https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Только я за первую же пику схватился и так дернул, что аж двоих в яму уронил. Да и приколол. Не зря мэтр Арно старался… пригодилось. Не ожидали от нас такой прыти. Повылезли мы из ямы — а к нам уж и бегут отовсюду… Да только голодный волк злее цепного пса. Пару домов подпалили, пару мечей в брюхо приняли… да стрелы в спины. А только дюжиной в лес ушли. На мне — веришь ли?! — ни единой царапины, хоть и лез на рожон пуще всех. Эти говорят — заговоренный, мол… В старое убежище нельзя было, так Эсташ Лесной нас в такую чащобу завел — была там у его папаши домушка. Эта вот. Отсиделись мы. Раны зализали. Они мне — будь хозяином!
Баламут снова отхлебнул из стакана. Помолчал, усмехнулся.
— А мне? К Блакацу возвращаться? Благодарствую… На север податься? Уж больно холодно там… и народишко скучный. Так и остался. Допивай, еще налью. Что, не баловал тебя Пегильян?
— Благодарствую. Грех жаловаться.
— А-а-а… Сколько ты у него в жогларах проходил?
— Два года.
— И впрямь недолго. Так что за напасть с тобой приключилась?
Выслушав рассказ Гильема, Баламут только руками развел.
— Вот что, парень. Оставайся пока здесь — скоро зима, хорош ты будешь на большой дороге без заработка. Холода пересидишь, а потом ступай в какой-нибудь монастырь, скука там смертная — но хоть с голоду не помрешь, пригодишься и в хоре, и в скриптории.
— Не хочу. С души воротит. Лучше с голоду на воле подохнуть, чем псалмы до смертного часа тянуть.
— Вон как… — Баламут ухмыльнулся, — Похоже, тебе со дня нашей первой встречи так и не удалось хоть раз по-настоящему проголодаться. Что, небось все за свою госпожу мечту держишься? Да на что ты теперь годен, олух? Ладно, молчи… каждый сам свою смерть выбирает. А зиму у нас пересидишь. Может, одумаешься.
Так вот и получилось, что Гильем Кабрера, едва успев начать свое первое странствие, стал трубадуром у разбойников и служил им не за страх, а за совесть. Его искусство пригодилось и здесь, ибо лихие людишки с удовольствием слушали даже кансоны, казавшиеся самому поэту глупыми и неуместными. Он привык к их похлебкам, в которых всегда было много мяса (Эсташ был превосходным охотником), научился пить неразбавленное вино и не краснеть от подзаборной ругани. Освоился в лесу — том, что простирался на три десятка шагов вокруг разбойничьей хижины, а дальше не заходил, боясь заблудиться. И впервые за жизнь, проведенную или в городе, или в замке, Гильем постиг невнятный и грозный прежде голос природы; ему стали милы лесные шорохи и посвист ветра в голых ветках, собирая хворост, он прислушивался к шелесту палых листьев… и самому себе трубадур казался таким же палым листом, улегшимся отдохнуть на стылую землю. Сны его в эти дни были спокойны; тот, кто плел их, не мешал умиротворению, охватившему трубадура, не тревожил тихий воздух вокруг его изголовья.
Продолжалось это недолго. Баламут сотоварищи никогда не брали Гильема в свои вылазки, весьма справедливо считая недотепой. И Баламут никогда не рассказывал ему о произошедшем; Гильем знал только, что лихие промышляют трусоватыми купцами и одинокими путниками (была бы одежонка получше, да сума поувесистее). Принесенное добро частью сразу же пускалось в дело, частью пряталось где-то в доме. Однажды лихие вернулись позднее обычного, троих Гильем не досчитался, один держался за перемотанный кровавыми тряпицами бок. Однако они были довольны, даже песню распевали. Баламут, правда, не был настроен столь безоблачно — это была чересчур богатая добыча для лесных лиходеев, опасная удача… она звонко постукивала в суме, приняв форму пары серебряных алтарных подсвечников.
Со следующего промысла Гильем своих хозяев так и не дождался. Потерявший всякое терпение, трубадур сидел у очага, прислушиваясь к завываниям пронзительного мартовского ветра, рассеянно перебирая струны виолы. Вдруг торопливые, спотыкающиеся шаги прошлепали к двери, и в дом ввалился Баламут — едва-едва переводящий дыхание, зажимающий ладонью левое плечо, из которого торчал обломок стрелы. Подскочив к Гильему, он неожиданно изо всех сил ударил трубадура наотмашь — так, что у того хлынула носом кровь, потом еще раз, в живот… и схватив согнувшегося в поясе, нечего не понимающего гостя, он подтащил его к вырытой в дальнем углу комнаты яме. Спихнул в нее, туда же швырнул виолу, пришедшуюся прямо по голове Гильема… и, из последних сил, задыхаясь, закрыл яму толстой деревянной решеткой.
Гильем лежал, отплевываясь кровью, шмыгая разбитым носом, шаря руками в тьме ямы — такой же ошарашенный и беспомощный, как в первые минуты после рождения. Не прошло и пяти минут, как по двору зашлепали другие шаги, тяжело подкованные сапоги затопали по полу; Гильем услышал звуки ударов, грохот разбрасываемых скамей и сундуков. С трудом он встал и позвал на помощь.
