравим на твоего друга Бинхофера, пусть присутствуют при рождении художественного образа,— всех троих, чтоб сменяли друг друга на этом посту: художники рождают идеи в самое невероятное время.
Эрих выказал явное удовольствие, представив себе эту картину.
— Придется вам тогда вернуть с пенсии легендарную Иоганну Мюнцер, чтоб заворачивала нашей конторой; по слухам, она прежде со всем управлялась... Ну, а пока мы прибыли на кладбище; я здесь подожду, мертвые личности меня не занимают.
Они вышли, и Давид не забыл предложить шоферу зайти в кафе напротив кладбища, выпить чашечку кофе; он хорошо запомнил то, что в виде предостережения пересказала ему Карола Крель, но, как всегда, Эрих отрицательно покачал головой и прикорнул в машине, собираясь вздремнуть.
Иохен Гюльденстерн взял цветы.
— Можешь больше ничего не говорить, я все понял, да я и сам еще раньше все знал.
— Нет, буду юворить,— обиделся Давид,— нельзя же спровоцировать • меня на руководящую деятельность, а потом вдруг
лишить слова... Ты слыхал о Че Геваре?
— Слыхал ли я о Наполеоне или Гагарине?
— Извини, я не был уверен, ты ведь журналист... Убежден, он превосходный человек, революционер до мозга костей, Спартак, Джон Болл, кто хочешь... Вернул Фиделю министерский портфель и почти наверняка находится сейчас в Южной Америке, конечно же, во имя революции. Я беседовал как-то с двумя боливийскими товарищами, они, понятно, не партия, но сказанное ими звучит убедительно: будь сейчас революционная ситуация, была бы и революция. Тогда им понадобился бы каждый опытный революционер. Без такой ситуации любой ум, любой опыт и любой энтузиазм пропадут попусту. Что сейчас сделать можно, партия сделала бы и без Че, а вот на Кубе его очень недостает. Освобождение Латинской Америки, считают они, наступит тем скорее, чем скорее освобожденная Куба достигнет успехов. Переворот — это был первый ответ на наболевшие вопросы их континента, честь и слава тем, кто этот ответ дал, но на дальнейшем пути придется им столкнуться с тысячей вопросов. Можно ли жить без латифундистов и без американцев, воюя с ними,— вот лишь два вопроса из тысячи, можно ли жить лучше — третий вопрос, и так далее... Убеждение убежденных: да, можно, но это одно дело, доказательства же, без которых в наше время не обойтись, дело другое.
Они мне многое порассказали, эти товарищи, и о Кубе тоже, поразительные вещи и жуткие; они были полны симпатии к Геваре, хотя не одобряли его отъезда с Кубы. Вот что они сказали: быть революционером — значит всегда искать, и находить, и удерживать за собой то место, на котором ты добьешься максимальных преобразований.
— Хватит, Давид,— кивнул Йохен Гюльденстерн,— без твоей притчи, пожалуй, можно обойтись, но твоя боливийская формула революционера недурна, тем более что родиной ее могла быть Лейна или Берлин, Маркс-Энгельс-платц.
— Или стройка на берегу залива Грейфсвальдер-Бодден,— добавил Давид.
— Или стройка,— согласился Гюльденстерн,— но, знаешь, я очень хорошо понимаю Че Гевару.
— А я, считаешь, нет? — спросил Давид и подумал: неужели ты считаешь, что я не понимаю? Считаешь, что я только и ликую, как вспомню, что сделано за день — ура, полный порядок! Особенно сейчас, когда, разодетый барином, шагаю по кладбищу— глава редакции, который собирается сказать несколько скорбных слов над могилой своего заслуженного сотрудника? Особенно в такой день, как нынешний, когда я ничего не сделал,
разве только не дал остановиться пущенной в ход машине? Считаешь, я безумно доволен собой, если могу уведомить себя: ну что ж, дела идут, никаких происшествий, на постах без перемен? И в этом заключается счастье, мое счастье: машина работает, конвейер движется, ни перебоев, ни катастроф?
Я доволен, что дело у нас идет, ведь не всегда все шло гладко, а высотному полету не бывать, если на земле непорядок, но счастье — это, видимо, нечто иное.
Весьма сомнительные, мастер Грот, весьма сомнительные у тебя взгляды! Сам становишься себе поперек дороги. Куда же водворишь ты свое понятие о счастье?
Ты долго трудился, чтобы эта машина бесперебойно работала. Теперь она работает — сносно. Ты добивался согласованности требований и затраченных усилий — зазор между ними уменьшился. Кривая твоей жизни пошла вверх: ликуй, парень!
