Положительные эмоции сайт Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И все же я считаю, что мы с отцом – настоящие джентльмены. Мы не вылизываем тарелки. Уж я-то точно. Уже не припомню, когда лизал тарелку в последний раз. Но мы чихаем, если в нос попадает перец, и рыгаем. Довольно часто. Мне нравится, как рыгает мой отец. Его отрыжка напоминает мне о том, что на планете все в порядке. Как только мы заканчиваем есть, мать может уединиться за безмятежно сваренным вкрутую яйцом без ничего и горелым тостом с мармеладом. Лично я ненавижу мармелад. Но у меня такое чувство, что со временем это пройдет и, может быть, когда я стану взрослым, я даже начну его любить. Вот только когда же я им стану? То же относится и к кофе с виски. Когда родители это пьют, на их лицах появляется улыбка, а из их ртов доносится удовлетворенное «м-м-м-м». У меня такое чувство, что они меня дурачат. Я нюхал: это пахнет хуже, чем когда ты мочишься или пердишь. Хотя, по мне, эти две штуки пахнут как раз неплохо. По крайней мере не смертельно, и я всегда смеюсь до колик, когда другие об этом сплетничают. А они вечно об этом сплетничают. Многие вещи держатся в строгом секрете. С этим просто нужно примириться. Мне не велено вляпываться в неприятности. Интересно, когда я повзрослею, все будет наоборот? И я разлюблю шоколадную колу с шоколадным пудингом? И шоколадные крекеры из непросеянной муки???
Отец взбалтывает яйца, зачем-то все время нервно их помешивая. Яйца фактически могут приготовиться и без посторонней помощи, например, где-нибудь на тротуарах Техаса. Я отвечаю за тосты. Отец выкрикивает: тосты! – и делает отмашку рукой. Это наш условный знак. Сегодня на завтрак тосты из черного хлеба (он делается из ржаной муки), так что если они у меня немного подгорят, это будет не так заметно. Я намазываю их маслом, как только они выскакивают из тостера. Нож я держу левой рукой. Я левша: я открываю двери, чешу голову и кидаюсь помидорами левой рукой. Плохо одно: левше никт-о не пожимает руку. Все потому, что люди думают, мы – какие-то чародеи. Отец отправляет в рот содержимое огромной деревянной вилки сразу после того, как поделил еду на две порции. Большому куску рот радуется. Это всем известно. Мы перчим омлет и едим. Отец читает газету. Я смотрю в окно. Обоим удается не поперхнуться.
То, что родители успели вдолбить в меня до сегодняшнего дня, прилипло ко мне, как редкая болезнь, от которой невозможно избавиться. Я выражаюсь их словами. Их фантастический мир атаковал мой мозг, прорвался внутрь и теперь переваривается где-то у меня в желудке. Так что в некотором смысле все эти слова – мои собственные, хотя пока еще и не все. Мне кажется, я слепо подражаю своим родителям. Я рад, что у меня есть такая возможность. Если бы они собрались выпрыгнуть из окна или съесть слона, я бы к ним присоединился. Мое неловкое копирование тоже бывает захватывающим зрелищем, хотя я и испытываю угрызения совести по поводу его несовершенства. Удивительно, как часто я все путаю, не говоря уже о том, что и в высоту мне тоже надо будет подрасти. Стоя я могу упереться подбородком кому-нибудь из взрослых пока что исключительно в пупок. Так что моя трагедия – в моей точке зрения. Когда меня было еще меньше, я думал, что пупки у людей отваливаются, когда те по-настоящему взрослеют. Развенчана еще одна теория.
Мой отец – глава семьи. Как и любой отец.
Сегодня воскресенье. По воскресеньям мы ходим в церковь. Я не против церкви. Да и пения тоже. По-моему, звучит забавно, очень похоже на рыдания. Но самому мне петь неловко. У меня скверно получается. Так сказал учитель в школе. Я смотрю на стариков, которые вот-вот умрут. У них такой вид… В общем, не стоило им вставать с постели. Почему все так боятся умереть? Интересно, смерть сильно отличается от сна? Без кошмаров? Я ненавижу спать. Когда я умру, может, мне повезет увидеть всамделишный кошмар? Я люблю рассматривать людей. Их руки и ноги. И здоровенные коричневые туфли. И глаза. Они как мраморные шарики с мыслями.
После церкви мы пойдем в музей. До этого я никогда не был в музее. Не знаю почему, но мне не нравится делать то, чего я прежде никогда не делал. Меня это раздражает и тревожит. И у меня кончается терпение, потому что это тупо. Это как если учитель на экзамене задает тебе кучу вопросов. Кому понравится, когда человек, который завтра исчезнет навсегда, заставляет тебя думать о чем-то, до чего тебе нет дела?
