https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Laufen/pro/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В комнате воцарились тишина и тьма.
Свет падает тяжелыми каплями, и, стекая по ее лицу, оставляет влажные, маслянистые полосы. Тьма кладет ей на плечи бархатные лапы, дышит тихим рычанием в ухо, щекочет босые ноги. Жарко.
— Тибор… — он выпускает ее имя из воспаленного рта и тут же со свистом втягивает в себя воздух, ловя его, не давая улететь на волю. Душно.
Он смотрит, не мигая. Глаза ее пусты: слишком много души бушует в ней, не вместить двум черным блюдцам. Они перевернуты донцем вверх, глянцевые, непроницаемые. Жарко. Душно. А! Он знает, что это такое. Это страх исходит от нее плотными волнами, обволакивая его, раздражая ноздри. Страх.
На полу томятся тени, ползают непойманные взгляды. Волосы Тибор рассыпаются сотнями черных скрученных лепестков, губы растекаются багровой сургучной печатью. Он наклоняется к ней… на вкус она, как сердцевина заката, как забродивший гранатовый сок. А боль ее — жесткая и терпкая. Гранатовая кожура.
Он заслоняет ее собою от тяжелых капель света. Серый паук, что-то невнятно шепча, наполняет бадейку соленым стеклом — это ее слезы — и, пошатываясь от тяжести, тащит добычу в свой темный угол. Там он разобьет холодный слиток, рассыплет хрусткие крупицы по полу, и каждый вечер будет вставать на этот коврик всеми шестью коленями, молясь за души чернотелых мух, сгинувших в его паутине.
Ее тело, бледное, как брюшко рыбы, безвольно вздрагивает, впуская его. Оно немо… молчит, когда он разрывает застывшую, оцепеневшую в страхе плоть… когда он вытягивает остатки тепла из-под ее кожи… В этой тишине ему проще взять ее; взять самое важное — ее теплый страх, отбросив смятую белесую оболочку, похожую на распоротое по швам платье.
Жжет спину. Это свет.
Тибор открывает глаза. Это лишнее. Он и так готов отпустить ее. Глянцевые блюдца пусты… черные зеркальца. Он проводит по ним пальцем, стирая пыль, и они послушно отражают его лицо. Лицо чудовища. Он кивает ей, и в ответ ее губы, покрытые капельками крови, растягиваются в форме улыбки.
Он уходит. Оборачивается и видит Тибор, сидящую на полу, возле большой хлебной печи. Теперь она тоже чудовище. Как и он.
…Гильем проснулся, обливаясь холодным потом, сел, обхватил руками голову.
— Пречистая дева… — пальцы машинально совершают крестное знамение и, будто случайно, прикасаются к лицу. Это дурной, очень дурной сон. Гильем тяжело вздохнул, откинулся на жесткий тюфяк. Волнение не оставляло его, тяжелая ночная кровь постукивала в кончиках пальцев, пела в ушах, не давая уснуть. Он, не знавший женщины до сего дня, был насмерть напуган этим сном, пришедшим невесть откуда, вероятно, авансом за еще не совершенные грехи. Стоило ему закрыть глаза, перед ним вновь всплывали болезненно яркие, как капельки крови на губах Тибор, видения, заставлявшие его стонать от мучительного, тошнотворного чувства стыда. Гильем вновь поднялся, сел, зябко обхватив колени руками, бесцельно водя взглядом по зыбкой темноте спящей комнаты.
В отличие от друзей по школе, Гильем не был охотником до общество веселых замковых служанок; все их шуточки, смешки и перемигивания, заканчивавшиеся одними и теми же школярскими признаниями на исповеди, казались ему низменными, недостойными… почему-то вспоминался отцовский жирный затылок, сальные миски, сваленные грудой в корыте, и жуткая, необъятная грудь тетки Филиппы… всякий раз она принималась немилосердно тискать хорошенького племянника, прижимая его лицо к чему-то колышащемуся, пахнущему топленым маслом и потом, словно пытаясь его задушить.
Не раз «козлята» Омела в шутку предлагали Гильему избрать стезю Господня служителя. Но она его не прельщала, слишком он был тщеславен и независим; да к тому же он надеялся полюбить… Не развлечься, не победить, а именно полюбить — так, как велят песни. Эта любовь не имела ничего общего с липкими россказнями «козлят». И совсем не была похожа на этот кошмарный сон. Гильем тряхнул головой, прикусил губу… да что ж такое?! Почему так стыдно? Всего лишь сон… сон, доставивший несомненное удовольствие… «Нет! Не хочу!..» — он едва удержался, чтобы не закричать, пораженный этой мыслью; но деваться было некуда — это был его сон, его душа породила это чудовище, наслаждавшееся тем, что вызывало у Гильема отвращение и стыд.
Съежившись, мелко дрожа, Гильем заплакал.
— Ты чего это, а?.. — сонно спросил, приподнимая голову, Бернар.
Гильем молчал, глотая слезы.
— Да что стряслось? — уже встревоженно сказал Бернар, садясь рядом. — Все еще обижаешься?
Гильем покачал головой.
