Сантехника супер, приятный ценник 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Обруганный госпожой Резикой за нерасторопность, он тихо, словно тень, с жалкой улыбкой на губах, пожелав всем приятного аппетита, собрался удалиться на кухню.
— А кто остался в сарае с людьми? — подавленный,
ушедший в себя, осторожно подал голос старый Смудж; до этого гостей в сарае обслуживал русский.
— Все ушли, батюшка! Заплатили деньги и ушли, дождь, говорят! — сказал он мягко, певуче, растягивая слова, словно прядя пряжу.
— А Краль? Предложи и ему поужинать!
Между тем от ужина Краль отказался, попросив только раки. Получив от Смуджа неожиданно быстрое согласие, русский уже собирался пойти за ней, но его задержала Мица. Посмотрев на место, пустовавшее между ней и Пепой, она бросила надменно:
— Захвати, Сережа, тарелку себе, будешь ужинать с нами!
Улыбнувшись, Сережа задержался, но ничего не ответил. Только Васо пробурчал:
— Что еще выдумала!
— А почему бы и нет? — обиделась Мица.— Если я пожелаю, ты уже в следующее воскресенье будешь сидеть с ним за столом как с моим мужем.
— Эта свадьба если и состоится, то без меня!
— Мне будет очень жаль! Сделай, Сережа, как я тебе говорю,— Мица повернулась к нему, но русский уже исчез и больше не появлялся, вероятно, из предосторожности, как бы из-за него вновь не вспыхнула ссора. Мицу возмутила эта его боязливость, и она встала, собираясь его отчитать и привести обратно, но за Сережиным спокойным упорством скрывалась твердая воля, наверное, вполне оправданная, потому что Мица, успокоившись, вернулась назад одна.
Недоразумение с Сережей было одновременно и единственным значительным событием в продолжение всего ужина. Он прошел в полном молчании и намного быстрее, чем это обычно бывало, когда у Смуджей собирались гости, и сопровождался только громким чавканьем да постукиванием ножей и вилок о тарелки. Небольшое оживление наступило после выпитого вина. Особенно разболтался нотариус Ножица. Поскольку Мица и Пепа, хозяйничая на кухне, вынуждены были смотреть кино урывками, забегая на минуту в лавку, то нотариус начал им пересказывать содержание. При этом он высмеивал шваба и крестьян (о Васо не упомянул), огорчившихся, что конца не будет; затем без всякого перехода пустился рассуждать о киноискусстве — он недавно прочел об этом в какой-то статье.
— Боже, до чего же люди умны! — наивно удивлялась Пепа.
— Умны! — передразнил ее Васо.— Для этого нужно жить в городе, а не в этой глухомани!
Нотариус упорно настаивал на том, что человек может быть умным, находясь и в селе, и в доказательство он привел одного своего знакомого, впрочем, всем хорошо известного человека, живущего в соседней общине, который, имея обычный небольшой телескоп, открыл новую звезду. Совсем новую, о ней писали в газетах!
На другом конце стола, ковыряя в зубах заостренной спичкой, капитан спрашивал Панкраца, наклонясь к нему совсем близко:
— Задержитесь ли вы здесь до завтра, господин Панкрац?
— По-видимому. Почему вы спрашиваете?
Капитан взял в руку рюмку, наклонился к нему еще
ближе, собираясь чокнуться.
— Хорошее вино, не правда ли? — сказал он громко и сощурился, а затем добавил тише: — Не хотели бы вы меня навестить? Давно обещаете, а я скоро уезжаю, и, возможно, мы больше никогда не увидимся!
Йошко еще в городе рассказал Панкрацу о неприятностях капитана, связанных с плохим ведением хозяйства Васо, знал он и о той особой слабости, которую к нему питает капитан, как он его уважает и как всегда рад с ним побеседовать. Разговоры эти всегда заканчивались пьянкой, если же у Панкраца не было денег, он их занимал у капитана и, как правило, не отдавал. Не зовет ли его к себе капитан сейчас, до отъезда, чтобы он вернул ему долги?
— Я ваш должник, капитан!
— Ах, не говорите мне о долгах! Отдадите, когда начнете сами зарабатывать! Со студенческой жизнью я знаком по кадетской школе! Приходите просто так! У вас в городе есть друзья, с которыми вы можете вволю наговориться, а мне здесь не с кем словом обмолвиться! Не с ним же...— капитан поднял глаза на Васо. Тот на него всего минуту назад как-то укоризненно взглянул, продолжая слушать нотариуса, который, смеша женщин, а иногда и Йошко, рассказывал о кинокомедии, которую недавно видел в городе, находясь там по делам службы.
— Актера звали... его звали...— он никак не мог вспомнить,— кажется, Гарри Ллойд.
— Может, Ллойд Джордж? — вмешался Васо.
— Это политический деятель! — с серьезным* видом вставил Йошко.