У МЕНЯ ЕСТЬ ОГРОМНАЯ СОБАКА. Его зовут Локатор. Он – шотландская овчарка. Он подбрасывает меня до школы. Я мчусь по тротуару, сидя на нем верхом. Но это все же медленнее, чем на машине. Локатор – слишком большой, чтобы жить в доме, так что он спит под моим окном. Честно говоря, он – не совсем моя собака. Однажды он поплелся за мной до дома, и я дал ему еды. Сначала была вода, потом молоко, яйца, хлеб и остатки пиццы. Он не уходил до тех пор, пока я не лег спать. Родители говорят: никаких животных. Непросто жить с таким ограничением. Они говорят, что когда я повзрослею, то смогу держать кого угодно. Имеется в виду в другой галактике. Они утверждают, что собака испортит им занавески и ковер. Из-за собаки стоимость дома резко снизится.
Первую неделю своей жизни я провел в ящике комода, где отец хранил свои носки. Затем родители купили мне кроватку, и следующий год я – чистый и уделавшийся, снова чистый и снова уделавшийся – жил за решеткой. Я помню, как лежал там на спине, зная, что однажды я стану слишком большим для этой крохотной тюрьмы и меня опять переместят куда-нибудь, где будет больше места и не будет прутьев. Славно быть младенцем. Я ничего не имею против. По преданию я был сносным. Но толстым, поэтому меня посадили на диету очень рано. Обезжиренное молоко. Даже стыдно. Необходимость вынуждала довольствоваться тем, что было, и я обожал мух, которые на меня садились. Они меня смешили, потому как я не имел понятия, что это переносчики инфекций, которых следует дубасить мухобойкой. Насмерть. Как положено. Я был бессловесным крохой, сопевшим в уютном гнездышке, над которым склонялись большущие квадратные головы с красными губами, и я периодически задыхался.
Мне хочется попасть в ад, потому что в аду все мертвецы бегают вокруг без одежды и я мог бы целый день на них глазеть. Вот перед тобой возникает задница удручающего вида и просит об элементарных вещах: подотри меня! Укуси меня! Рассказывать дальше? Когда я смотрю, как целуются и трахаются родители, меня всегда мучает вопрос, как им удается не пердеть и не рыдать при этом. Их задницы сверкают в воздухе, и они стонут так, как будто рядом грозно блеют разъяренные козлы. Отец всегда сверху. Своей волосатой спиной он целиком и полностью скрывает маму. Они напоминают собой научный эксперимент: аморфный и затруднительный. В аду я тоже буду бегать голым и стану своим собственным мультяшным персонажем, перепрыгивающим через огненные реки, раскачивающимся на венах Сатаны и возглавляющим ватагу чертей.
Я бы хотел быть Тарзаном в Африке. Быть Суперменом в Нью-Йорке мне неинтересно. Мне нравится Джейн и друзья Тарзана, обезьяны, и его слон.
Я ЗНАЮ, ЧТО В МУЗЕЕ есть всякие картины и скульптуры. В газете я прочел про то, как один музей купил какую-то современную картину за два миллиона долларов. Там было написано, что такое мог бы нарисовать даже ребенок. Наверное, покупка картины за такие большие деньги должна была меня шокировать, как и кровавые убийства, но этого не происходит. Газеты я читаю очень редко, только если нам задают по гражданскому праву написать доклад о последних событиях. После завершения статьи о взрослых, которые рисуют на уровне младенцев, я жду до обеда и даже дольше, чтобы удостовериться, что родители тоже не будут больше читать газету, и карандашом проделываю дырки в фамилии автора. Когда я обрушиваюсь на его инициалы, у моего орудия – карандаша – ломается грифель.
Отец говорит, что два миллиона-заоблачная цифра и звучит абстрактно. Я оставляю свои размышления на этот счет. Некомфортно, когда тебя бросают одного в темноте. Я закрываю глаза. Теперь меня никто не видит, и мы квиты. С закрытыми глазами я вижу то, чего никто, кроме меня, никогда не увидит: например, специальную игрушечную птицу с огромным клювом, которая не собирается меня убивать, а только неподвижно скользит в воздухе сложенными крыльями, дождь из разрывающихся капель света, перевернутые машины, проезжающие по крышам.
Я вижу картины везде. Картины-это рисунки, сделанные краской. Я знаю, звучит это, конечно, глупо, но это правда. Мы рисуем в школе. Рисую я лучше, чем пою. Не только я так думаю: самые высокие оценки в моем табеле успеваемости как раз по рисованию. Мама хранит мои табели на кухне, в выдвижном ящике буфета, что рядом с телефоном. В том ящике, где лежит целая тонна наточенных карандашей. Преподаватель музыки прервал меня через пять секунд после начала песни, когда я пытался поступить в школьный хор. Он сказал: этого более чем достаточно, молодой человек, до свидания, хор прекрасно обойдется без вас. Следовало его избить, но он был прав. Даже не пойму, зачем я вообще решил пройти этот отбор. Странно и даже немного смешно. Я мог бы изменить внешность и спрятаться где-нибудь в заднем ряду, продолжая свои темные делишки, время от времени попадая в такт с остальными.
Наверное, я – злобный мальчик. Это очень даже возможно.
Несмотря на то что, как известно, Земля – круглая, многие вещи говорят нам обратное: чушь, наша земля – совершенно плоская. И люди с нее постоянно сваливаются.