— Тогда что? Ну… с тобой сейчас не сладишь, — и он, оставив попытки разговорить друга, просто накинул на него одеяло, обнял и дождался, когда слезы кончатся.
Еще несколько ночей подряд Гильем боялся засыпать; но, на его счастье, дурные сны более не посещали его.
* * *
Гостей на весенние праздники действительно собралось предостаточно. В Омела съехались сеньоры соседних замков, прибыли гости и из более отдаленных мест — из Родеза, из Нарбонны, даже из Тулузы. Сам сеньор Омела был уже слишком стар и немощен, чтобы распоряжаться и управлять празднествами, и он ни во что не вмешивался, благо жена его отлично со всем справлялась.
Порядок, которого придерживалась госпожа Аэлис, был таков. Ранним утром она поднималась для молитвы, на которой ее сопровождали придворные девицы; из часовни женщины отправлялись в свои комнаты, отдохнуть и позавтракать. Сама госпожа никогда не ела по утрам, разве что для того, чтобы составить компанию избранным гостьям. Затем гости Омела отправлялись на верховую прогулку в поля; дамы и рыцари рассыпались как четки по зелени. Часто на эти утренние прогулки бывали приглашены и трубадуры, частью из школы, частью приезжие. Ибо госпожа Аэлис, во всем весьма сдержанная и умеренная, очень любила музыку и согласное пение. В обеденный час гости возвращались в замок; в пиршественном зале их встречал сеньор Адемар, даже в старости оставшийся учтивым и приветливым рыцарем. За обедом кто толковал о сражениях, кто о любви, и каждый находил и слушателя, и собеседника. После дневного отдыха начиналась охота. Любо-дорого было посмотреть, как мастерски выпускала Аэлис сокола вслед вспугнутой цапле; бросались в реку собаки, взлетали в воздух вабила, били барабаны и гудели рожки. Перед вечерней трапезой, вернее, пиром, гости Омела прогуливались по лугам и рощам, играли в мяч; уже при свете факелов возвращались в замок и там веселились до поздней ночи. Трубадуры сменяли один другого, состязаясь в мастерстве и изобретательности.
Бернар и Гильем выступали вместе. Большую часть вечера они просидели у порога залы, наблюдая, как веселятся гости и стараются всюду успеть слуги. Бернар прикинул стоимость наполнявших креденцу блюд и кубков, и — не менее придирчиво — оценил наружность доступных его зрению дам. Гильем прислушивался к голосам трубадуров, удостоенных чести петь перед столом владетелей замка, и разглядывал приглашенных в Омела гостей.
— Смотри-ка, мэтр Пегильян идет… похоже, наш черед, — Бернар старался быть бесстрашным, но, судя по забегавшим глазам, порядком струхнул и был бы рад улепетнуть.
— Воистину так… — Гильем украдкой стиснул плечо друга, — не трусь, брат Бернар… — а сам с трудом подавил дрожь в коленях.
Они прошли между длинными столами вслед за Аймериком Пегильяном, прямо к возвышению, на котором, согласно традиции, восседали хозяева Омела с несколькими близкими друзьями.
— Вот они… — трубадур поклонился, — мои лучшие ученики.
И, обернувшись к жогларам, добавил: — Пойте.
Он не счел нужным уточнить, что и как именно петь его ученикам — вместе ли, по одному ли, кансону или сирвенту, а то и вовсе игривую пасторелу. Бернар и Гильем переглянулись. Жареные каштаны затрещали от переполнявшего их ужаса.
— Как быть, когда тебя Судьба испытывает неизвестностью и страхом? Как поступить — достойно или осмотрительно, что часто не одно и то ж… Быть может, отступить? Иль ринуться опасностям навстречу? Ответь мне, брат певец!
Как и положено жогларам, Гильем произнес razo — рассуждение, излагающее тему песни, призванное привлечь внимание публики. Треск жареных каштанов стал слышен даже сидящим на возвышении сеньорам — razo было как нельзя более уместно для двух новичков-жогларов, подобных брошенным в воду щенкам, но при всей репейной цепкости своей памяти Бернар Амьель не помнил, чтобы они с Гильемом разучивали тенсону на такую тему. Зато совсем недавно сочинили другую, над которой хохотала вся школа… А Гильем продолжал:
Что ж ты молчишь? Иль не по вкусу тебе вопрос мой?
Намек был понят, и Бернар подхватил razo:
— Опасности навстречу? Да ты ума лишился, брат! Нет, мне это не по нраву — в пасть запрыгнуть волку — на, мол, кушай! И без того невзгод не счесть, что бедного жоглара стерегут.
И, перебивая друг друга, жоглары запели о всех тягостях бродяжьей жизни, о том, что было не по вкусу друзьям-певцам.
…Булькает в немытом чане
Постный, жиденький супец —
Вот что истинно погано,
Ты согласен, брат певец?