Ну-ну, ликовать довольно глупо; но брюзжать оттого, что в обязанности, которые ты на себя взвалил, входят обыденные дела, пожалуй, еще нелепее.
Щепотка мировой скорби дозволена. Когда тебе приносят статью о Вьетнаме, ты вправе помечтать о собственном военном репортаже. Когда репортеры отправляются с монтажниками из Эберсвальде в Бангкок, ты вправе пожелать: хорошо бы с ними поменяться. Над фотографиями из зала суда по делу о контергане ты вправе помечтать: недурно бы проследить путь денег из кошелька молодой женщины, которой не спится,— а отчего, собственно говоря? — в личный бюджет фабриканта, который спит, но как он спит? Если плохо, то что он принимает? А если хорошо, то вяжется ли это одно с другим? Что должен он думать, глядя на фотографии тех детей? А что думает он, глядя на собственных детей? Что делают с ним деньги, полученные таким путем? Быть может, он хотел добра? Быть может, у него, да, и у него тоже отсутствует сознание совершенной несправедливости? Быть может, он сам Эйхман в образе фармацевта или случайный человек, ставший фармацевтом? Есть ли у него философия, теория, вера, нужны ли они ему? Да, кстати, как он себе мыслит, как он себе представляет счастье?
Воля твоя, главный редактор Грот, мечтай: надо бы как-нибудь... Надо бы месяц проторчать в мастерской скульптора Фрица Кремера. Надо бы поселиться в деревне, которая должна переселиться, освободив место для буроугольного карьера. Надо бы побыть с Анной Краузе берлинкой, каких сотни — семьдесят два года, пенсионерка, вдова со времен фольксштурма, сходить с ней на почту за пенсией и за посылкой из Гейдельберга, к доктору и к слесарю в домоуправление, и на экскурсию съездить в Ланке с группой «Народной солидарности», и побывать на конфирмации младшего сына ее дочери Эдельтраут, и вернуться назад, в комнату, где уже ничто и никогда не изменится.
Надо бы в Дубну съездить и в Иену, в Биафру и в Плате под Шверином, в тамошний «колхоз»; Бормана надо бы выследить, открыть талантливого изобретателя, проследить путь ящичка с угрями до покупателя; вытянуть воспоминания из Клауса Фукса; надо бы дознаться, отчего Джеки Мейсснер по прозвищу «Напильник» ворует, надо бы справиться об этом в законах и в книжных шкафах государственных экспертов по закупке кинофильмов, надо бы помотаться по классическим репортерским дорожкам: вокруг уголовного суда, по полям сражений, вокруг земли побродяжничать; надо бы проследить за судьбами, что воскресенье за воскресеньем вылетают из лотерейного барабана; наконец-то написать полную историю «Красной капеллы» и зеленой революции на полях меж Засницем и Грейцем, и вообще, надо бы все написать заново и еще лучше, правдивее, острее, лучше, лучше, лучше, а самое лучшее попытаться сделать все самому.
Прощай, однако, сослагательное наклонение — изъявительное напоминает: руководи, руководи, руководи. Раз в неделю Давид ближе всего к самоличному созиданию. Это случается на планерке: критический разбор предпоследнего номера на основании читательских писем; критический разбор последнего номера на основании собственного мнения; положение со следующим номером непосредственно перед получением пробного оттиска.
— В заметке об участии трудящихся в управлении производством дважды напечатано «правление ЭДС» вместо «правление СДП», подумать только: ЭДС!
Выкрики:
— Так ведь в заметке!
— Оставили бы СДПГ, ничего б не случилось!
Увы, Давиду приходится отступать от самоличного созидания журнала, ибо он видит: политическая директива не получила достаточно четкого выражения; а он на то и редактор, чтобы директивы получали четкое выражение: стало быть, прокомментируем ее еще раз.
Но тут, отрываясь от стенограммы, задает вопрос Криста:
— Когда мы успели перескочить к третьему пункту? Вы только что объявили повестку дня, и уже обсуждается третий пункт? А первый и второй сегодня выпадают?
— Совершенно верно, Криста, благодарю! Нет, мы, конечно, обсудим первый и второй пункты, затем — читательские письма, а под конец, Криста, как всегда,— будущий номер, пункты четвертый и пятый. Итак, читательские письма, Лило!
Лило сообщает: не поступило ни горячей похвалы, ни разносной брани, вернее, с бранью одно письмо. Мелочи она уже передала в отделы — к примеру, четыре письма по репортажу «Из жизни народного заседателя», основание — фраза коллеги Ре: «И вот опять Петер С. стал на скамью подсудимых».
Общее оживление, коллега Ре злится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я