— Эй! Гляньте, никак они еще и пленника держали?
Решетка поднялась, Гильема подхватили за руки, вытащили… выглядел он, надо полагать, плачевно — лицо в крови, одежда грязная, да еще эти шрамы…
— Бедняга… — сочувственно протянул кто-то из солдат.
— Да уж. Шел, небось, в замок… — капитан выразительно кивнул на разбитую виолу, которую Гильем так и не выпустил из рук, — а попал в яму. Поедешь с нами, наш сеньор гостеприимен и милосерден.
И Гильем, спотыкаясь, отправился вслед за солдатами; кто-то из них усадил его позади себя на лошадь. Он еще успел увидеть, как Баламута со связанными руками поволокли двое других верховых.
На исходе дня Гильема привезли в замок того самого сеньора, чьей домашней капелле предназначались серебряные подсвечники. И чье чувство долга потребовало очистить лес от лихих людей, злоумышляющих против честных купцов и благочестивых паломников. Увидев трубадура, Жиль, хозяин Лорака, даже не стал его расспрашивать — сразу велел препроводить юношу в верхнюю залу донжона, где обычно в тепле и тишине отдыхали выздоравливавшие или роженицы. Проведя полдня в седле, насквозь продрогнув под мартовским ледяным дождем, в который раз выбитый из колеи (и избитый…) трубадур, как ни странно, не заболел. Однако он с удовольствием залез в деревянный чан, наполненный горячей водой, отогрелся у жарко пылавшего камина, переоделся в подаренную щедрым сеньором вполне достойную одежду.
Уже поздним вечером трубадур спустился вслед за одним из оруженосцев в залу, где хозяин Лорака коротал время вместе с несколькими друзьями. Гильем постарался быть немногословным, и, благодаря за спасение, как о милости просил о разрешении спеть достойному сеньору и его гостям. О Баламуте он не произнес ни слова — участь лихого была предопределена и незавидна, и разделить ее он не хотел. Жиль выслушал трубадура с вниманием и сочувствием; узнав, что юноша обучался в Омела, он не без удовольствия вспомнил старую поговорку — «Добродетель сама в себе находит награду». Он принял юношу в своем доме, не зная, кто он — бедный паломник или невезучий подмастерье, чье первое же странствие закончилось в яме. Замок Лорак не был ни богат, ни славен, хотя хозяева его были вполне достойными рыцарями, поэтому сюда не часто заходили люди, подобные Гильему, — умеющие развлечь и отвлечь от повседневной зимней скуки, знающие последние новости и новые песни. Он распорядился прислать трубадуру плащ с капюшоном, дабы внешность его не смущала ни гостей, ни самого артиста, и отдав еще пару приказаний относительно завтрашней казни, отправился спать.
Гильем лежал на нестаром еще войлочном тюфяке возле очага в верхней зале башни. Сон упорно не шел к нему, несмотря на усталость; Гильем думал о том, кто приютил его в лесном убежище, о том, кто первым спел его песню. Он ничем не мог помочь Письмецу, не всходить же на эшафот с ним за компанию?! Гильем в сотый раз повторял себе эти разумные доводы, пытаясь унять глухую тоску. Взор его беспорядочно блуждал по темному закопченному потолку, ища ответы в тенях, прячущихся в перекрестьях балок; наскучив мраком, он обратился к огню. Это пламя совсем не было похоже на сердцевину хмельного апельсина, оно отсвечивало недобро-лиловым, глодало поленья багровыми губами, выплевывая серую золу. Гильем смотрел, не отрываясь, пока веки его не отяжелели и он не погрузился в невнятное полусонье, дрожащее, балансирующее на грани реальностей. И его ничуть не удивило, когда из горячего воздуха проступило лицо Письмеца. Вскоре лихой сидел рядом с трубадуром.
— Благодарю тебя, брат певец. — Гильем смотрел в глаза, уже ничем не отличающиеся от глаз сокола, все так же сидящего на плече разбойника.
— И я тебя благодарю… господин. — Письмецо почтительно склонил голову, что почему-то совсем не удивило трубадура.
— Где ты?
— Там, куда желал попасть — и куда сам шел.
— Кто ты?
— Твой верный слуга — как только ты сочтешь возможным вернуться домой.
Гильем сощурился… сквозь фигуру Письмеца проступали очертания массивного камина…
— Позволь мне просить тебя… — Письмецо снова поклонился, — Прошу, возьми себе моего сокола. Он послужит тебе… — и он снял со своего плеча притихшую птицу и посадил ее на руку Гильему.
— Прощай… — сон мягко опрокинул трубадура навзничь и, подув ему в лицо сладким запахом цветущих лип, затушил настырные свечки тревожных мыслей.
Утром Гильема разбудило щекочущее прикосновение перьев. Открыв глаза, он встретил холодный, но вполне дружелюбный взгляд; осторожно, с почтением, трубадур погладил соколиные крылья.
— Эй, приятель, как звать твоего дружка? — окликнул трубадура кто-то из домочадцев Лорака.