— Если его фамилия Ллойд,— не сдавался Васо,— то, конечно, это англичанин. Это имя носит английская пароходная компания, не может быть, чтобы все англичане и все, что есть в Англии, называлось одним и тем же именем! Ты не ошибаешься?
— Вспомнил! Гарольд Ллойд! — торжествующе воскликнул нотариус.
Панкраца забавлял этот разговор, он его с интересом слушал и к капитану обернулся минуту спустя, потрепал его по плечу и сказал:
— Приду! Надеюсь, у вас еще осталось с Рождества то вино?
— Осталось, правда, немного, но нам хватит! — капитан весело подмигнул, затем растянул двумя пальцами краешки губ и, сидя в таком положении, задумался, напоминая пьяного, тщетно пытающегося поймать ускользающую мысль.— Знаете,— проговорил он через некоторое время,— все мне надоело, я бы хотел поменять службу!
Нотариус продолжал рассказывать о проделках Гарольда Ллойда, и все дружно смеялись. Панкрац сделал вид, что не расслышал капитана.
— Что вы сказали?
Капитан отнял ото рта руки и придал своему лицу меланхолическое выражение.
— Какой из меня солдат? Если бы не отец — он сам был офицером,— я бы никогда им не стал! В конце концов, образование, которое я получил в военной академии в Винер-Нёйштадте, могло бы пригодиться и на гражданской службе. Что вы об этом думаете?
Панкрацу были знакомы подобные настроения капитана, который был сыт по горло военной службой и мечтал о гражданской, В то же время он понимал, что это всего лишь разговоры человека мягкотелого и доброго.
— Вероятно, вы правы! Но чем вам плохо в армии? Сегодня это привилегированное сословие!
— Именно потому, что — привилегированное! Чем я лучше других, чтобы жить за их счет? Потому, что защищаю их? Кого защищаю? От кого? Да, это... Мне хватает здесь и еды, и питья, да и власти достаточно, если угодно! Но для чего мне власть? Моя мать бросила учительствовать, потому что не могла даже детям приказывать. Да и аморально все это, милостивый государь. Не в том же мораль,— он имел в виду Васо,— как поступили с Кралем? Приходите обязательно ко мне,— он еще ближе наклонился к Панкрацу, и от него пахнуло винным перегаром.— Порасскажу я вам историй! Хи-хи-хи, конный завод, вот это скандал! Но к чему об этом говорить! Есть более приятные вещи! Не далее как вчера я рылся в своей библиотеке — книги теперь у меня в полном порядке, выстроил их в ряд, как солдат! Да что толку в том? Так же, как от солдат в строю!
— Все еще не можете читать? Вы и в прошлый раз мне жаловались! Попробуйте Шопенгауэра.
В молодости капитан был заядлым книгочеем. Потом, особенно во время войны — на фронте он не мог много читать — книги его уже не спасали от того недовольства солдатской жизнью, которое он ощущал всегда. Он запил, пытаясь утопить тоску в вине. И все же книги остались для него самым светлым воспоминанием и тем духовным капиталом, которым он жил и по сей день. Правда, этот капитал находился в полном беспорядке, таким беспорядочным он был уже в молодости и стал еще больше из-за его беспробудного пьянства и жизненного опыта, приобретенного на войне, который был слишком горек, чтобы книжными знаниями, полученными в молодости, его можно было преодолеть и подчинить строевой дисциплине мысли и убеждения. В душе его царил хаос, в основе которого лежали добрые намерения и благородство, и это всегда проявлялось в его любимом философствовании.
— Шопенгауэра, говорите!— Он скрестил руки на груди и уставился в пол; впечатление было такое, будто он читает монолог.— Да, когда-то я молился на его книги, впрочем, не знаю, на чьи больше: его или Ницше! Но Ницше! Подумать только, во время войны немцы подготовили военное издание его учения для солдат, чтобы юнцы с еще большей энергией убивали людей, сражаясь за германский империализм. Я и сам был свидетелем, случилось это в Польше — майор приказал расстрелять еврея, а из кармана его шинели торчало армейское издание Ницше. С тех пор у меня пропало всякое желание восхищаться сверхчеловеком и мне уже
трудно представить его без мундира; для Ницше это была своего рода визитная карточка, парадный мундир перед вступлением в Париж, не так ли? И все же Ницше превосходен, вы не находите?
Он неожиданно поднял голову и посмотрел на Панкраца. Панкрац вообще не читал Ницше; поскольку книги его не интересовали, сейчас ему было безразлично, что говорит капитан; и вправду выходило, что капитан произносит монолог. Свое равнодушие Панкрац умело прятал за улыбкой, почему и капитану могло показаться, что он не высказывается только из чувства собственного превосходства. Вот и теперь он снисходительно улыбнулся, кивнул головой и сказал:
— А дальше что?