Мне нравится рисовать. Приятно размазывать что-то жидкое. Однако я рисую всегда одно и то же: нож, торчащий прямо из лица, и кровь, бьющую струей. Много крови. Я изображаю кровь так, как если бы это были слезы или дождь. Моим друзьям нравится, но учительница говорит, что мне стоило бы заняться чем-нибудь еще, например пейзажем. Как и другие дети, я хожу в школу с мыслью, что какой-нибудь талант свалится на меня с неба или я сам воспылаю к чему-нибудь любовью, что в этом деле я преуспею и оно проведет меня по жизни. Я буду платить налоги и улыбаться. Все, что мне нужно, – это один-единственный талант. Может, выбрать чистописание? По нему у меня всегда хорошие отметки.
Скульптуры есть по всему городу. Они торчат из асфальта, как выкидыши природы или напоминания об удачных авиакатастрофах.
В воскресенье мне никогда не удается послоняться где-нибудь с друзьями. После церкви, мы, как правило, идем в гости к долбанутым дядюшкам или тетушкам и прочим дегенератам и что-нибудь едим. В прошлое воскресенье я порвал струну у гавайской гитары, а мой дядя сказал отцу, что он только что купил себе новую гитару. Моя мать состроила рожу, когда он это произнес. Она считает, что дядя нарочно говорит так, чтобы унизить моего отца. Может, мне его убить? После службы мы толпимся у церкви, и все кивают головами. Я никого тут не знаю и знать не хочу. Я хочу пойти домой и покидать в небо мяч. В церковь меня одевают как игрушечного бизнесмена. Потом мы с отцом сидим на веранде в ожидании мамы. Он называет ее великолепной. Она напоминает дамочек из журналов, которые покупает. Мы приветствуем ее громкими возгласами и одобрительно хлопаем по плечу, когда она в конце концов выходит из дома. Мы оба говорим ей, что она прекрасно выглядит (к тому же она приятно пахнет-в спальне у нее стоит целый галлон духов). Она благодарит и спрашивает, почему мы оставили дверь открытой, приглашая внутрь всех окрестных мух.
Мама отрывает от календаря месяц. Она хранит оторванные за все годы листки в секретном месте (в шкафу за унитазом, в шляпной коробке, под старыми вонючими одеялами). Поздно ночью, когда все спят (кроме меня), мама разговаривает с прошедшими месяцами в той же манере, что и днем со старыми фотографиями в кладовке. Она обращается прямо к ним, трясет головой, целует их и плачет. На фотографиях изображены ее умершие родители, двоюродные братья и сестры и она сама в моем возрасте. Я видел эти фотографии: все люди на них какие-то печальные и одеты в коричневую мешковатую одежду. Я не считаю маму сумасшедшей только потому, что она разговаривает с бумагой. Я сам разговариваю с тысячей людей, которые в ответ никогда не промолвили и слова.
Я выношу свою раскладушку на прогулку. Ее запросто можно трансформировать в самолет. Контрольная панель располагается у меня на животе. Я – единственный обученный пилот, Какое-то время я рею вокруг дома перед тем, как разбомбить город. Сразу после взлета я застаю мать в кладовке. Всю в слезах. Не знаю, отчего она плачет. Мне почему-то кажется, тут далеко До летального исхода и это хорошие слезы, если такие, конечно, существуют. Мама-тихий человек, как и отец. Они открывают рот лишь в случае необходимости. Большую часть реплик они посылают друг другу глазами. Обычно это долгие, запутанные разговоры. И потом вдруг неожиданно они произносят что-то типа «Да, дорогой!» или «Хотел бы я, чтоб все было так просто!» Я – их копия. Я тоже ни с кем не разговариваю подолгу, так как большая часть разговоров уже имела место в моей голове и озвучивать их просто не имеет смысла.
ВОСКРЕСЕНЬЕ ТЕЧЕТ ОЧЕНЬ МЕДЛЕННО. Все отнимает целую вечность. Я мог бы вырыть себе могилу и заживо себя похоронить прежде, чем сосед закончит начатую фразу. Нас пригласили в гости на обед, но отец отказался, потому что сегодня мы пойдем в музей.
Мама сидит за рулем, а отец дает ей ценные указания. Он указывает ей, когда быть осторожной, когда перестраиваться в другой ряд и когда поворачивать влево или вправо. Всегда существует кратчайший путь. Это город моего отца. Он не раз видел его в миниатюре. Из офисов в небоскребах, с борта самолетов и у себя в уме, когда напрягается. Отец имеет о нем некоторое представление. Он говорит: паркуемся здесь. Он точно знает, какое место лучше для парковки. И как ему только удалось все это запомнить?
Мы запираем машину и проверяем дверцы. Отец долго смотрит на нее, как если бы она неожиданно поменяла цвет. Аллея через парк скульптур выглядит свободной. Одна штуковина явно обращена к зрителям моего возраста. Это огромный мобильный телефон, сделанный из стали и выкрашенный в красный, желтый и черный цвета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я