Вещи есть куда как гаже —
Спать в таверне на полу,
Грязном, в липких пятнах сажи,
Позабывшем про метлу…
Почти позабыв о публике, которая, к слову сказать, с удовольствием слушала тенсону, жоглары с упоением пели о безбожно разбавленном вине, о старых шлюхах, заламывающих непомерную цену своим канувшим в Лету прелестям, о старых клячах, издыхающих в самом начале пути, о красотках, предпочитающих жаркие объятия молодого жоглара морщинистым ласкам богатого старика… Закончив, они поклонились — многие гости смеялись, тенсона явно понравилась. Поклонившись еще раз, друзья отступили и, повинуясь жесту учителя, вернулись на свое место у дверей. Через минуту Аймерик Пегильян подошел к ним. Вид у него был невеселый и серьезный. Друзья, еще не успевшие обсудить вполне удавшееся выступление, присмирели.
— Вы все испортили. — Пегильян махнул рукой. — Не знаю, можно ли это исправить.
— Почему? — искренне удивился Бернар. — Мы понравились… а вы, мэтр, тоже хороши — пойте! И все тут. А что петь, кому петь…
— Понравились… разве это важно? Нет… это ж надо так осрамиться…
И трубадур ушел, оставив жогларов в полном недоумении.
— И чем он недоволен? — пожал плечами Гильем.
— Не знаю… — протянул Бернар. — Брось, главное — нас не освистали… а может, кто так даже и запомнит.
— Запомнит? — и Гильема осенило. — Вон что… Пегильян прав. Осрамились мы с тобой… тьфу… Бросились, разбежались — веселить, смешить — лишь бы приняли. Нет бы взять их за глотку, спеть так, чтобы замолкли, жевать перестали или подавились — а мы…
— Угу. — Бернар тоже понял. — А мы заигрывать с ними, как девки дешевые. Потррроха Господни… вот ведь дурни!..
Друзья переглянулись. Что ж… сделанного не воротишь и песню обратно в рот не затолкаешь. Хотя, видит Бог, оба они с радостью проглотили бы ее.
Вопреки ожиданиям, Пегильян вновь подошел к жогларам. Но на сей раз он позвал только одного.
— Я пойду. — поднялся Гильем. — Я эту тенсону завел, мне и расхлебывать.
Он встал перед столом-возвышением, прижимая к груди лютню, и произнес razo, в котором говорилось о поистине колдовской силе любви, способной преобразить и самого любящего и весь мир. Гости, оживившиеся было, услышав Гильема, явно разочаровались; от него ждали веселья и развлечения, а вовсе не возвышенных завываний.
Собираясь с духом, чтобы пропеть вторую строфу, Гильем бросил быстрый взгляд на публику. Увы… лучше бы он этого не делал. Никому не было ни малейшего дела до его сердечных излияний и что с того, что эта песня была лучшей из написанных жогларом? Гости разговаривали, поглощали яства, разложенные на массивных серебряных блюдах, смеялись. Кто-то, пошатываясь, пробирался к выходу, кто-то громогласно взывал к слуге… Пир шел своим чередом. Жоглар видел бороды, усыпанные хлебными крошками — траншуары явно не удались замковому пекарю, вот влетит ему завтра от хлебодара… мелькнуло в голове у Гильема; лица, изрядно раскрасневшиеся от вина и запаха пряных курений, на которые не поскупились и жгли на жаровнях пригоршнями. Вот только не видел он глаз, глядящих осмысленно и доброжелательно. Ну хотя бы потому, что обладатель этих глаз сидел на возвышении, за хозяйским столом.
Жогларов с самого начала обучения в Омела приучали к тому, что искусство — это прежде всего их работа. Как у пахаря, как у кузнеца, как у портного. Это не развлечение, внушали им, не удовольствие и не предмет гордости. Это работа, которая заказана, оплачена и должна быть достойно выполнена, невзирая ни на что. Никто не приходит на пир, чтобы послушать пение. Гостей привлекают угощение и хорошее общество. А если между переменами блюд кто-то развлечет их слух кансоной, что ж… пусть его, лишь бы не надоедал особенно. Конечно, бывали среди властительных сеньоров и настоящие ценители благородного искусства трубадуров, и просто попасть к их двору уже было настоящей удачей, но таких было удручающе немного. Большинству же приходилось рассчитывать на замки не столь прославленные, как Монсегюр, не столь богатые, как Бурлац, и не столь утонченные, как Каркассонн. Замки, в которых их приходу искренне радовались, особенно зимой, но особым почетом не баловали. И если при дворе королей Кастильских трубадур мог рассчитывать на кошель, набитый полновесными золотыми, на доброго коня, и на искренний интерес сеньора к своим песням, то в других местах он должен был радоваться и крупяной похлебке, поданной в немытом горшке, и хотя бы соломенному тюфяку, брошенному на пол в общей зале.
Гильем обо всем этом знал, и поэтому продолжал петь, стараясь не думать ни о чем, кроме самой кансоны. Да, конечно, он знал… но так хотелось, чтобы его услышали, поняли, оценили. А вместо этого — тупо жующие рты, взрывы утробного хохота, какие-то разговоры. Сначала жоглар ощущал обычную обиду — такую детскую, от которой дрожит подбородок и на глаза наворачиваются слезы. Потом обида уступила злости — резкой, с металлическим привкусом, заставляющей пальцы немилосердно впиваться в гриф виолы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я