— Письмецо. — Вырвалось у Гильема.
За общим столом Гильем узнал о том, что главарь разбойничьей шайки околел нынче ночью, не дожив всего нескольких часов до казни, столь любовно продуманной сеньором. О том, что добро, накопленное лихими, так и не найдено. О том, что подобранный в лесу парень вовсе не попрошайка и не беглый монах, а самый настоящий трубадур… Гильем почувствовал на себе десяток любопытных взглядов, встал и поклонился. О том, что в замок званы гости — послушать этого, найденного. Кусок не лез в горло Гильему, и он ушел искать кого-нибудь, кто смог бы дать ему хоть какую виолу, завалявшуюся в кладовой замка. Виола нашлась, нашлась и пустая комната, где трубадур весь день проверял свою память и готовил горло и пальцы к выступлению. Как ни странно, он и думать забыл о том, что придется закрывать свое лицо, задыхаясь под тяжелым капюшоном; был он спокоен и сосредоточен.
Уже ближе к вечеру трубадур спустился в поварню, выпил теплого молока с хлебом и присел возле еще теплой хлебной печи; привалившись к ее боку, он не заметил, как задремал. Из густой тени, затянувшей угол, вышла Аэлис… сокол, сидящий на плече Гильема, встрепенулся, приветствуя ее.
— Больно? — спросила она, едва ощутимо прикасаясь к его лицу.
— Уже нет. — даже во сне он был удивлен.
— А здесь? — ее пальцы тронули грудь трубадура.
— Всегда.
— А когда меньше? — что-то было в ней неуловимо знакомое… нет, не понять.
— Когда пою. И… вот сейчас.
— Гильем… — Аэлис заглянула ему в глаза, — ты помнишь свою мать?
— Мама?.. — он нахмурился, сжал губы… этих воспоминаний было слишком мало, но, стоило ему поглубже опустить свой взгляд в темное пламя глаз Аэлис, как он увидел.
Отец — тяжелые руки с увесистыми кулаками, кривые проворные ноги, веская речь. Мать — водопад черных волос, молчащие глаза, тонкие пальцы. Детей тогда приютила тетка, незачем им было все это видеть. Чего не заметил отец? Что как громом поразило его брата Рамона, оставшегося погостить в доме Кабрера? Тени? Но ведь ночь испокон веку полна теней… да и как же иначе? Тяжелое дыхание, переходящее в долгий стон? Сны исторгают у людей и не такое… Что ты учуял, святой брат, какой нездешний ветер обжег твои ноздри? И зачем привязывать слабую женщину к кровати, терзая ее запястья и щиколотки грубыми веревками, прежде чем прочитать над нею слова молитвы? Прочитать не одному — сколько ты призвал таких же, как и ты, облеченных смиреннейшей в мире властью? Зачем вы окружаете ее, и без того напуганную, черным кольцом ваших ряс? Зачем роняете слова, каждое из которых заставляет ее кричать от невыносимой муки?
Детям сказали, что мать умерла от гнилой лихорадки. Но невозможно было не подслушать, как судачили кумушки-соседки,
что не вынесла Лора отчитки, уморили ее эти монахи… вечно им дьявол мерещится, небось, знаются близко, вот и чуют его за версту.
— Ты знал?
— Да.
Это было давным-давно. Он разговаривал со своим отражением в бочке с дождевой водой, когда услышал, как отец зовет его. «Я побежал, — сказал он, — Отец зовет». «Твой отец мертв. — ответило, приветливо улыбнувшись, отражение. — Рядом с тобой нет его живой любви. Только благословение.» — после этих слов отражение исчезло, и Гильем поплелся домой.
— Чего ты хочешь?
— Быть собой.
— Кто ты?
— Я — трубадур.
Аэлис улыбнулась, взяла сокола, сидящего на плече Гильема и подняла его над головой юноши, словно коронуя его. Птица раскрыла крылья, расправила их перед лицом Гильема жестом защиты и замерла на мгновение…
— Эй, парень, проснись! Тебе пора, не то гости от скуки завоют, пожалуй!
От этого окрика Гильем и проснулся. И схватился за голову, не понимая, что это такое осторожно, но твердо сжимает его виски.
Это была маска. Серебряный сокол расправил, упруго изогнув, крылья — и скрыл от чужих взглядов страшные шрамы, подаренные Братом Огнем. Со стороны казалось, что птица присела на темя трубадура и крыльями обнимает его голову. Гильем нашарил рядом с собой плащ, присланный сеньором Лорака, накинул капюшон и, все еще не веря, что проснулся, направился в пиршественную залу.
…Когда он, стоя посреди залы, царственным жестом скинул плащ наземь, гости ахнули — так хорош оказался этот трубадур. Стройный, подобный натянутой струне, стан; прекрасные руки, уверенно и нежно перебирающие струны; волосы, похожие на блестящий короткий мех, и эта дивная птица, ревниво скрывающая без сомнений ангельский лик… и глаза, сияющие поверх серебряных перьев таким счастьем, что всем, сидевшим в зале, стало легко, словно после отпущения грехов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я