— Дальше?— капитан отодвинул от себя рюмку, которую уже собирался выпить.— Видите ли, и по сей день моей самой большой любовью остается «Фауст». Вам, наверное, лучше меня известно, что может значить «Фауст». Не далее как этой ночью я его листал и снова пришел к заключению,— а перечитывал я его уже раз восемнадцать,— что ничего в нем не понимаю. Может, это произведение слишком сложно для моего ума, или здесь, в голове,— он постучал себя по лбу,— что-то заскорузло, подобно старому солдатскому сапогу, побывавшему на маневрах. Честь и слава «величию солдата», о котором писал де Виньи, но тут, может, и впрямь что-то отвердело, если после восемнадцатого раза я не понимаю того, что мне было ясно после первого, второго, третьего! Вот так,— протянул он певуче и снова уставился в пол.— И почему меня терзает именно Гете? Как это они его там назвали, возможно, тот же Ницше? Самым жизнерадостным и совершенным олимпийцем среди европейцев, типом гармоничного европейца, а этот гармоничнейший из европейцев, который должен был служить для нас примером жизнелюбия и счастья, зачем он придумал своего Фауста и что хотел этим сказать? Это была его самая длинная исповедь, и писал он ее, если не ошибаюсь, сорок лет как дело всей жизни, а дело это оказалось трагедией. Прошу покорно, как прикажете это понимать? Быть примером жизнелюбия и писать о себе столь трагично? Может, это потому, что в жизни в самом деле больше зла, чем добра; Фауст хоть и спасается, но, в конце концов, он все же умирает, а Мефистофель остается жить — зло торжествует, в таком случае Шопенгауэр прав.
Кстати, где-то я читал, что Фауст — это духовная суть современного европейца, и люди пишут об этом с гордостью, с гордостью за то, что трагедия — наша сущность! Вот и борись за что-то! Кажется, прав Шопенгауэр со своим предложением самоубийства. Почему же тогда он сам первый не подал примера? Напротив, пишут, он наслаждался жизнью по-старчески извращенно, трясся над ней, как скупой над золотым? Так что же сбилось с пути истинного — его философия или его жизнь? Окольные пути... хорошо бы их нигде не было — ни в философии, ни в жизни, и лучшей философией была бы та, я думаю,— простите, если я вам надоел,— которая, не входя в противоречие с жизнью, могла сказать, что жизнь прекрасна и всем в этой жизни хорошо,— к этому, кажется, стремится ваш идеальный коммунизм, не так ли? Действительно, прекрасный идеал!
Капитан осекся, услышав громкий смех Панкраца, и в недоумении огляделся. Видит: все кругом затихли и уставились на него, а пристальней всех — Васо. Слышит, как Панкрац сквозь смех сказал:
— Какого калибра у Васо глаза?
Постепенно, по мере того как капитан, не замечая ничего вокруг, все больше и больше увлекаясь, начал говорить слишком громко, он привлекал к себе внимание. Сначала на него бросал взгляды Васо, потом замолк нотариус. И наступила полная тишина, в которой раздавался только голос капитана. Панкрац все это видел, но преднамеренно, ибо капитан был ему смешон, желая выставить его в комическом свете, не остановил его. Теперь же, заметив его растерянность, рассмеялся еще громче, но, услышав Васо, который, выпучив глаза, ловил каждое слово капитана, быстро смолк.
— Ты стал блестящим проповедником, вполне можешь заменить Панкраца! А еще днем отрицал, что Панкрац с его коммунизмом что-то значит.
Несколько придя в себя от смущения, капитан хотел улыбнуться, но, услышав слова Васо, снова стал серьезным и покраснел, как девчонка:
— Не совсем так это было!
— Как же, вот и свидетели,— сослался Васо на нотариуса, который тоже поначалу смеялся, теперь же умолк и посмотрел на часы.— Ты отрекся от него как от большевика, а сейчас снова с ним беседуешь и восхваляешь большевизм! И это ты, капитан, присягавший королю!
Это вечно бдящее око Васо и было тем бременем, которое добродушного и честного капитана угнетало в армии и тем больше, чем отчетливее он сознавал, что, связанный офицерским званием, а также по слабости характера не решаясь порвать с ней, вынужден его нести. Так,— он и сам это знал,— он вынужден был промолчать сегодня во время выпада Васо против Панкраца, да и после, беседуя с Панкрацем, не высказал до конца то, что хотел. Определенную границу этой своей скрытности он, по сути дела, не перешел и сейчас, но теперь, когда Васо затронул его самое больное место, честь не позволила ему думать об осторожности. Впрочем, Васо поддел его без всякого на то основания, ведь говорил он, в сущности, о том, о чем свободно рассуждают и университетские профессора. О большевизме он высказался вскользь. Но, симпатизируя ему, капитан стал защищать его от нападок.
— Чего же ты хочешь?— вспылил он, вместо того, чтобы спокойно и убедительно ответить.— Большевизм распространился по всему миру. Его родоначальники славяне, и это не только революция, но и философия, и религия, и каждый интеллигентный человек должен определить свое отношение к нему!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я